355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гайто Газданов » Эвелина и ее друзья » Текст книги (страница 10)
Эвелина и ее друзья
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:21

Текст книги "Эвелина и ее друзья"


Автор книги: Гайто Газданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

– Зачем? – сказала она с удивлением. – Чтобы чувствовать себя свободной, чтобы принадлежать самой себе, а не кому-то другому.

– Одно не исключает другого, – сказал Мервиль. Тогда она спросила:

– Ты знаешь, кто я такая? Ты знаешь, почему я говорю с тобой по-английски? Ты знаешь, почему я уехала из Канн? И почему я не хотела лететь с тобой в Нью-Йорк?

– Знаю, – сказал Мервиль. Она повторила:

– Ты знаешь, кто я такая?

– Тебя зовут Луиза Дэвидсон, – сказал Мервиль. – Ты родилась в Нью-Йорке, и тебя разыскивает американская полиция, потому что думает, что ты убила Боба Миллера, который был человеком с уголовным прошлым и твоим любовником. Поэтому ты отказалась сопровождать меня в Нью-Йорк, сказав, что ты не переносишь путешествий в аэроплане.

Мервиль сказал это совершенно спокойным голосом.

– И, зная все это, ты хотел, чтобы я вернулась к тебе?

– Какое значение имеет твое прошлое?

– Но ты не знаешь моего прошлого, – сказала она. – Откуда тебе известно, как меня зовут, и откуда ты узнал, что меня разыскивает американская полиция?

– Это очень просто, – сказал Мервиль. И он рассказал ей, как ко мне приходил полицейский инспектор на Ривьере, как потом я встретился с его американским коллегой, о чем они меня спрашивали, что они говорили и как я, в свою очередь, передал все это ему, Мервилю.

– Что он тебе сказал об этом? Что ты связался с преступницей?

– Нет, этого он не говорил. Но то, что ты американка, он знал до этого.

– Каким образом?

– Он слышал, как ты в Каннах разговаривала с американским туристом.

– И он об этом сказал тем, кто его допрашивал?

– Нет.

– Ты в этом уверен?

– Совершенно. Он сказал другое, когда говорил с французским инспектором. Тот его спросил – если вы когда-нибудь узнаете, где находится Лу Дэвидсон, я надеюсь, что вы нам об этом сообщите? Он ответил, что на это рассчитывать не следует и что если он что-либо узнает, то ставить об этом в известность полицию он не намерен.

– Это меня удивляет, – сказала она. – Он всегда относился ко мне враждебно, и когда я встречала его взгляд, мне казалось, что он меня готов подвергнуть полицейскому допросу. У него глаза судебного следователя, и он никому не верит. Я всегда его остерегалась.

– Ты его не знаешь, – сказал Мервиль. – Он мой старый друг, и я ему могу верить как самому себе.

– Между вами нет ничего общего.

– Как ты можешь об этом судить? Ты слишком мало знаешь и о нем и обо мне. И доказательство того, что ты мало знаешь даже меня, это то, что тебя удивляет мое безразличие к твоему прошлому.

– Я чувствую себя совершенно растерянной, – сказала она. – До сих пор я всегда знала, как надо действовать и что надо думать о том, что происходит. Теперь от всего этого ничего не осталось. Я себя потеряла. Единственное, что у меня есть на свете, это ты.

– Это был очень долгий разговор, вернее монолог, – сказал Мервиль. Она мне рассказала всю свою жизнь. И я должен тебе сказать, что всякая другая женщина на ее месте давно бы погибла, я думаю, у нее не хватило бы сил со всем этим справиться и уйти в конце концов из этого мира, который был для нее неприемлемым.

– Она тебе сказала, что ушла из дому, когда ей было пятнадцать лет?

– Не было пятнадцати, – сказал Мервиль.

