Текст книги "Эвелина и ее друзья"
Автор книги: Гайто Газданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
– Во-первых, нельзя бросать людей в беде.
– Но ведь не ты ее бросил, а она тебя.
– Нет, ты прав, ты меня не убедишь. Впрочем, ты сам в этом не уверен.
– Знаю. Ты опять скажешь – лирический мир.
– На этот раз единственный и неповторимый, – сказал Мервиль. – Это мой последний шанс. Лу Дэвидсон или Маргарита Сильвестрэто для меня только фонетические сочетания, больше ничего. Нью-Йорк или Ницца – какое это имеет значение? Важно то, что ни одна женщина в мире не может мне дать то, что может дать она, как бы ее ни звали. Я никогда не знал этого ощущения-блаженного растворения, чем-то напоминающего сладостную смерть, – и потом неудержимого возвращения к жизни. И ты хочешь, чтобы я обо всем этом забыл?
Он встал с кресла и подошел близко ко мне.
– Даже если она убийца, ты понимаешь? Но я в это не верю. я не могу верить, я не должен верить, этого не было и не могло быть, а если это было, то этого все равно не было, понимаешь?
– Черт его знает, может быть, ты и прав, – сказал я.
x x x
Мервиль уехал в Париж в тот же вечер, не зайдя в свою виллу. На следующий день утром я проснулся и подумал, что следовало бы теперь забыть о том, что происходило со времени приезда Мервиля и г-жи Сильвестр, и вновь погрузиться в ту жизнь, которую я вел до этого. Но мои размышления прервал телефонный звонок. Неизвестный мужской голос спросил по-английски, я ли такой-то. После моего утвердительного ответа голос сказал:
– Мне необходимо вас видеть. Приходите, пожалуйста, – он назвал одну из больших гостиниц в Каннах, – комната номер четыреста двенадцать, я буду вас ждать.
– Простите, пожалуйста, – сказал я, – кто вы такой и в чем дело?
– Я действую по поручению американских судебных властей, – сказал он, и мне нужны ваши показания. Я вас жду сегодня утром, в одиннадцать часов. У меня рассчитано время, я уезжаю сегодня вечером, так что отложить это я не могу.
– Я очень об этом жалею, – сказал я, – но сегодня утром у меня нет времени и это свидание совершенно не входит в мои планы. Если вы непременно хотите меня видеть, то приезжайте сюда – я дал ему мой адрес – часов в пять вечера.
– Нет, это невозможно, – сказал он, – я не могу ждать до этого времени, я вам уже сказал, что я должен уезжать сегодня вечером.
– Тогда мне остается пожелать вам приятного путешествия.
– Но мне необходимы ваши показания, вы должны приехать.
– Я решительно ничего не должен, – сказал я с раздражением, – у меня нет никаких обязательств но отношению к американским судебным властям, если вас не устраивает то, что я вам предлагаю, то я помочь вам не могу. Если вы не можете приехать сюда в пять часов, то желаю вам всего хорошего. – Я приеду, – сказал он после короткого молчания. В пять часов вечера он явился. Это был высокий человек редкого атлетического совершенства, с открытым лицом, ясными глазами и точными движениями. То, что его отличало от других людей, это были его уши, очень большие, с необыкновенным количеством извилин внутри, что было похоже на какие-то своеобразные кружева из человеческой кожи. Он принес с собой портативную пишущую машинку и портфель. Я предложил ему сесть. Он начал с того, что показал мне свое удостоверение личности, где были обозначены его профессия, адрес и фамилия – Колтон. Потом он вынул из портфеля фотографию и протянул ее мне – совершенно так же, как это сделал накануне его французский коллега, и фотография была та же самая: г-жа Сильвестр в купальном костюме рядом со своим тогдашним спутником.
– Я так и думал, – сказал я. – Я уже видел эту фотографию.
– Под какой фамилией вы знаете эту женщину?
– Вы хотите сказать – эту даму?
