Текст книги "Испанец в России. Из воспоминаний"
Автор книги: Гарсиа Дионисио
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
Некоторые из наших резчиков, как и я, не любили гранитные работы на стройках и постоянно искали более достойную и художественную работу – по мрамору, известняку и ради этого даже терпели нужду. Однажды Саша Синельников, один из лучших резчиков и вообще талантливый человек (тоже из Кургана), сказал нам радостно:
– Всё, ребята, – нашел хорошую работенку.
– Где? – спрашиваем.
– В морге!
Все смеемся, а Саша говорит:
– Я серьезно!
– И что ты там делаешь?
– Ясно что – мертвецов обмываю.
Общий хохот. А Синельников, серьезнейшим тоном:
– Конечно, это временно, чтобы перебиться… Зато заработок хороший. Правда, денег дают мало, а остальное – натурой…
– Как – «натурой»?
– А так: девять обмоешь – десятого бери себе.
Не знаю, сам ли Саша придумал эту шутку (а он был шутник) или где-то подхватил, только больше я нигде ее не слышал.
А Костя Иванов устроился… милиционером! Прослужив несколько месяцев, он уволился (или его уволили), причем оставили ему милицейские форменные брюки. Пожалели его что ли? Ходить в них он не хотел, решил продать и обратился ко мне за помощью: мол-де, не умею торговать. Пошли на Тишинский рынок, что поблизости от костела. Я выставил хорошую цену и стал весьма убедительно расхваливать товар, а он, и правда, был высокого качества, только узенький красный кантик-лампас портил дело, но я и эту деталь расхваливал: «Оригинально!» В итоге хорошо продали брюки.
Между прочим, вспомнил странную, установившуюся тогда на рынке формулу торговли. Например: «Сколько просишь?»
– Пятьсот.
– А как отдать?
– Четыреста пятьдесят.
Я не соблюдал эту форму, говорил: «Так и отдать!» – и на меня злились, мол, ненормальный. Ну а затем, разумеется, зашли мы с Костей в «Чайную» (нелепое название), попросили знаменитые тогдашние «сто пятьдесят, кружку пива и сосиски с капустой» (или с горошком), ну и хлеба, а горчица на столе. Сначала «хлоп» по сто пятьдесят, затем едим, пиво пьем, разговариваем… И никакого чая. Полное счастье.
Рассказывая о нашем замечательном училище, я еще ничего не сказал о своих друзьях. Вообще доброжелателей было у меня много, неприятелей же – ни одного, даже самого незначительного. Это можно считать следствием особой черты характера: я должен быть всегда «на уровне», иначе неприятно, ненормально. И я за этим следил – сознательно и бессознательно. Если бы я стал для кого-нибудь неприятным типом – это было бы для меня «смерти подобно». Естественно, такое требование к себе в большом обществе «разноперой» молодежи потребовало от меня выработки особой культуры поведения с элементами тактических хитростей, но, в основном, я «брал» своими способностями, обходительностью и всяческой помощью.
Из друзей хочется выделить двух: москвича Игоря Капкалло (его предки приехали из Белоруссии) и Сашу Синельникова из Кургана (Южный Урал), он тоже жил в общежитии. С Игорем мы подружились сердечно, то есть произошло не вполне объяснимое притяжение душ, а с Сашей сошлись на деловой, профессиональной почве. Он, несомненно, был одним из лучших учеников, и мы с ним, рассматривая альбомы с репродукциями или посещая музеи, любили обсуждать произведения скульптуры и архитектуры. Талант есть талант, поэтому я не удивился, когда в последствии он, научившись у приятеля, стал замечательным ювелиром.
Игорь восхищался моими способностями, а я – его ясной душой и искренними чувствами. Он был сильным и смелым парнем, несколько агрессивным в спорах, так что серьезно сцепиться с ним охотников не находилось. Но ко мне это не имело отношения. Раз или два в неделю, когда после учебного дня ему почему-то не хотелось час или полтора дожидаться ужина, он отдавал мне свою порцию. Мы с ним сидели за одним столом, так что раздатчица ставила на стол четыре порции – я съедал две.