– Она сразу попала в уголовную среду и оставалась в ней до последнего времени. И ее постоянное пребывание там, – тебе не кажется, что это может быть не только случайность? Американец мне сказал, что Лу прекрасно знает технику защиты, что она очень хорошо умеет обращаться с огнестрельным оружием и что человеку, который, скажем, захотел бы заставить ее делать то, что ей не нравится, пришлось бы очень скоро отказаться от этой мысли и дорого за это заплатить. Он мне привел пример этого – единственный, который он знал. Человек, о котором шла речь, оказался в госпитале, откуда он вышел инвалидом. Я не сомневаюсь, что он, может быть, лучшего не заслуживал, но согласись, что иметь дело с такой женщиной довольно опасно. Она тебе об этом эпизоде не говорила?

– Я этот эпизод знаю, – сказал Мервиль. – Кроме того, она стреляет без промаха, она работала в цирке, она все видит, все замечает, застигнуть ее врасплох почти невозможно, и она умеет найти выход из любого положения.

– Что она тебе сказала о том, как она ушла из дому?

– Когда ей было четырнадцать с половиной лет, она познакомилась на улице с человеком, который ей очень понравился, – что она могла понимать в этом возрасте? И вот однажды вечером он просто увез ее из Нью-Йорка и они поселились в Калифорнии. Это был единственный человек в ее жизни, о котором она сохранила благодарное воспоминание. Она до конца не знала, чем он занимался. У них никто не бывал – и она только потом, значительно позже, поняла, что он охранял ее от среды, в которой он жил. Он часто говорил ей: Когда меня не будет... или: – Когда мы расстанемся, не забывай одного: не верь никому. Он это повторял много раз. Что она скоро заметила, это что он никогда не расставался с револьвером.

Мервиль покачал головой.

– Он был ее учителем, если хочешь. Он ей излагал свою несложную философию: никому верить нельзя, мир построен на зависти, ненависти и страхе перед силой. И надо жить так, чтобы быть готовым к тому, что завтра, может быть, тебя не станет, как на войне. Он учил ее, как надо защищаться, если на тебя нападают, и надо сказать, что она оказалась очень способной ученицей. В прошлом этого человека, как она узнала потом, было несколько убийств и были годы тюрьмы. Однажды вечером раздался звонок в их квартире, он отворил дверь и увидел двух полицейских. Лу выбежала в переднюю, когда услышала два выстрела. Он ранил одного полицейского в плечо, но второй сразу открыл огонь, и первая же пуля оказалась смертельной. Он лежал на полу в крови, и когда Лу опустилась на колени перед ним, он успел сказать два слова, всего два: "Не забывай".

– Не забывай! – повторил Мервиль. – И этого она не забыла. Ты понимаешь? Все-таки его последняя мысль была о ней. Не забывай. Не забывай, что жизнь беспощадна. Не забывай, что никому нельзя верить. Не забывай, что смерть ждет тебя на каждом шагу. И, может быть, последнее, не забывай меня так-то настоящее и человеческое в этом мире отчаянной борьбы, исход ко горой рано или поздно предрешен: "Когда меня не будет". И вот тогда, стоя на коленях перед его телом, не понимая, что перед ней уже только труп, она кричала: не умирай!

Губы Мервиля дернулись.

– Так кончилась ее первая любовь. Что можно сказать после этого?

– Ты знаешь, – сказал я, – мне кажется, что в этих нескольких месяцах ее существования, которые кончились так внезапно и так трагически, уже заключено то, что определило всю ее жизнь, вплоть до встречи с тобой. Прежде всего это предостережение. Если б она забыла о нем, она, я думаю, так же как и ты, погибла бы. Ее спасло то, что после этого она всегда была настороже. И еще одно, самое главное. До тебя он был, вероятно, единственным человеком, которому она верила, которого не надо было остерегаться, который ее действительно любил и которого она любила.

– Она говорила о себе в самых жестоких выражениях, – сказал Мервиль. Ты знаешь, что она мне сказала? Если считать, что любовь невозможна без нежности, то я никогда никого не любила, никого из всех тех, кто был мне близок.

– Кроме первого, – сказал я.

– Она мне сказала, – продолжал Мервиль, – что у нее нередко бывали припадки холодного бешенства.