– Она не дама, она женщина, – сказал он. – Но это неважно. Какую фамилию она носила, когда вы ее встречали?
– Маргарита Сильвестр.
– Вы не знаете ее другого имени?
– У вашего французского коллеги вчера со мной был такой же разговор, и он мне сказал, что ее зовут Луиза Дэвидсон.
– Совершенно верно. Но вы этого не знали?
– Нет, я считал ее француженкой.
– Вы не знаете, где она находится в данный момент?
– Понятия не имею.
– Когда вы видели ее в последний раз?
– Несколько дней тому назад.
– Она вам не говорила, что собирается уезжать?
– Нет.
– Что она вам говорила о себе?
– Решительно ничего. Я ее, впрочем, ни о чем не спрашивал.
– Какое отношение она имеет к Мервилю?
– Об этом надо спросить его, а не меня.
– Но вы это должны знать.
– Это меня не касается.
– У вас есть какие-нибудь коммерческие дела с Мервилем? Вы зависите от него материально?
– У меня нет никаких коммерческих дел ни с Мервилем, ни с кем бы то ни было другим, я никогда не занимался делами и не завишу материально ни от какого коммерсанта.
– Каковы источники ваших доходов?
– Это не имеет отношения к предмету нашего разговора.
– Вы отказываетесь отвечать на этот вопрос?
– Мне это было бы нетрудно сделать, но этот вопрос мне кажется праздным. Насколько я понимаю, речь идет не обо мне, а о вашей соотечественнице, Луизе Дэвидсон. Какая связь между ней и источниками моих доходов? Вы можете мне это объяснить?
– Я хотел бы иметь представление о человеке, который встречался во Франции с Луизой Дэвидсон.
– Я ее едва знаю.
– Где вы с ней познакомились?
– Здесь, на Ривьере, я видел ее два раза.
– Вы были уверены, что она действительно француженка?
Я вспомнил разговор г-жи Сильвестр с американским туристом. Но я не находил нужным ставить об этом в известность моего собеседника.
– У меня не было оснований в этом сомневаться и вообще задавать себе этот вопрос.
– Я должен констатировать, что вы не очень стремитесь нам помочь.
– Помочь в чем?
– В том, чтобы найти эту женщину.
– Почему я вам должен в этом помогать?
– Это ваш долг.
– По отношению к кому?
Он с удивлением на меня взглянул и ответил:
– По отношению к обществу.
Я посмотрел на него внимательно. На его лице было выражение непоколебимой уверенности в том, что он действительно выполняет свой долг и что он убежден в совершенной своей непогрешимости. Он существенно отличался в этом от своих французских коллег: те делали свою работу, а он именно выполнял долг. Тот факт, что и он и они действовали одинаковыми методами и задавали приблизительно одинаковые вопросы, – это было второстепенно. Мне казалось очевидным, что никаких сомнений или проблем психологического порядка у этого человека не было.
– Когда вы уезжаете? – спросил я.
– Завтра утром, – сказал он. – Я хотел ехать сегодня вечером, но выяснил, что не успею. Почему вы меня об этом спрашиваете?
– Потому что, если вы свободны сегодня вечером, я приглашаю вас ужинать.
– Ужинать? – сказал он с удивлением.
– Если вы ничего не имеете против.
– Я должен признаться, что ваше предложение застало меня врасплох, я этого не ожидал.
– Я думаю, вы теперь выяснили, что я не могу вам дать тех сведений, на которые вы, может быть, рассчитывали. Но мы можем поговорить о разных вещах за ужином, как вам кажется?
– Да, конечно, – сказал он неуверенным голосом.
– Видите ли, – сказал я, – я надеюсь, что вы относитесь ко мне без враждебности, потому что я не имею никакого отношения к Луизе Дэвидсон, почти ничего о ней не знаю и мне нечего от вас скрывать. Я со своей стороны хотел бы поговорить с вами как человек с человеком, а не как свидетель с представителем американского министерства юстиции. Риска тут нет никакого ни для вас, ни для меня, так же как выгоды или заинтересованности.