В нашей дружбе с Игорем возникло очень серьезное, можно сказать драматическое, напряжение «на женской почве». Он полюбил девушку Лиду, которая работала в канцелярии Художественного фонда, помещавшейся на первом этаже того же дома, где он жил (на улице Горького около Моссовета). У Игоря была очень приятная семья: мама, хорошая русская женщина, добрая, заботливая; ее сестра, горбатенькая, однако словно не замечавшая этого, веселая, разговорчивая и тоже добрая; сам Игорь да младшая сестренка. Все они были мне симпатичны. Почему-то было заведено, что именно у них собиралась по выходным дням соседская молодежь, немного, человек пять-шесть. Танцевали под патефон и пили чай с домашним печеньем и тортом, который всегда, сияя улыбкой и радуясь, что доставляет удовольствие гостям, ставила на стол Игорева тетка. В эту компанию стала приходить и Лида (они были знакомы с теткой – вместе работали в Худфонде).
Как-то я принял Лидино приглашение и пришел к ним домой. Адрес помню: Товарищеский переулок, дом 31; у них была комната в коммунальной квартире в старинном двухэтажном кирпичном особняке. Рядом Андроников монастырь, памятник архитектуры XV–XVII веков, где теперь помещается Музей иконописи им. Андрея Рублева. Семья у Лиды была такая: мать Анастасия Ивановна, ее полоумная сестра, которую временами забирали в психбольницу, брат Володя четырнадцати лет, учившийся в ремесленном училище на токаря, и сестренка восьми лет. Была еще старшая сестра Тамара, которая уже вышла замуж и жила у мужа, замечательного человека Евгения Худякова. Глава семьи Иван Коннов умер вскоре после Великой Отечественной войны.
Все пятеро жили в одной небольшой комнате, дружно и довольно счастливо. Человек – выносливое существо, и, в сущности, ему мало что надо, если есть работа, какой-то кров, необходимая пища, мир на земле и дружеские отношения с ближними – только не надо уводить человека от этого, развращать бесконечным потребительством. В этом я убеждался множество раз. Такие люди могли, увидев в кино, как живут богачи за границей, сказать: «У-у, сколько у них всего! Комнат не сосчитать! А какие платья!..» И тут же забывали об этом – и не чувствовали себя несчастными. Обычный мирный порядок, обычные заботы, простые радости, дружба – этого оказывалось достаточно для ощущения хорошей жизни. И хотя можно, конечно, не менее дружно жить в лучших условиях, это совсем не означает, что ту стесненную жизнь надо именовать жалким существованием. Так полагает только алчное и ненасытное современное шкурье.
Мать Лиды Анастасия Ивановна работала в канцелярии Худфонда и с удовольствием рассказывала мне, как, получая зарплату два раза в месяц (она ее выдавала), некоторые известные тогда художники – Соколов-Скаля, Дейнека, Кукрыниксы и другие – оставляли ей какие-то деньги. Так что семья жила не бедно, я это видел во время праздничных застолий. Они стали меня звать на свои семейные праздники, а затем и на воскресные обеды. Молодому человеку всегда приятно вкусно поесть и немного выпить с хорошими людьми, так что я стал привыкать к таким посещениям. Так я познакомился с сестрой Лиды Тамарой и ее мужем Женей, симпатичнейшим человеком. Он провоевал танкистом всю войну, был легко ранен и уволился в чине капитана. Очень интересно он рассказывал про войну, главным образом о неприятных случаях со своими. Один рассказ, самый драматический, я приведу…
Хотя, конечно, я не помню его рассказ дословно, буду говорить от его лица, тем более что все, что Женя говорил, запомнилось очень хорошо – сам потом не раз пересказывал.