Я думаю, что ее исключительное физическое совершенство, этот неисчерпаемый запас силы, все это требовало какого-то выхода, ты понимаешь? И то, что она работала некоторое время в цирке, мне кажется, вполне понятно. Случайностью было то, что она познакомилась с цирковым акробатом. Это был силач, который держал на себе целую пирамиду гимнастов, выжимал штанги и жонглировал гирями. Она стала путешествовать с ним, и потом он начал ее тренировать для выступлений. Через некоторое время она появилась на арене цирка в Чикаго. Потом она подготовила еще несколько номеров. Она метала ножи, затем она заменила ножи стрельбой из винчестера. А в свободное время она изучала стенографию. И вот однажды она ушла из цирка, уехала в другой город и стала секретаршей.

– Об этом мне тоже говорил мой американский собеседник.

– Я не могу повторить все, что она мне рассказала, – сказал Мервиль. У нее есть некоторые особенности: она требовала, например, к себе известного уважения, на которое она не могла – так, по крайней мере, многим казалось рассчитывать. Кроме того, она не придает особого значения деньгам, купить ее нельзя. Это тоже отличало ее от многих женщин. Все это вызывало нередко недоразумения, и некоторые из них кончались трагически. Одним словом, когда ты слушаешь рассказ о ее жизни, то самое удивительное в нем – это то, что она осталась жива и невредима.

– У нее для этого были данные, которых не было бы у другой женщины.

– Несомненно. Прежде всего нечто похожее на безошибочный инстинкт, она всегда чувствовала приближение опасности.

– Не говоря о том, что она сама представляла собой опасность для всех, кто имел с ней дело.

– Не для всех, – сказал Мервиль, – но для многих.

– Ее прошлое, – сказал я, – это трагедия, бегство, опасности. И после всего этого в тысячах километров от тех мест, где это происходило, последняя по времени встреча, то есть ты, бедный и беззащитный романтик. Удивительная судьба, ты не находишь?

– Ты знаешь, – сказал Мервиль, – я часто упрекал себя в том, что допускал очевиднейшие ошибки, заблуждался, был жертвой иллюзий – и если бы я этого сам не понимал, то ты бы мне это напомнил, ты, впрочем, делал это много раз. Но никогда еще я не был так убежден, что я действую правильно, как я в этом убежден теперь. Считаешь ли ты, что я ошибаюсь и на этот раз?

– Этого я не знаю, – сказал я. – Но я думаю, что у тебя нет выбора. Я думаю, кроме того, что у нее тоже нет выбора и это ее последний шанс. Если она этого не поймет, это будет конец. Выхода у нее, мне кажется, нет.

– Ты думаешь, что я незаменим?

– Для нее – да.

– Почему?

– Я тебе скажу это в другой раз, мне нужно об этом подумать. То, что я тебе только что сказал, это не логический вывод, это ощущение, интуиция, если хочешь, то есть то, что, как ты думаешь, для меня совершенно не характерно. Но это именно так.

Через три дня после этого разговора с Мервилем, – были сумерки, и я только что зажег лампу над моим письменным столом, – раздался телефонный звонок. Я поднял трубку, сказал "алло" – и услышал голос Андрея.

– Я думал, ты в Сицилии, – сказал я.

– Я только что оттуда приехал, – ответил он, – на короткое время. Ты первый человек, которому я звоню. Можно к тебе зайти? Я здесь недалеко, в кафе.

– Приходи, – сказал я, – буду рад тебя видеть. Он пришел через десять минут – не похожий на себя, загорелый, прекрасно одетый. Даже голос его изменился – я никогда не слышал у него этих спокойных баритональных нот, которые теперь стали для него характерны. В его манере держаться, в том, как он говорил, появилась уверенность, которой прежде никогда не было.

– Это на тебя так благотворно подействовало солнце Сицилии? – спросил я. – Судя по твоему виду, можно подумать, что нам всем следует туда ехать и там жить.

– Во всяком случае, – сказал он, – это в тысячу раз лучше, чем жить в Париже.