– Я плохо знаю Европу и европейцев, – сказал он, – но они существенно отличаются от нас.
– Может быть, меньше, чем вам кажется.
– Нет, нет, здесь все по-другому, – сказал он, – по крайней мере такое у меня впечатление.
– Вы в Европе первый раз?
– Два года тому назад я был в Англии. Но во Франции я никогда не был. Мне кажется, что я попал в другой мир. Здесь все идет в замедленном темпе, никто никуда не спешит и не боится опоздать и живет так, как будто мир неподвижен. Я был в Ницце, пришел в контору моего французского коллеги в три часа дня. Во всем здании было пусто. Знаете, когда он вернулся? В половине пятого. И пригласил меня в кафе, где мы с ним разговаривали. Я должен сказать, что у него был рассеянный вид и Луиза Дэвидсон его не очень интересовала, хотя он знал о ней все, что ему полагалось знать. Может быть, кстати, – сказал он, взглянув на меня, – вам тоже было бы интересно иметь представление о том, кто такая в действительности женщина, которую вы знали как Маргариту Сильвестр?
– Мне сказали, что она родилась в Нью-Йорке на сто двадцать третьей улице и что она принадлежит, в сущности, к уголовному миру,
– Вы были в Нью-Йорке, вы помните эту улицу?
– Я помню этот район, да.
– Она родилась двадцать семь лет тому назад, ее отец был владельцем магазина готового платья. Ее мать, француженка, до замужества был артисткой мюзик-холла. Женщина она была очень способная и неглупая, но отличалась исключительным темпераментом, и это вызывало постоянные драмы в семье. Выбор ее друзей, чаще всего кратковременных, носил случайный характер, и в числе их были такие, которых следовало бы избегать. Дочь свою она любила, пока она была маленькой, позже она перестала о ней заботиться. Это она научила Луизу говорить по-французски. Луиза была в школе, как все. Но она, по-видимому, унаследовала от матери некоторые ее особенности – и в пятнадцать лет исчезла из дому. Ее нашли в Калифорнии через полгода, она жила с человеком, которому было тридцать шесть лет и у которого было тяжелое уголовное прошлое. Когда к нему явилась полиция, он думал, по-видимому, что это было по другому телу, он оказал полицейским вооруженное сопротивление и случайным выстрелом был убит. Все это произошло на глазах Лу. Как видите, начало ее карьеры было многообещающим. Ее вернули домой. Но там ее приняли плохо, отец сказал, что он знать ее не хочет, мать ее не защищала, – к тому же тогда она уже сильно пила и часто бывала просто невменяемой. Через месяц Лу опять ушла из дому и на этот раз ее даже не разыскивали. И вот начались ее странствия. Она была всюду – в Сан-Франциско. в Чикаго, в Детройте, Вашингтоне, во Флориде, где хотите. Мы не знаем, где и когда она изучила стенографию, но она прекрасная секретарша и все, у кого она работала, отзывались о ней очень хорошо. Но она нигде долго не оставалась. Она была в связи с разными субъектами, и уголовный мир – это тот мир, который она лучше всего знает. Надо еще сказать, что одно время она работала в цирке. Она отличается исключительной физической силой и очень хорошо знает современные приемы борьбы и защиты. Однажды случилось так, что один из ее малопочтенных знакомых пытался заставить ее делать то, чего она не хотела. Это был очень крупный, крепкий человек, крайне жестокий вдобавок, и он начал с того, что дал ей пощечину. Знаете, чем это кончилось? У него были сломаны руки и плечо, а его лицо было похоже на кровавую массу. Он провел в госпитале три месяца и вышел оттуда слепым инвалидом. Лу очень опасная женщина, это знают все, кому пришлось с ней близко познакомиться. Об этом, однако, не думал Боб Миллер, тот самый, который снят рядом с ней на фотографии. Это было то, чего он не принял во внимание, и это стоило ему жизни. Потому что, что такое огнестрельное оружие и как с ним обращаться, это Лу тоже хорошо знает. Вы понимаете теперь, почему ее разыскивает американская полиция? Мы не все знаем о ней. Кроме того, она слишком умна, гораздо умнее большинства тех, с кем она имела дело, и в ее прошлом нет ни одного судебного преследования. Единственное обвинение, которое, может быть, ей можно будет предъявить, это убийство Боба.