«Однажды, осенью сорок третьего года, мы стояли в резерве. Я получил приказ отправиться со своей тройкой танков на север – на правый фланг нашей дивизии в расположение такого-то полка. Двигаемся тылами на полной скорости. Я высунулся из башни, чтоб лучше ориентироваться, и вдруг вижу: метрах в трехстах впереди и левее широкой лощиной неспешно идут в нашем же направлении немецкие танки. Я приказал сбавить скорость, чтобы меньше шуметь, и взять правее, чтоб уйти из зоны видимости немцев. Поравнявшись с немцами (я понял это по звуку), мы тихо подошли к краю склона и видим: ползут один за другим пять танков. Мы рассредоточились по всей длине немецкой колонны и по условленному знаку открыли огонь по первому танку и по последнему. Передний танк остановился и задымил. Немцы поняли, где мы, быстро рассредоточились, повернули к нам пушки и открыли огонь. Мы маневрируем, то скрываясь от них, то появляясь в других местах; немцы тоже не стоят на месте. Бой длился довольно долго и не так успешно, как нам хотелось. Наконец мы подбили у них вторую машину. Тогда немцы на полной скорости спустились вниз и, продолжая стрелять, стали удаляться и скрылись за холмом. Я направил свою машину за ними – посмотреть, что они там затевают, но немцы неслись во всю мочь – видно было, что останавливаться не намерены. И правильно: раз не вышло скрытно зайти с тыла, бесполезно идти дальше, тем более что и снарядов осталось мало. Я потом думал: как им удалось незаметно пройти линию фронта? Наверное, была тут какая-то хитрость: то ли отступая, они замаскировали где-нибудь в овражке эти пять танков, то ли что-то еще. Двигаемся дальше к командному пункту полка.
Подходим, соскакиваю с машины, хочу доложить полковнику, что и как, а он, раздраженный тем, что неважно идут дела на его участке, как закричит: ‘Почему опаздываете?! Немедленно в бой, вон на ту возвышенность, подавить батарею противника!’ Я говорю: ‘Товарищ полковник, разрешите доложить…’, а он: ‘Какие еще доклады? Выполняйте приказ!’ Но я, наперекор ему, все равно доложил и сказал, что в бой идти не можем, поскольку израсходовали почти все снаряды, только пулеметные ленты почти в целости. ‘Что-о-о?!!’ – завопил он в полном бешенстве. ‘За невыполнение приказа командования во время боя – расстрел на месте!’ – и ушел.
И что ж вы думаете? Расстрельная команда – старшина с двумя автоматчиками – тут как тут. И ведут меня за блиндажи, в поле. Пока идем, я им рассказываю, что у нас случилось, говорю: ‘Ведь это проверить можно, тут, не далеко, два немецких танка дымят… А если б мы их не остановили? Но полковник и слышать ничего не хочет. Подождите немного, ребята, может, опомнится…’ Ребята, видно, верят мне и жалеют, но старший говорит: ‘Видишь, тебе за невыполнение приказа расстрел, а мне что – за невыполнение приказа?’ Я опять: ‘Ну подождите немного… И подумайте, каково вам самим будет, когда станет известно, что невиновного расстреляли! Ведь свидетели есть – восемь танкистов!’ В конце концов я не выдержал и заплакал от страшной обиды, от страшной несправедливости. Ребятам совсем стало тяжело. Старший говорит: ‘Ну, сядем, покурим…’ А я – как чувствовал! Вскоре около командного пункта началось какое-то движение, офицеры с биноклями бегают, смотрят на бой, что-то говорят, радуются… Значит, погнали немцев. Ребята это поняли, сидят, курят. Наконец старший говорит: ‘Пойду-ка узнаю…’ Через некоторое время возвращается, вижу – доволен: ‘Я ему, мол, относительно тебя… Подождать, – говорю, – просишь…’ А он: ‘Кто? Чего?’ Я напомнил, а он, махнув рукой: ‘Ну его на х..!’ – ‘Так что можно тебя отпустить’. Я плачу, обнимаю его, говорю: ‘Спасибо, ребята, век вас не забуду’».