– Стоит на тебя посмотреть, чтобы в этом не возникало сомнений. Ты на себя не похож – я хочу сказать, такого, каким мы тебя всегда знали.

– В каком смысле?

– Ну, прежде всего в том, что у тебя больше нет хронической нервной дрожи, которая была раньше. этого несчастного вида, этой постоянной печали, этого срывающегося голоса. Тебя узнать нельзя.

– То, что ты говоришь, доказывает поверхностность твоих прежних наблюдений.

– Поверхностность?

– Да, да, – сказал Андрей. – И не только твою, а всех вас. Вы все меня себе представляли совершенно неправильно.

– Я очень рад в таком случае, что мы ошибались, – сказал я, – но согласись, что наша ошибка была понятна. Ты проводил свою жизнь в постоянном волнении, ты всего боялся, и малейшая неприятность вызывала у тебя нервную депрессию. Ты называешь теперь это поверхностными наблюдениями, но ты забываешь, милый мой, что ты был именно таким. Поверхностность здесь ни при чем.

– То или иное состояние человека, – сказал он (он даже сидел теперь иначе, чем раньше, не на кончике стула, а в глубине кресла), – может быть случайным или органическим.

– Ты собираешься читать мне лекцию по психологии?

– Нет, но я хочу тебе показать, насколько внешние обстоятельства могут действовать на облик человека, могут искажать его, понимаешь?

– Понимаю, – сказал я. – Это настолько очевидно, что мы тебя считали инженером, в то время как ты, в сущности, был по призванию философом, как я теперь вижу.

– Ты неисправим, – сказал он, улыбнувшись. – Нет, я не претендую на философские заслуги, предоставляю это тебе и Мервилю, любителям диалогов и отвлеченных рассуждений. Я человек простой. Но то, что вы оба во мне ничего не понимали, это факт.

– Жаль, что Мервиля тут нет. Но ты объясни мне наши заблуждения, и если мы были не правы, то мы это признаем.

– Объяснение заключается в том, что я всегда был по природе человеком уравновешенным и спокойным и всегда стремился к той жизни, которая соответствовала бы моему характеру.

– Это ты – уравновешенный и спокойный? Что ты мне рассказываешь?

– Да, да, – сказал он, – это именно так. Таким я был создан, понимаешь? Но все было против меня – эти трудности, эти обстоятельства, это отсутствие поддержки со стороны моей семьи, – все. И вот все это, вместе взятое, так на меня действовало, что я не мог быть самим собой, таким, какой я в действительности. И если бы я по природе был таким, каким я был в твоем представлении, то есть несчастным, издерганным человеком с больной нервной системой, то никакие внешние изменения не могли бы привести к тому, к чему они, как видишь, привели. Ты со мной согласен? Ты понимаешь теперь твое заблуждение? И если ты это понимаешь, то имей мужество это признать.

– Охотно, – сказал я. – Но что-то тут еще есть, что от меня – и от тебя тоже, я думаю, – ускользает. Это все не может быть так просто, как тебе кажется. Я думаю, что не обстоятельства тебя изменили, а ты изменился, потому что обстоятельства стали другими.

– Это риторика,

– Не думаю. Есть люди, которые при всех условиях остаются одинаковыми: несчастье или удача, бедность или богатство, болезнь или здоровье – они не меняются. И есть другие, такие, как ты, которые съеживаются, когда холодно, и выпрямляются, когда греет солнце.

– Но если бы твои прежние наблюдения были правильны, то я не мог бы выпрямиться.

– Они были правильны, когда было холодно, и стали неправильны при солнечном свете. Другого объяснения я сейчас не могу найти. Но расскажи мне лучше, как ты живешь?

– Я тебе говорю, – сказал Андрей, – так, как я должен был бы всегда жить.

И он начал мне рассказывать о Сицилии, о небольшом доме на берегу моря, о солнце, купанье, южных сумерках, итальянской кухне.