– Насколько я понял, оно основано на показаниях уголовного преступника, которому трудно верить. Вы считаете, что факт этого убийства установлен и что именно она убила Боба?
– Нет, мы хотим допросить ее в качестве свидетельницы. Но мы уверены, что в результате этого ей было бы предъявлено формальное обвинение. Она это прекрасно знает, и именно этим объясняется ее исчезновение. Во всяком случае, скажите Мервилю – он ведь ваш друг, – кто такая Маргарита Сильвестр. Это действительно ваш долг.
– Хорошо, – сказал я, – я это сделаю.
– Но помните, что это опасно.
– Этого я не думаю, – сказал я.
x x x
Мы ужинали с ним на террасе ресторана, выходившей в море. Нам подали прекрасно приготовленную рыбу и местное вино, за кассой ресторана сидела рыжая красавица с ослепительной улыбкой и теплыми черными глазами. Где был теперь Мервиль? Где была г-жа Сильвестр? И что было самым главным в ней? Г-жа Сильвестр с ее несравненным очарованием, о котором с таким волнением говорил Мервил, или Лу Дэвидсон, подозревавшаяся в убийстве одного из своих любовников в Америке? И что было для нее более характерно? Ривьера и французский язык или Нью-Йорк и американский сленг?
– Вы не думаете, – сказал я моему собеседнику, – что есть люди, у которых только одна жизнь и одно лицо, и есть другие, у которых может быть две или три жизни?
– То, что вы задаете такой вопрос, меня не удивляет, – сказал он. – Мой французский коллега сообщил мне, что вы занимаетесь литературой.
– Какая связь между этим вопросом и моей профессией?
– Самая непосредственная. Ваша профессия предрасполагает вас к тому, чтобы представлять себе вещи сложнее, чем они есть.
– Вы считаете, что все это проще?
– Нет, – сказал он, – но эта сложность нередко бывает чисто внешней. Даже если допустить, что у человека может быть две или три жизни, то только одна из них настоящая, это та, которая характеризуется его нравственным обликом. Убийца может быть банкиром, бандитом, портным – кем угодно. Но самое главное это то, что он убийца. Все остальное неважно или, если хотите, менее важно.
– С точки зрения интересов общества?
– С любой точки зрения.
– Можно вас спросить, – сказал я, – что вас заставило выбрать именно тот вид деятельности, которым вы занимаетесь?
– Я родился и вырос в одном из самых бедных районов Нью-Йорка, – сказал он, – и я с детства знал, что такое уголовный мир. Когда мне было двадцать лет, я стал проповедником. Но я убедился в том, что проповедь действует главным образом на людей, которые и без того верят в Бога. Есть другие, которые слишком испорчены, чтобы их можно было в чем-либо убедить. Таких людей следует нейтрализовать – во что бы то ни стало. Напоминание о заповедях блаженства их изменить не может.
– Таким образом, вы не видите противоречия между началом вашей деятельности и тем, что произошло потом? Другими словами, вы продолжаете то же самое, но иным способом?
– Нет, это, конечно, не совсем точно, но в общем действительно противоречия здесь нет. Вам кажется, что это не так?
– Есть слова, которые тотчас же вспоминаются в этом случае, – сказал я. – Они поставлены как эпиграф к одному из самых замечательных романов нашей литературы. Господь говорит: "Мне отмщение и Аз воздам".