Я спросил Женю:
– А ты потом показал какому-нибудь начальнику подбитые танки? Ведь за это нужно было наградить, а не расстреливать.
– Не до того было, скорей бы уйти. Какой-то офицер приказал нам отправляться в свою часть, ведь снарядов-то у нас почти не осталось. Мы сели по машинам – и полным ходом оттуда.
Я того полковника, будь на то моя воля, разжаловал бы в рядовые. Какое легкое отношение к жизни людей, к бойцам, какое непонимание! И все, наверно, оттого, что у него не ладилось руководство боем, видно, боялся, что «достанется» ему за это от командования.
Помню, мы оформляли два музея: музей И. Павлова и музей Тимирязева, который, кстати сказать, находится на Малой Грузинской улице, недалеко от костела.
Расскажу об одном ярком событии.
В мастерской работало несколько картонажников. Там я впервые познакомился с этой профессией, раньше даже не знал, что такая есть. Острыми ножами разной формы, различными металлическими линейками и прочими приспособлениями мастера вырезали из плотного картона утонченнейшие рамки для картин или фотографий, украшенные по углам объемными орнаментами. Едва ли сейчас существует такая профессия: видимо, мастера были дореволюционные. Не забудем, что это происходило в 1950 году, и, если какому-то мастеру было, скажем, 55 лет (а похоже, что так), значит, родился он в 1895 году.
Так вот, однажды за работой мы слушали по радио (на стене висел черный картонный круг репродуктора) последние известия. Как всегда сообщалось, что труженики такого-то колхоза рады доложить дорогому товарищу Сталину о досрочном выполнении плана поставок таких-то продуктов, что только благодаря заботам партии, правительства и лично тов. Сталина труженики села… – и т. д. и т. п. Одна за другой следовали верноподданнические формулировки, обычные для того времени. Старший из картонажников (я сразу его выделил: серьезный, молчаливый, хороший мастер) повернул голову к репродуктору, прислушался, потом взял со стола какую-то большую деревянную чурку и с силой бросил в репродуктор. Продырявленная черная тарелка свалилась и замолкла. Мастер (жаль, не помню имени), потрясая кулаками, с огромной болью в голосе почти крикнул: «Это мое село!!!.. Там мать моя страдает!!!» Уткнулся лбом в стол и зарыдал. Мы остолбенели. Молчим. Один из художников – выпускник Суриковского института, высокий молодой человек лет тридцати (опять не помню, как звали), секретарь одной из партячеек Худфонда – подошел к мастеру, похлопал его по плечу и говорит, обращаясь к нему по имени-отчеству: «Ничего – репродуктор починим, и дело с концом. Работайте спокойно». Этот парторг за укрывательство такого поступка (да еще совершенного в присутствии многих людей) мог лишиться партбилета и загреметь в лагерь на многие годы. Значит, он не только был хорошим человеком, но и полностью доверял всем присутствующим.
Заработав деньги, я ходил в кино, слушал музыку в концертных залах или дома на проигрывателе (нужные пластинки я с великим рвением искал по всей Москве), читал необходимые мне книги в библиотеках – делал выписки в специально заведенную для этого толстую тетрадь; разучивал новые пьесы на мандолине и на гитаре, писал натюрморты или пейзажи, реже портреты (в том числе автопортреты), ходил по музеям. Очень любил я, вглядываясь в памятники древности разных народов, проникать в их жизнь, в их дух; постепенно это превратилось в потребность, в своеобразную «наркоманию». Наступали иногда, почему-то, дни растерянности, безделья, пустоты и вдруг – вот оно! – египетские залы в Музее имени Пушкина! – и я мчался туда, как пьяница в винный магазин. Проведя там часа полтора или два, я оживал, загорался, становился годным и готовым к делу.