– Я с удивлением замечаю, – сказал он, – что, в сущности, это благополучие и отсутствие забот – все это можно описать в нескольких словах, и все будет ясно. У счастливых народов нет истории, это верно. Со стороны может показаться, что мое существование бессодержательно. Действительно, делать мне как будто нечего, это то, о чем я всегда мечтал. Крепкий сон, вкус кофе утром, солнечный свет, прогулки, обед, отдых, купанье, время от времени поездка в город вечером, несколько книг, иногда даже газета но это скучно, у меня не хватает терпения дочитать ее до конца. А главное – ни от кого не зависеть, никому ничем не быть обязанным, не думать, как себя надо вести, как надо действовать в таких-то и таких-то случаях. Ты понимаешь, как все это замечательно?

– Сколько времени ты так живешь?

– Около года. И удовольствие, которое я от этого испытываю, теперь не меньше, чем было вначале, я бы даже сказал, глубже.

– Последний раз, когда я тебя видел в Париже, ты был с какой-то девушкой, блондинкой, которой я не знаю. Ты в Сицилии один?

– Эта девушка, – сказал он, – моя невеста, она живет со мной. Если хочешь, нас с ней свела судьба. У нее тоже в прошлом безотрадное существование, необходимость зарабатывать на жизнь, полнейшее отсутствие перспектив – как у меня. Мы с ней как-то познакомились в ресторане, куда оба приходили во время обеденного перерыва. То, что нас соединяло, ты понимаешь, это печальная жизнь, которую мы тогда вели, и она, и я. Оба мы были обречены на грустную участь, как нам казалось. И ей и мне лучшее будущее представлялось несбыточным. Что произошло потом, ты знаешь.

– Да, да, поездка в Периге и все, что за этим последовало.

– Но я хотел тебя спросить, – сказал Андрей, как все наши? Что с Мервилем? Как Эвелина? Как Артур?

– Долго было бы рассказывать. Но в общем можно сказать, что все благополучно.

– Ты знаешь... я хотел тебе напомнить... если кто-нибудь из вас окажется в трудном положении, не забывай, что у меня теперь есть возможности, которых раньше не было.

– Я как-нибудь поймаю тебя на слове и отправлю к тебе Артура в Сицилию.

– Скажи ему, что он может приехать когда угодно и оставаться там сколько захочет.

– Для того, чтобы это ему сказать, надо знать, где он и что он делает, – сказал я. – Ты знаешь, он появляется и исчезает. Он жил у меня некоторое время после того, как вернулся в Париж с юга, но где он теперь, я не имею представления. Эвелину ты можешь увидеть каждый вечер в ее кабаре.

– Оно еще существует?

– До последнего времени существовало. Что будет дальше, не знаю. Жизнь Эвелины, как ты, наверное, заметил, состоит из последовательности сравнительно коротких эпизодов.

– А Мервиль?

– Мервиль – это другое дело.

– Его жизнь тоже состоит из эпизодов – не таких, конечно, как у Эвелины, но все-таки из эпизодов.

– Состояла, Андрей, состояла, а не состоит.

– Что ты хочешь сказать?

– У меня такое впечатление, что его теперешний эпизод носит окончательный характер.

– Так могло казаться уже неоднократно.

– Нет, нет, раньше каждый раз всем, кроме него самого, было ясно, что это долго продолжаться не может. Теперь это совсем другое.

– Мадам Сильвестр?

– Ее зовут иначе.

– Это меня не удивляет, – сказал Андрей. – Она тебе нравится?

– Как тебе сказать? Я ее слишком мало знаю. Но все это гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд.

– У меня к ней инстинктивное недоверие. Мне, так же как Артуру, почему-то кажется, что она должна приносить несчастье тем, с кем она сталкивается. Я никогда не мог отделаться от этого ощущения.

– Ты ее видел раз в жизни.

– Я понимаю, я не высказываю о ней никакого суждения. Но у меня от нее органическое отталкивание. Ты ее встречал в последнее время?

– Нет, я ее видел два раза на юге этим летом.

– Она в Париже?

– Да. Но она, кажется, не совсем здорова.

– Как ты ко всему этому относишься? Ты всегда играл роль в жизни Мервиля. Ты не мог бы на него повлиять?