– Ваш довод, на первый взгляд, может показаться убедительным. Вы, однако, согласитесь со мной, если я скажу, что с вашей стороны это просто диалектический прием. Господь говорит, что Он воздаст. Но здесь вопрос идет о вечности и о последнем, страшном суде. А на земле мы выполняем волю Божью, то есть делаем все, чтобы человечеству не мешали жить по тем нравственным законам, которые дала нам религия и вне которых спасения нет.
– Я бы вам не возражал, если бы вы говорили о необходимости оградить нас от действий тех, кто нарушает законы, и о том, что соблюдение этих законов нужно для сохранения общества в том виде, в каком оно существует, довольно непривлекательном, тут, я надеюсь, вы не будете спорить. Но при чем здесь религия, в частности христианство? Если в данном случае вы ссылаетесь на христианство, то это значит, что вы сводите его до пределов полицейской системы. Смысл христианства – это всепрощение. Вспомните еще раз разбойника, распятого вместе с Христом, и то, что Он обещал ему Царство Небесное.
– Он искупил свою вину, умирая на кресте, – сказал он, – и как вы хотите, чтобы Спаситель решил еще раз наказать его?
– Спаситель простил его потому, что он покаялся, – сказал я. – Христос понимал неизбежность несовершенства человеческого общества, оно не может быть другим. "Блаженны плачущие, яко тии утешатся". В идеальном человеческом обществе, где все идет по предписанным свыше законам – как вы это считаете, плачущих не должно быть, во всяком случае целой категории людей, которых Господь определяет этим словом. "Блаженны нищие духом, яко тих есть Царство Небесное" – еще одна категория несчастных. В представлении христианства земное существование – это тягостное ожидание того дня, когда мы перейдем в другой мир, мир вечный, а не временный. Вот к чему нас зовет христианская религия. Государственное принуждение во всех его видах – это идея антихристианская. Где вы видели служителя церкви, преследующего преступника? Кто может себе представить епископа в составе суда, который приговаривает нарушителя нравственного закона к смерти?
Уши моего собеседника покраснели – это был единственный признак его волнения.
– Я напомню вам один из вечных вопросов, – сказал я. – Почему Господь допускает то, что происходит в мире, – преступления, убийства, войны? Почему? Потому что пути Господни неисповедимы и нашим слабым человеческим разумом мы не можем постигнуть Его божественной мудрости? Но если это так, то мы и остального понять не можем, и, впрочем, Господь, может быть, не требует от нас понимания, зная, что оно нам не по силам? Я готов принять всякое объяснение христианства, я только продолжаю думать, что ни в каком случае оно несовместимо с уголовным преследованием.
– Я не могу себе, однако, представить, – это было бы чудовищно, – что всякое преступление может быть ненаказуемо потому, что христианство проповедует всепрощение. Не допускаю, что вы это думаете.
– Нет, я очень далек от этой мысли. Я не согласен только с одним: со ссылкой на этику, которой учил Христос. Пресекайте преступления, делайте все, что для этого нужно, но не говорите при этом о религии.
– Как можно было бы прекрасно жить, – сказал он, не отвечая мне, – если бы человечество состояло только из порядочных людей. Вычеркните из человеческой жизни преступления – какие необыкновенные перспективы открылись бы перед нами.
– У меня очень бедное воображение, – сказал я, – я себе это плохо представляю. Я думаю, однако, что если мы исключим из человеческого существования всякое отрицательное начало, – что на первый взгляд кажется желательным, – то через некоторое время жизнь потеряет интерес. Вы верите в дьявола?
– Конкретно – нет. Метафизически – да, то есть в дьявола именно как олицетворение этого отрицательного начала мира.
– Но вы знаете, что для торжества христианства дьявол необходим, тот самый дьявол, который искушал Спасителя. "Отойди от Меня, Сатана!" Надо ли еще раз напоминать, что если бы его не было и не было зла, то как бы мы знали, что такое добро? Если бы не было ни страданий, ни преступлений, то не было бы, может быть, ни христианства, ни необходимости религии. Вы все это знаете так же хорошо, как и я, это азбучные истины. Но оттого, что они азбучные, они не перестают быть истинами.
– Есть еще один вопрос, – сказал он, – который я ставил себе много раз: почему жизнь так нелепа? Вам он, наверное, покажется по-американски наивным.
– Нет, я думаю, что это вопрос не американский и не наивный. Я полагаю, что очень немногие люди могут с уверенностью считать, что они созданы для той жизни, которую они ведут, и это чаще всего люди неумные. Возьмите большинство профессий, – они носят явно искусственный характер, и мне приходит в голову такая мысль: думал ли Господь Бог, создавая мир, что рано или поздно начнут существовать кассиры, агенты страховых обществ, служащие того или иного министерства, администраторы и так далее? Все это, вероятно, необходимо, но все-таки люди не рождаются контролерами или бухгалтерами. Но вот каждый человек втиснут в какие-то рамки и он действует в их пределах, независимо от того, нравится ему это или нет. И если он начинает думать об этом, – что, правда, делают далеко не все, – то он, конечно, понимает то, о чем вы говорите, что жизнь сложилась нелепо.
– Вы считаете, что нет вообще естественных профессий, то есть в которых есть соответствие человеческой природе?
– Есть, я думаю.
– Например?
– Воин, судья, учитель, врач, проститутка, архитектор, поэт, скульптор, художник, музыкант, ученый. Есть, вероятно, и другие, я говорю только о тех, мысль о которых сразу приходит в голову.
– Вот мы говорили о христианстве, – сказал он. – Знаете, что меня больше всего поразило в истории, которая связана с христианством? Вы, конечно, помните это. Когда Аттила со своими войсками подошел к Риму и Рим был лишен возможности защищаться, то из ворот города, направляясь к палатке Аттилы, вышел босой старик, папа Лев Первый. Он разговаривал с Аттилой несколько часов и потом вернулся в Рим. И Аттила отдал своим войскам приказ отступать. Ничто не мешало ему взять город и разграбить его бесчисленные богатства. Что мог сказать Лев Первый этому варвару, предводителю свирепых и диких гуннов? Может быть, за плечами Льва Первого стояла тень Христа? Во всяком случае, это торжество непобедимого христианства.
– Да, несомненно, – сказал я. – Это мне тоже всегда казалось необъяснимым. Но не забывайте, что Аттила, вопреки обычным представлениям о нем, не был варваром в подлинном смысле слова. Он учился в Риме, и в нем Лев Первый нашел, вероятно, достойного собеседника.
– Но все-таки это тот же Аттила, который сказал, что там, где пройдет его конь, не растет трава.
– Это, я думаю, фраза апокрифическая.
– Может быть, но это на него похоже. Я по временам взглядывал на моего собеседника и убеждался, насколько мое первое представление о нем было неправильным. Выражение его глаз изменилось, и он перестал быть таким, каким казался мне вначале, – человеком, не знающим сомнения и уверенным в своей юридической и этической непогрешимости. И я подумал, что, может быть, христианство ему было необходимо, чтобы как-то сохранить свое душевное равновесие и оправдать свою жизнь и работу, это было нечто вроде стены, на которую он мог опереться. Но эту работу он вел добросовестно. Я судил об этом потому, что он мне сказал, что с Ривьеры он возвращается в Соединенные Штаты, – в то время как я был совершенно уверен, что следующий этап его путешествия – это Париж и что следующим его собеседником должен быть Мервиль.
Мы с ним расстались у входа в его гостиницу, куда я его довез на автомобиле. Он поблагодарил меня, сказал, что не забудет этого вечера и нашего разговора, просил меня непременно дать ему знать, если я приеду в Америку, пожал мне руку, толкнул вращающуюся стеклянную дверь гостиницы – и исчез. Я вернулся к себе, разделся, лег в кровать, вспомнил еще раз удивительные узоры ушей моего случайного собеседника и заснул крепким сном.
x x x
На следующее утро я проснулся и вдруг почувствовал, – я никогда не мог понять до конца, почему именно, – что Ривьера, Канны, Средиземное море, буйабес – все это внезапно потеряло для меня ту прелесть, которую я с такой силой ощущал еще накануне. Я позвонил в Париж Мервилю, чтобы сказать ему, что я уезжаю в Италию.
– Что у тебя нового? – спросил я.
– Я ее ищу.
– Каким образом? Где?
– Я дал объявление в газетах, французских и американских. Я чувствую, что она должна откликнуться. Остается только ждать этой минуты, ты понимаешь?
– Я понимаю, – сказал я, – теоретически, конечно. Но я хотел тебя предупредить, что, вероятно, завтра к тебе явится некий Болтон, из американского министерства юстиции, который был у меня вчера и с которым я ужинал. У него, между прочим, необыкновенные уши, обрати внимание. Он будет тебя расспрашивать.
– Если он надеется...
– Я не думаю, чтобы у него были особенные иллюзии, он человек неглупый, – сказал я. – Но вопросы тебе он будет ставить.
– Что ты ему сказал, когда он с тобой разговаривал?
– Моя задача облегчалась тем, что мне действительно нечего было ему рассказывать. Ты – это дело другое.
– Ты его не предупредил, что не стоит ехать в Париж?
– Нет, потому что он мне сказал, что возвращается в Америку первым аэропланом. Я не очень убежден, что он думал, что я ему поверю, но ставить меня в известность о своих планах он, конечно, не мог. это понятно. Хотя бы для того, чтобы я тебя не предупредил о неизбежности его визита.
– Если все его расчеты так же правильны, как этот... Значит, ты едешь в Италию? Не забудь мне сообщить твой адрес. Я тебе позвоню и сообщу, что происходит.
Я уложил вещи, расплатился в гостинице, сел в автомобиль и поехал к итальянской границе. Я проехал через Сан-Ремо, затем свернул с итальянской Ривьеры к Адриатическому побережью и, переночевав в Генуе, приехал в Венецию. Затем, поставив автомобиль на паром, я пересек лагуну и поселился на Лидо. Опять было море, освещенное солнцем, – лошади на соборе святого Марка, крылатые львы, виллы и дворцы над каналами, и опять, в который раз, я смотрел на этот единственный в мире город, и мне снова казалось, что когда-то, в давние времена, он медленно всплыл со дна моря и остановился навсегда в своем последнем движении: застыл каменный бег линий, образовавших его дома, влилось море в берега каналов и возник этот незабываемый пейзаж лагуны, мостов, площадей, колонн и церквей. И без всякого усилия с моей стороны я чувствовал это необычайное артистическое богатство, к которому я становился как будто причастным, так, точно я давно, всегда знал, на что способен человеческий гений, так, точно часть моей души была вложена в эти картины, статуи, дворцы, так, точно, попадая туда, я переставал быть варваром и ощущал наконец все великолепие раз навсегда и безошибочно найденной гармонии, непостижимой для меня ни в каких других обстоятельствах. В это время года – был конец июня – туристов в Венеции было еще не так много, и вечерами я сидел в кафе на площади Святого Марка, слушая оркестр, игравший иногда самые неожиданные вещи, вплоть до русских романсов в особой, итальянской интерпретации, скрывавшей их неизменную славянскую печаль, растворявшей в итальянском звучании эти снега русских полей и эти зимние российские пейзажи, которые как-то не вмещались в южное венецианское пространство, – и думал о самых разных вещах, чрезвычайно далеких от моих недавних размышлений по поводу Мервиля и мадам Сильвестр.
Я написал ему короткую открытку, в которой сообщал, что приехал на Лидо и живу в такой-то гостинице. Проходили дни за днями, звонка из Парижа не было, и через некоторое время я потерял представление о том, где он находился и что он делал. Это меня несколько удивляло, хотя за время моей многолетней дружбы с ним иногда случалось, что я долгие месяцы не знал, что происходит с Мервилем. Но рано или поздно это всегда кончалось одинаково: телефонный звонок или телеграмма, его появление и очередной рассказ о том, что он никогда не думал... что он не понял... что теперь он знает лучше, чем когда-либо... И мне казалось, что каждый раз, когда Мервиль вновь входил в мою квартиру, неизменно печальный, после расставания с той, которая... – он возвращался в мир. где не могло быть ни неожиданностей, ни трагедий, ни сколько-нибудь значительных изменений, мир анализа и комментариев и попыток понять по-иному то, что происходило и произошло. В этом, на первый взгляд, была некоторая парадоксальность, так как Мервиль всегда начинал с того, что повторял истину, в бесспорности которой он был, по его словам, твердо убежден: логика и анализ, выводы и заключения неизменно оказываются несостоятельны, когда речь идет о движении человеческих чувств. Но как это ни казалось странно, он все-таки каждый раз возвращался именно к этому. Было, конечно, и нечто другое – уверенность в незыблемости этого мира: нас было несколько, и каждый из нас всегда был готов прийти другому на помощь, в чем бы она ни заключалась. И без этой помощи, например, я не знаю, что стало бы с Артуром, который нередко оказывался без пристанища и без копейки денег, и тогда он являлся к Мервилю или ко мне, зная, что все будет устроено и что его не оставят в беде. Совершенно так же поступала Эвелина – с той разницей, что у нее был такой вид, будто она нам делает одолжение и мы должны ценить то, что она обращалась к нам, а не к кому-нибудь другому. У Мервиля было иное положение – он был богат, но моральная поддержка была ему не менее необходима, чем материальная помощь была – Артуру или Эвелине. Ему было нужно что-то, что не может измениться, на что можно рассчитывать всегда. Конечно, об этом никогда не было речи, конечно, об этом никто никогда не думал, но это было именно так. И когда, после долгого отсутствия и путешествий – Америка, Канада, Испания – Мервиль входил в мою квартиру и садился в кресло, он говорил:
– Есть что-то утешительное в этом, ты знаешь? Все те же книги на тех же полках, тот же диван, тот же стол, ничто не меняется. Удивительно, как ты можешь жить в этой неподвижности?
– У тебя в твоем парижском доме обстановка тоже не меняется.
– Нет, я говорю – психологически, ты понимаешь?
– Обстановка психологически меняться не может, это то, что в физике называется твердыми телами.
– Нет, я хочу сказать, фон, на котором ты возникаешь. Да, я знаю, это неподвижность, так сказать, бытовая и даже не географическая, потому что ты все-таки не всегда живешь в Париже. Но каждый раз, когда я возвращаюсь в эту квартиру и сажусь против тебя, мне кажется, что мы только вчера расстались и что все может продолжаться по-прежнему. Ничего не может быть обманчивее этого впечатления, но оно именно такое. И я невольно задаю себе вопрос: где подлинная реальность? В этом обманчивом ощущении или в том, что ему предшествовало?
– Вероятно, и там и здесь, – сказал я, – но только это реальность разная. Я уверен в одном: во всех твоих эмоциональных катастрофах ты виноват только в той степени, в какой твое воображение и твое чувство не дают тебе возможности применять те суждения и тот анализ, значение которых ты так упорно отрицаешь. Ты ищешь эмоционального богатства и находишь душевную бедность, ждешь бескорыстного чувства и наталкиваешься на расчет, и это все отличается обидной простотой. А здесь, у нас, тебе не нужны никакие усилия воображения, ты знаешь заранее все. Ты возвращаешься домой, если хочешь. Ты очень хорошо знаешь, что если после долгого отсутствия ты явишься к нам, потеряв все свое состояние, усталый и отчаявшийся во всем, – мы тебе все устроим, и ты будешь спокойно жить, не нуждаясь в самом необходимом и ожидая наступления лучших времен. Потому что нам не нужны ни твои деньги, ни твое положение, и если завтра ты станешь нищим или миллиардером, то ни то, ни другое не изменит нашего отношения к тебе.