Из самых приятных времяпрепровождений больше всего я любил вот что: беру билет на электричку километров на тридцать-сорок от Москвы, сижу, вглядываюсь в проплывающие пейзажи Подмосковья. Увижу особо красивую местность, сойду на очередной остановке, иду туда – к бугристым полям среди лесов, к речке, окаймленной ивами… Я всегда брал с собой этюдник с масляными красками, книжку, которую изучал (чаще всего по философии), тетрадь для записей и, конечно, вкусную пищу и питье – вареного цыпленка, помидоры (вкуснейшие тогда были помидоры, сейчас таких нет), сыр, пол-литра минеральной воды и бутылку «Мукузани» или «Саперави». Брал с собой и блок-флейту. И вот, написав один-два этюда, я углублялся в лес или ходил вдоль опушки, выискивая подходящее дерево, повыше других – обычно это был дуб, растущий скорее вверх, чем вширь, или липа, или береза, или раскидистая сосна на опушке леса, – залазил как можно выше (лишь бы ветки держали меня, не ломались) – и устраивался там, как дома.
Чтобы добраться до первых ветвей, я искал большую упавшую ветвь, обрубал боковые ветки (маленький топорик я всегда брал с собой), оставляя небольшие сучки, чтобы потом за них хвататься, а в верхней части оставлял довольно большую развилку. Затем заострял толстый конец ветви, вонзал его в землю на нужном расстоянии от моего дерева, а развилку прилаживал к стволу, так чтобы ветвь не падала. Получалась одноствольная лестница метра три-четыре в длину. Затем, спрятав этюдник в густом кустарнике (мало ли что!), надеваю рюкзачок со всем необходимым и лезу по этой лестнице до первой ветви дерева, а там уже дело не особо трудное, да и занимательное, спортивное, если только руки сильные – а уж у каменотесов-то руки не слабые. Конечно, есть тут свои трудности, но выход из положения всегда можно найти.
Добравшись до вершины, прежде всего нахожу самое удобное место и устраиваю сиденье. Это обычная разделочная доска средних размеров (не маленькая), по узким ее краям два полукруглых выреза: один пошире, чтобы обхватить более толстую ветку, другой поуже. Крепко, враспор, вставляю ее между двумя растущими вверх ветками, и получается хорошее сиденье; или же прикрепляю доску веревкой к развилке горизонтальной ветки, тоже получается хорошо. Выбирая место, я учитывал всё: чтобы рядом можно было закрепить рюкзак; чтобы ноги не болтались, а упирались в нижние ветки; чтобы можно было опираться руками или спиной на ствол дерева или соседние ветки… Ведь я «жил» на дереве часа три или больше.
Первым делом вкусно, как следует, поем, попью вина. После этого читаю (иногда вслух) стихи, подходящие к случаю.
Затем играю на флейте, чаще народные испанские мелодии – кастильские, астурийские… Думаю: «Что чувствуют при таком звуковом вторжении птицы?» Затем читаю интересную для меня книжку, например «Опыты» Мишеля Монтеня или какое-нибудь дореволюционное (как тогда говорили) «Введение в философию», купленное в букинистическом магазине или взятое у приятеля; размышляю и записываю свои идеи (иногда с восторгом – ибо гениально, хотя потом, спустя годы, с улыбкой вымарывал именно этот «гениальный» абзац). Для отдыха, для разнообразия, путешествовую по веткам дерева, рассматриваю далекую округу, нахожу другие, удобные для сиденья места: ведь если очень понравится, я снова сюда приеду, опять устроюсь, но иначе, на том же дереве; затем снова читаю, снова играю на флейте и, наконец, допиваю вино, закусив сыром, маслинами или фруктами; слезаю с дерева – это уже проще, ибо пустую бутылку, рюкзак с топориком, доской и веревками можно, прицелившись между ветвями, сбросить вниз.
Такое времяпрепровождение, такая жизнь была для меня (при моем характере, конечно) самой приятной, самой счастливой, ни с чем не сравнимой: одиночество среди благородной природы под голубым небом, тишина – слышится только пение птиц да шелест листвы, – любимые занятия, чистое мышление – высшая свобода. Поэтому я, много позже, сразу понял и оценил слова Андрея Платонова: «Наедине с собой – как вдвоем, вчетвером: и собеседование, и дружба, и безнаказанно, и интересно».
Как-то гуляя в одиночестве во дворе нашего дома, заросшего деревьями и кустами, гляжу я на главную улицу и вижу: идет мимо молодая цыганка с младенцем на руках. Она почувствовала мой взгляд, оглянулась, остановилась и затем уверенно пошла ко мне. Подошла и предлагает погадать. Я не любил (да и сейчас не люблю) это дело, отказываюсь и отхожу в сторону. Она настаивает, я взглянул на нее внимательнее: вижу, красивая женщина с приятными лучистыми глазами и ребеночек милый (ему, видать, около года), смотрит на меня вполне осмысленно и улыбается. Я незадолго до этого получил за что-то деньги и мне дали целую банковскую упаковку одних пятерок, значит сто штук. Я держал их в кармане пиджака, без бумажника – было приятно вынимать эти бесконечные пятерки, считать их вслепую – пальцами, и покупать, что нужно. Так вот, я нащупал несколько бумажек, вынул и дал ей:
– Нате для вашего ребеночка, – повернулся и пошел прочь. Цыганка кричит мне вдогонку:
– Ты пришел из-за моря… Папа и мама недолго кормили тебя… Не тревожься о будущем, живи смело – все будет хорошо, счастливо. Две женщины сейчас в твоем сердце – черная и блондинка… Выбери черную, другая тебе не годится… А проживешь ты на свете восемьдесят два года.
Повернулась и удалилась быстрыми шагами.
При первых ее словах я обернулся – она стоит, вытянув ко мне руку, как бы приказывая стоять на месте, и глядит на меня пронзительным взором. Я был ошеломлен, сел на скамейку между кустами и стал думать о том, что произошло… Что это?!
Каким бы оно ни было, это предсказание вошло в коллекцию чудес, случившихся со мною. Некоторые чудеса совершенно не поддаются разумению. Об одном из них я расскажу тут же, поскольку это случилось примерно в те же годы.
Однажды я шел со своим этюдником один по летнему полю «во время солнечного сияния» (слова А. Платонова), присел отдохнуть, посмотрел на небо и вдруг… увидел – необъяснимым образом, вроде бы отсутствующим у нас «зрением» – бесчисленное количество вещей (назовем это так). Именно бесчисленное, в самом прямом смысле этого слова, то есть как будто бы вижу разом все вещи, какие только возможны, какие были, есть и будут в вечности. Разумеется, я не мог сосредоточить внимание на каждой вещи, но было такое чувство, такое понимание, как будто тогда я осознал, как устроены вообще все вещи, и мог бы любую видеть насквозь, зная, как она устроена в Универсуме. Причем они существовали не отдельно, а взаимопроникали, переплетались, сливаясь в Одно, охватываемое моим «виденьем». Это Одно не было чем-то безграничным, необъятным (поскольку я видел его все целиком) – скорее это была некая всёвмещающая Точка, но и это не совсем верно.
То особое состояние длилось (как мне потом говорили знатоки эзотерики, которым известно это явление) две-три секунды, хотя мне казалось, что дольше – примерно минуту. Они и это подтвердили: «Так обычно и кажется». И опять я задумался, пытался что-то понять, объяснить, даже вынул из сумки тетрадь и стал писать: «Всё – это…» Но сколько ни напрягал память и мысль, ничего не получалось. Такого рода случаи – «опыт» – научили меня внимательно и серьезно относиться к разного рода мистическим учениям, а в дальнейшем привели к мысли о том, что мы, люди, образно выражаясь, – очень высоко развитые тараканы.
Примечания
1
Текст Михалкова: «Вопрошает жрец науки: / – Для чего фашисту руки? / – Чтоб держать топор и меч, / чтобы красть, рубить и жечь».
(обратно)
Оглавление
Дионисио Гарсиа Сапико
Испанец в России
Из воспоминаний