– Начнем с того, что в его жизнь я никогда не вмешивался. Затем – как, по-твоему, я должен был бы на него влиять?

– Не знаю, подействовать на него в том смысле, чтобы он отказался от этой женщины, пока не поздно.

– В том-то и дело, что это слишком поздно, – сказал я.

Андрей пожал плечами. Потом спросил:

– Если я пойду в кабаре Эвелины, я не рискую там оказаться рядом с мадам Сильвестр?

– Нет, можешь быть спокоен.

– Ты знаешь, я соскучился по нашей Эвелине, – сказал он. – Я люблю ее откровенность, люблю, что она всегда прямо идет к своей цели, не останавливаясь ни перед чем, люблю эту ее неудержимость. Я с удовольствием ее повидаю. Знаешь, я чувствую себя в Париже чем-то средним между туристом и паломником.

– Если к числу святых мест относить "Fleur de Nuit".

– Нет, верно, – сказал он. – Я живу в приличной гостинице – этого со мной раньше не бывало, всегда были какие-то чердаки, где я ютился. И Париж мне сейчас кажется не таким, как раньше, он потерял тот мрачный характер, к которому я давно привык, все в нем как-то легче, яснее и проще.

– И жизнь, в конце концов, не непременно должна быть печальна?

– Нет, не непременно. И в паломничестве тоже есть несомненная приятность. Перед отъездом из Сицилии я с удовольствием думал, как я встречу всех вас – тебя, Эвелину, Мервиля, Артура. Есть вещи, которые не забываются. Ты знаешь, например, что тебе, в частности, я искренно благодарен за то, что ты поехал со мной тогда в Периге.

– Есть за что, – сказал я. – Погода была отвратительная, дорога еще хуже, кормили нас плохо, не говоря уж обо всем остальном.

– Хорошо, – сказал он, вставая. – Мы с тобой еще увидимся. Ты не будешь сегодня вечером у Эвелины?

– Не думаю.

– Я тебе позвоню завтра или послезавтра. Вот тебе адрес моей гостиницы и мой телефон.

И он ушел. Даже походка его совершенно изменилась. В прежнее время, когда я видел его со спины на улице, у меня было впечатление, что это идет старый, усталый человек. Теперь в его движениях появилась легкость и гибкость, которых не было раньше. Но за этими чисто внешними изменениями было что-то другое, чему я не мог найти объяснения. Изменились его суждения, появилась какая-то небрежность, характерная для человека, уверенного в себе, – и я думал: неужели то, что в его распоряжении оказались деньги, которых у него не было раньше, могло так на него повлиять и сделать его неузнаваемым? Или, может быть, он действительно был прав, утверждая, что мы были поверхностными наблюдателями и плохо его знали? Мне, однако, казалось, что таким, как теперь, он раньше просто не мог быть. Он был все-таки сыном своего отца и братом Жоржа, для которых самое важное значение в жизни имели деньги. Но в их представлении они приобретали какую-то почти мистическую ценность, были чем-то вроде безмолвного и могущественного божества, к которому они питали безграничное уважение.

Для Андрея, – думал я, – деньги тоже имели огромное значение, но в другом смысле. В отличие от своего отца и брата Андрей никогда не был скуп. Но он всегда и почти бессознательно был убежден, что родился, чтобы быть богатым. И оттого, что его судьба до последнего времени была не такой, какой, по его мнению, она должна была быть, оттого, что он был лишен самого главного, он как-то съеживался морально и даже физически – ему всегда было холодно, и он вздрагивал от внутренней дрожи. В конце концов, его отъезд в Сицилию – это тоже было неспроста – тепло вместо холода, солнце вместо зимних парижских туманов, свет вместо сумерек. Он проник в тот мир, где, как ему казалось, он всегда должен был жить и где он не мог, конечно, продолжать быть таким, каким был раньше, – несчастным эмигрантом в своей собственной стране. И до сих пор, пока не произошло это его переселение в другой мир, он ненавидел и презирал Жоржа, о котором позже он стал говорить с каким-то снисходительным пренебрежением: – Все-таки нельзя отрицать его несомненного поэтического таланта и, может быть, даже – связанной с этим – некоторой индивидуальной ценности, и почему слишком строго судить человека, даже если он был убогим? Таким создала его природа. – Но о самом главном достоинстве Жоржа он не говорил, а оно заключалось в том, что Жорж умер. Пока он был жив, ему не было оправдания и он заслуживал только ненависть и презрение. Но, умерев, он приобрел неожиданную ценность, и те качества, которых Андрей не признавал за Жоржем при жизни, вдруг возникли тогда, когда эта жизнь прекратилась, точно обеспечив ему относительную посмертную славу, которой не было бы, если бы он остался жив. И бесполезные деньги, на которых Жорж сидел, как нищий на груде золота, позволили наконец Андрею вести ту жизнь, которая ему, в сущности, была всегда суждена. Этим объяснялась его удивительная метаморфоза, думая о которой я невольно пожимал плечами.

x x x

Я вспомнил, как однажды Жорж, насмешливо глядя на меня, сказал:

– В вашем удивительном союзе твоя роль – это нечто среднее между духовником и юрисконсультом, хотя у тебя нет данных ни для того, ни для другого.

Я вспомнил эти слова, когда ко мне на следующий день после приезда Андрея опять пришел Артур. Он находился в одном из благополучных периодов его жизни – был прилично одет, и в глазах не было того беспокойного выражения, которое появлялось каждый раз, когда он оказывался в трудном положении.

– Как твои дела? – спросил я. – У меня такое впечатление, что все в порядке.

– С одной стороны, да, конечно, – сказал Артур. – У меня сейчас есть регулярный доход, это бывает редко. Но дается это недаром.

– Можно узнать, что именно ты делаешь?

– Я пришел, чтобы тебе это рассказать и с тобой посоветоваться. Ты бываешь в кабаре Эвелины?

– Очень редко.

– Я там встретил одного человека, которого немного знал раньше. Ты, вероятно, о нем слышал. Его фамилия Ланглуа. Тебе это что-нибудь говорит?

– Ланглуа? – сказал я. – Это старый человек в смокинге, с желтым лицом, похожий на мумию?

– Ты говоришь, мумия? Я бы сказал – мертвое лицо, которое иногда вдруг оживляется.

– У него, кажется, в прошлом было что-то неблаговидное, чуть ли не торговля наркотиками?

– Что-то в этом роде, – сказал Артур. – Но дело не в этом. Он, понимаешь, живет теперь на покое, и у него есть кое – какие средства, по-видимому. Этот невежественный, едва грамотный человек, и вот, представь себе, у него появились – почему? как? откуда? – непонятно – литературные претензии.

– Литературные?

– Нелепо, не правда ли?

– В конце концов... Но какое значение это все имеет для тебя?

– Он обратился ко мне с просьбой написать книгу его воспоминаний.

– Какого рода?

– О его личной жизни. Она была, судя по его рассказам, довольно бурной.

– Судебное преследование, аресты, тюрьма, обвинения в шантаже?

– Нет, об этом ни слова. Речь идет почти исключительно о разных женщинах, с которыми он был связан, о их изменах, его огорчениях и так далее.

– Подожди, я что-то вспомнил, – сказал я. – Несколько лет тому назад я читал отчет о судебном процессе, где он был обвиняемым. Он был оправдан за отсутствием состава преступления. И там, по-моему, говорилось, что он начал свою карьеру с того, что был, если мне не изменяет память, сутенером. К торговле наркотиками он перешел несколько позже.

– Я этого отчета не читал, – ответил Артур, – но это меня не удивляет, так оно, вероятно, и было.

– Но тогда что он имеет в виду, когда говорит об изменах?

– Это сложно, – сказал Артур, – в этой среде все по-своему. Но, так или иначе, он хочет писать свои воспоминания. И вот он мне рассказывает, а я должен это излагать в литературной форме.

– Искренно тебе сочувствую.

– Самое грустное, что все это совершенно бессодержательно. Как это ни странно, никакого действия там нет. И все такие фразы – "Она посмотрела на меня, и в ее глазах показались слезы" или "Я задыхался от волнения, когда должен был ее встретить". В общем, мелодраматический вздор, ты понимаешь? Я все это пишу, и надо тебе сказать, что это очень трудно. Главное, я не могу найти тона, в котором должен, вестись этот рассказ, и не могу найти ритма. Я пришел с тобой посоветоваться – как быть?

– Ты что-нибудь уже написал?

– Да, несколько страниц.

– Прочти мне.

– Хорошо, – сказал Артур, – ты увидишь, что это такое.

И он начал читать.

– "Я впервые встретил ее на Монмартре. Я сразу же увидел, что она недавно попала в Париж, потому что ее лицо сохраняло ту девическую свежесть, для которой климат Парижа губителен. Когда я обратился к ней и пригласил ее в кафе, она ответила мне с такой искренностью и откровенностью, которые лишний раз убедили меня в том, что еще несколько недель, быть может, тому назад она вдыхала воздух полей и леса. Я тогда же подумал: было бы лучше, чтобы она не знала никогда соблазнов большого города, который привлекал ее к себе и о котором у нее было, конечно, совершенно превратное представление. Как я мог объяснить ей, что ее наивные, почти детские мечты были далеки от действительности? Что в этом отравленном воздухе ей скоро станет нечем дышать? Что ее ждут обманы, разочарования и неизбежные драмы? Что все это бесконечно печально? Как я мог ей это сказать?"

Артур остановился и сказал:

– И все в таком же роде. Ты не чувствуешь в этом необыкновенной фальши?

– Подожди, – сказал я. – Он от тебя требует, чтобы это было написано именно так, а не иначе?

– Нет, но я стараюсь писать приблизительно так, как он говорит.

– Тут ты, я думаю, действуешь неправильно. И оттого, что ты так пишешь, тебе становится противно. Почему тебе не писать по-другому? Так, как это свойственно тебе, а не ему?

– Это было бы нечто совершенно иное, это была бы своего рода фальсификация.

– Но то, что ты пишешь и что он тебе рассказывает, это тоже фальсификация.

– Да, конечно.

– По-моему, надо писать так, чтобы ты не испытывал отвращения к своей работе.

– А как бы ты это делал?

– Давай попробуем этот отрывок написать иначе. Пиши, я тебе буду диктовать.

Артур послушно стал записывать.

– "После долгих и бесцельных блужданий по городу – я шел, в сущности, не зная куда, и это было движение, в котором понятие направления не играло роли, – я вдруг заметил, что оказался на Монмартре. Был конец весеннего дня, наступали сумерки. В эти часы Монмартр был не таким, каким я привык его видеть и каким его видели тысячи и тысячи людей. Не было ни световых реклам, ни этого искусственного вечернего или ночного оживления, и даже вход в кабаре, поблизости от которого я остановился, казался тусклым и серым. И я бы сказал, что в этом исчезновении обычного облика Монмартра была своеобразная печаль и напоминание о том, что должно было возникнуть через час или полтора и в чем я всегда видел нечто тягостное и ненужное, назойливый свет на улице, полутьму там, куда входила публика, этих бедных певцов, этих артисток-певцов без голоса, артисток без таланта, – плохое шампанское, плохие оркестры и судорожные попытки создать несуществующее веселье, потому что, в конце концов, жизнь всех этих людей была продажной и трагической и оттого, что многие из них этого не понимали и не знали, она не переставала быть трагической. Я думал об этом и о многом другом, о чем мне трудно было бы рассказать в нескольких фразах; я шел, не видя перед собой почти ничего, пока почти не столкнулся с невысокой молодой женщиной, которая шла мне навстречу. И тогда, подняв на нее глаза, я впервые увидел Антуанетту – и кто бы мог сказать в ту минуту, что потом пройдут долгие годы бурного существования и трагических перемен, но это лицо будет возникать передо мной всякий раз, когда я буду вспоминать о лучших днях, о лучшем времени моей жизни?" Артур остановился и сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю