Текст книги "Испанец в России. Из воспоминаний"
Автор книги: Гарсиа Дионисио
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
К началу 43—44-го учебного года группу учеников, выбранных из шестых классов (а у нас, к этому времени, кажется, были только шестые и седьмые классы), совершенно непонятно почему отправили в другой детдом – № 8, в город Миасс на Южном Урале, восточнее хребта, то есть уже в Азию. Поскольку мне всю жизнь везет на приключения, я, естественно, оказался в этой группе. Сколько потом я ни думал, по каким таким соображениям меня включили в число переселенцев, внятного объяснения этому я не нашел. Но что же – в итоге я только выиграл: обрел новых друзей, познакомился с красивым городом, с его музеями, парками, впервые побывал в настоящем городском кинотеатре.
Детдом находился на набережной реки Миасс. Река золотоносная, и часто, сидя на каменном парапете, мы смотрели, как моют золото. Группами по трое или четверо длинной вереницей старатели располагаются вдоль реки на мелководье; на всех высокие – во всю ногу – резиновые сапоги. Берут со дна совковой лопатой песок и кладут на наклонный лоток с ребристой поверхностью, трясут лоток, льют воду… Однажды кто-то из нас крикнул им: «Эй, много золота намыли?» Старатели знали, что поблизости есть испанский детдом, и решили показать нам свою добычу. Позвали старшего, стоявшего неподалеку, тот вынул из сумки туго завязанный мешочек (наверное, кожаный), размером с небольшое яблоко, поднял над головой и помахал им. По моим теперешним расчетам, там было больше килограмма золота.
Группами в разные дни нас водили в кино. Кроме фильмов военного времени (шел там, например, уже совершенно забытый сегодня «Антоша Рыбкин»), мы там смотрели американский фильм «Багдадский вор». Этот «Вор» заворожил нас – на какие хитрости мы только ни пускались, чтоб посмотреть его еще и еще раз. К примеру, проскальзывали мимо билетерши с использованным билетом в руках, норовя побыстрее скрыться в толпе; искусно приклеивали к вчерашнему билету бумажку подходящего цвета, на которой писали «контроль» и меняли число (но эту уловку чаще всего разоблачали). Главное было пробраться внутрь, из зала уже не выгонят, потому что кинотеатр продавал, кроме сидячих, билеты без мест – с ними можно было встать у стены. Сам я решил проблему фундаментально: нарисовал билет – где подходящими чернилами, где акварелью. При беглом взгляде мои «билеты» невозможно было отличить от настоящих, что доказано тем, что с ними никто ни разу не попался. Конечно, рисование требовало, помимо сноровки, времени (долго приходилось возиться с мелким шрифтом), так что делал я два-три билета, не больше.
В Миассе я впервые увидел настоящий русский рынок, с непременной тогда барахолкой. Денег у нас не было, но на рынок мы все равно ходили – что-то разглядывали, приценивались. Как-то толстая баба, торговавшая пирожками, стала рассказывать, что мальчишки подсунули ей рисованную сторублевку и удрали. (Сто тогдашних рублей были как при Брежневе десять.) Я попросил показать поддельную сотню, рассмотрел ее и понял, что «фальшивомонетчик» имел несомненный талант: хорошо передал главное – рисунок и цветовую гамму, то есть то, что образует зрительное впечатление от денег. Я попросил торговку отдать мне это «творение», она отдала: «Бери, что мне с ней делать?» Добродушная баба. Довольно долго я хранил эту «сторублевку» среди своих рисунков, а после она куда-то делась. Сейчас очень жалею об этой утрате, как и о многом другом потерянном или просто легкомысленно выброшенном. Представьте себе, что я показал бы вам эту «сотню»: «Вот сторублевка сталинского времени, нарисованная в 1944 году каким-то мальчишкой из Миасса». Каково?
В Миассе нас часто кормили морковной кашей. Это запомнилось, потому что нигде больше я этой каши не ел. Странного вкуса, сладкая, но с каким-то неприятным, надолго остающимся горьким привкусом, как от картофельного или свекольного сока. Не все могли доесть свою порцию, однако, надо полагать, морковь изрядно укрепила наше тело и кровь.
Интересно, что в Миассе нас с седьмого класса впервые стали учить в обычных школах вместе с другими советскими ребятами, но отдельными группами. И хорошо: так мы привыкали к совместной общей жизни в Советском Союзе.
Из преподавателей нашей школы мне особенно запомнилась учительница русского языка и литературы – милая, женственная и добрая русская женщина, с тихим проникновенным голосом, наверно, очень любившая свое дело. Видно было, что она глубоко чувствовала литературу, во всем она видела поэзию. С ее уроков началась у меня настоящая, неизменная любовь к русской литературе, к русскому языку, да, видимо, и у многих других: все сидели тихо, не сводя с нее глаз.
Как бы на цветы да не морозы,
И зимой бы цветы расцветали.
Как бы на меня не кручинушка,
Не сидела бы я подпершися,
Не глядела бы во чисто поле… —
говорила она печальным голосом, слегка склонив голову, – так, будто она и есть та неведомая страдалица.
Вскоре мы заметили, что у нее растет живот. Меня очень удивляло то, что сама она при этом не изменилась – оставалась такой же, как была, во всех мелочах. Весной у нее родился мальчик. Наши девочки, узнав об этом, достали где-то шерсть светлых оттенков (может, распустили что-то свое или попросили взрослых купить нитки) и связали учительнице разные детские вещички, причем, как умеют испанки, очень красиво уложили подарки в большую коробку, написали на ней «Дорогой учительнице» и еще какие-то подходящие слова, положили ей на стол. Она пришла, поздоровалась с нами, как обычно, взглянула на коробку, прочла надпись, открыла коробку и… словно ноги у нее подкосились – опустилась на стул, уткнулась головой в коробку и заплакала. Наверно, эта любовь и забота о ней детей в суровое время войны потрясли ее. Да и кто знает, что за жизнь у нее была дома, с родными, соседями… Может, она жила одна, может, это был вообще единственный подарок… Потом она вытерла слезы, встала и сказала: «Спасибо, ребята. Ну, давайте начнем занятия».
Кстати о литературе. Было в детдоме одно упущение: не доставало своей библиотеки, откуда мы могли бы брать книги, по своему вкусу или по совету взрослых, и читать, читать и читать, обдумывать, развиваться – каждый по-своему. Появлялись иногда и ходили по рукам какие-то журналы, и то редко. Один из них запомнился мне на всю жизнь, поскольку я, от нечего делать, много раз брал его, перечитывал, рассматривал рисунки. Это был не периодический журнал, а специальный агитационный антифашистский выпуск под названием «Блиц криг» (по немецки – «молниеносная война»), созданный совместно художниками Кукрыниксами (Куприянов, Крылов, Николай Соколов) и поэтом Сергеем Михалковым, автором «Дяди Степы». Кукрыниксы нарисовали карикатуры, а Михалков сочинил к ним стихи. Такие, например:
Юный Фриц, любимец мамин,
В класс пришел держать экзамен.
Задают ему вопрос:
– Для чего фашисту нос?
– Чтоб вынюхивать измену
И строчить на всех донос!
Вот зачем фашисту нос!
– Для чего фашисту руки?
– Чтобы резать, жечь и[1]
– Для чего фашисту ноги?
Чтобы топать по дороге,
Левой, правой, раз и два!
– Для чего же голова?
Чтоб носить стальную каску,
Или газовую маску,
Чтоб не думать ничего —
Фюрер мыслит за него.
Из такого молодца
Можно сделать подлеца.
Рада мама, счастлив папа:
Фрица приняли в Гестапо!
Рядом со стихами было много рисунков, изображающих Фрица, его родителей, экзаменаторов и все остальное.
Или еще: на фоне карты, где обозначено окружение немцев под Сталинградом, нарисован Гитлер в виде бабы в платке с цветочками, лицо подпер рукой и плачет. Под рисунком подпись: «Потеряла я колечко! (А в колечке 23 дивизии)».
Вот еще строфа из стихотворения про немецкого офицера:
Днем кричал он хуторянам:
«Шапки с головы долой!»
Ночью отдал партизанам
Шапку вместе с головой.
И рядом соответствующие рисунки.
Еще был там нарисован Гитлер в виде кота, стоящего на задних лапах перед портретом Наполеона, изображенного в виде льва, а ниже стихи:
Один котенок, обнаглев,
Решил, что он похож на льва,
И льва увидев на портрете,
Воскликнул: «Двое нас на свете!
Как сильно я похож на льва…»
– Дурак, – ответил лев с портрета, —
Владел я половиной света
И с половиной вел войну,
А кончил жизнь свою в плену.
Но люди бешеных котят
Держать в зверинце не хотят,
Они их топят в грязной луже.
Иль в чем-нибудь еще похуже.
Были в журнале рисунки и стихи по поводу первой бомбардировки Берлина советской дальней авиацией (которую немцы объявили делом англичан). Вот отрывок:
– Как? – удивились англичане,
Проснувшись в утреннем тумане. —
Кажись, из наших ни один
Не залетал вчера в Берлин!
Не буду далее утомлять читателя цитатами из этого уникального издания 1943 года (как видите, стихи простенькие и сугубо агитационные), но скажу, что привел их, помимо колорита времени, для того чтобы убедить читателя в том, что память у меня была отличная, и сейчас не плохая, так что не надо удивляться (или считать их выдумкой) подробностям, которые я привожу в своих рассказах.
Интересно, остался ли в архиве Сергея Михалкова тот журнал? Я бы с великим удовольствием просмотрел его снова. Представляю себе, как вспыхнула бы зрительная память, как оживились бы те дни, события, лица! Наверное, даже запахло бы нашим миасским общежитием.
Познакомился я в Миассе с одной замечательной семьей. Глава ее – директор (или главный инженер) Миасского напилочного завода, одного из немногих в Советском Союзе, работал, видимо, хорошо, потому что на пиджаке у него я увидел орден Трудового Красного знамени. Имени этого человека я, к сожалению, не помню, поэтому буду называть его «директором». У них с женой не было своих детей, только два приёмыша: юноша лет 16–17 и девушка примерно того же возраста. Юноша учился в военном училище и с видимым удовольствием носил форму с большим гвардейским значком на груди. Девушка училась в одном из миасских институтов. Эта семья каким-то образом познакомилась с некоторыми ребятами из нашего детдома и стала приглашать их к себе домой, мальчиков и девочек, не помню сколько, кажется, человек пять или шесть. Среди них был и я. Они устраивали для нас вечеринки, чаепития с тортом, пирожками, конфетами, медом, сливками. Было в этом что-то восхитительное, и дело не во вкусной еде: само сидение у самовара за большим круглым столом, ласково освещенным абажуром с бахромой, вместе с этими добрыми людьми, почему-то полюбившими нас, и разговоры, разговоры – о войне, о приближающейся победе, о будущем, о России, об Испании, о разных знаменитых людях, об искусстве, о жизни… Иногда я приносил с собой мандолину и играл для них. Я, можно сказать, влюбился в ту девушку и стеснялся этого: она была высокая и старше меня. Сама же она, заметив мои чувства, отнеслась к этому очень просто, благородно.
Однажды я принес им в подарок свой цветной рисунок, скопированный из большого зоологического атласа, – на нем был изображен великолепный рогатый лось в лесу. Рисовал я его с особым усердием – акварелью и цветными карандашами. Все семейство пришло в восторг, и к следующему моему приходу рисунок в рамочке висел на стене. Конечно, я сделал эту красивую картинку для нее. В другой раз я принес свою копию с иллюстрации к поэме Руставели «Витязь в тигровой шкуре»: всадники в доспехах и с копьями стоят у подъемного моста старинного замка, чернеющего на грозовом небе. «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой», – словно говорила эта картина. Подлинник был гравюрой, а я сделал имитацию пером и черной тушью.
Летом 44-го года нас решили вернуть из эвакуации поближе к Москве. Директор с семьей устроили нам прощальный вечер. Видно было, что им грустно расставаться с нами. Когда мы собрались уходить, директор попросил меня задержаться. И вот, совершенно неожиданно (до того никогда и намека на это не было), он предложил мне остаться в их семье: они с женой меня усыновят и обеспечат любое образование, какое только захочу. Я сказал, что мне очень хочется в Москву. Он ответил, что его вот-вот переведут на другую работу, именно в Москву. Я сказал, что мне трудно расставаться с друзьями. Он заметил, что друзей в жизни еще будет много, что в Москве у него будет машина, и меня повезут, куда я скажу, повидаться с друзьями. Уговаривал он меня долго, но я стоял на своем: нельзя, не могу. При разговоре присутствовала вся семья, они молча, не вмешиваясь в разговор, выжидающе смотрели на меня. Я иногда поглядывал на нее, – такая взрослая и такая высокая! – и что-то со мной происходило. Кто знает: если бы она была чуть младше и пониже ростом, я, может, и согласился бы.
Странная образовалась у этой семьи привязанность к нам: всей семьей они пришли на вокзал провожать нас – в последний раз повидались и простились друг с другом. А потом они махали вслед уходящему поезду, увозившему нас навсегда. Мне часто вспоминалась эта удивительная семья и мое участие в их семейной идиллии.
В Москву из эвакуации возвращался не только наш детдом № 8, но и многие другие. Поначалу всех нас временно разместили под Москвой в больших домах, стоявших в лесу близ Нахабина. В этом «Нахабине» (детдом всегда получал свое прозвище по месту нахождения) тоже произошли примечательные события.
Шастая по лесу, мы набрели на разбившийся самолет – почему-то не помню, немецкий или советский, хотя мы, конечно, установили это по надписям на приборах в кабине. Самолет уткнулся носом в землю и, что странно, был более-менее цел: обычно в фильмах показывают, как подбитый самолет камнем падает вниз, взрывается и горит. Здесь же фюзеляж и крылья были на месте – эдакая ажурная конструкция из дюралюминиевых трубок, а в кабину со множеством сложных приборов можно было залезть. Правда, обшивка почти вся была содрана – наверно, она представляла для окрестных жителей какую-то ценность, и они «раздели» самолет. Почему самолет оказался в лесу и что случилось с летчиком, никто не знал. Наверное, только военный летчик мог бы внести какую-то ясность.
Я где-то достал ножовку по металлу, пошел к самолету и спилил несколько дюралюминиевых трубок подходящей толщины для изготовления блок-флейт; сделал три штуки для тех, кого учил играть.
Находили ребята в лесу и винтовочные патроны. Что с ними делать? Разожгли костер на поляне (на старом кострище), подождали, пока как следует разгорится, и бросили патрон – посмотреть, как взорвется. Взорвался патрон впечатляюще: разбросал костер и поднял тучу пепла. Мы в восторге. Затем кто-то придумал такую игру: разжечь костер, всем стать вокруг, довольно близко, и кинуть патрон. Суть в том, чтобы проверить, кто сбежит еще до взрыва, а кто останется. Я единственный раз решил испытать себя и удовлетворился тем, что отбежал не первым и не вторым. Игра была по-настоящему опасной: ведь патрон и гильза разлетались в разные стороны с немалой скоростью. Но что нам, когда так и тянет повыставляться друг перед другом. К счастью, никто не пострадал.
Странным образом, совсем рядом с детдомом, метрах в ста от нашего корпуса, находилась база десантников, почему так далеко от фронта – непонятно. Территорию базы окружал забор из бетонных столбов и металлической сетки, так что нам хорошо было видно, как они там жили. Десантники в этом лагере отдыхали, выздоравливали после ранений и заодно учились своему делу и тренировались. Было у них и свое стрельбище, откуда часто слышалась стрельба. Жили десантники в землянках. Наши ребята познакомились с тамошним кладовщиком – молодой приветливый парень. Как-то он предложил ребятам пострелять из пистолета. Мой новый друг Альфредо Бильбао (из другого детдома) взял с собой и меня. Стрельбище находилось в лесу за оградой: на одном из склонов естественного холма был вырыт до середины холма вытянутый котлован, так что получилась вертикальная стена, которую обшили тесом. Там вешали мишени. Кладовщик поставил нас метрах в пятнадцати от стены (или поменьше), и почему-то прикрепил к ней не обычные мишени с концентрическими кругами, а тетрадные листы с угольным черным кружком посредине, размером с тогдашний пятак. Показал, как заряжать пистолет, вдевать обойму, ставить на предохранитель, как взводить курок, целиться, держать руку и спускать курок мягко, без рывка. Ребята стали стрелять – каждый по три выстрела. Дошла очередь до меня. Пистолет оказался неожиданно тяжелым и неудобным для моей руки. Я сделал первый выстрел; пистолет странно дернулся вверх и вбок. «Крепче держи руку!» – сказал кладовщик. Я выстрелил еще два раза и не попал даже в тетрадный лист. Обнаружив это, я сказал явную глупость: «Может, пистолет не в порядке?» Кладовщик улыбнулся, вставил новую обойму, прицелился и очень быстро, с промежутками меньше секунды, выпустил восемь патронов. Мы побежали смотреть: все пули попали или в черную точку или рядом. Непостижимо, как ему удавалось после каждого выстрела, за долю секунды, возвращать дернувшийся пистолет к прицелу и стрелять поразительно метко! Он поглядел на нас, улыбнулся, сунул пистолет за ремень, и мы пошли домой.
С этим замечательным кладовщиком случилась трагедия. Мне рассказал о ней со всеми подробностями тот же Альфредо. Ребята нашли в лесу запал от противотанковой гранаты (так его назвал кладовщик) и принесли ему показать. Он сказал, что это опасная штука, и лучше всего сразу же ее обезвредить. Попросил ребят отойти на всякий случай подальше и вошел с запалом в маленький сарайчик. Через какое-то время раздался сильный врыв, стекла вылетели, фанерную дверь сорвало с петель, и ребята увидели кладовщика – он лежал ничком. Прибежали солдаты и унесли его. Говорили, что он погиб сразу, потому что держал запал у живота и близко к лицу. Мы очень жалели этого парня, долго еще вспоминали о его гибели и рассуждали: «Вот если бы… а если бы он…» Очень нам хотелось, чтоб он остался жив. Но если б не он, то убило бы кого-нибудь из наших.
Случилась с десантниками еще одна беда: один из них, в пьяной потасовке, зарезал своего друга. Мы видели, как убийцу выводили из землянки на прогулку, без ремня, руки за спину. Он ходил, мрачный, туда-сюда, а за ним с пистолетом наготове и с видом совершенного безразличия ходил часовой. Ребята спросили у часового, что сделают с убийцей. Он ответил, что разберутся, – может, в штрафную роту отправят, а может, и расстреляют.
В Нахабине из разных детдомов выбрали несколько групп и отправили в Черкизово (это совсем близко от нашей родной довоенной Тарасовки), где образовался новый детдом, не помню его номера. Туда я и попал, и там случилось со мной нечто, как теперь любят говорить, судьбоносное или, если угодно, провиденциальное.
Мы сразу невзлюбили директора детдома: высокий, сухой, весь вытянутый, он ходил в гетрах (сегодня мало кто знает, что это такое), всегда быстрым шагом, глядя не на нас, а куда-то поверх голов, короче, «сама строгость и недоступность», а по-нашему – шут гороховый. Мы прозвали его Тараканов, – по фамилии очень противного и смешного персонажа из кинофильма «Антон Иванович сердится», где главную роль играет Кадочников. Так вот, перед учебным годом обычно происходил отсев, и Тараканов решил познакомиться с теми, кого наметили к отсеву и лично решить их судьбу: оставить в детдоме до окончания школы или отправить на учебу в училище или техникум. Почему-то позвали к нему и меня. Когда я вошел, он просматривал какие-то бумаги. Поднял голову и говорит суровым голосом:
– Ну, что будем с тобой делать?
– А в чем дело? – спрашиваю я, искренне недоумевая.
– Ты прекрасно знаешь, в чем дело! – заорал он, тряся пальцем.
– Ничего я не знаю! – тоже заорал я, потому что он был мне невыразимо противен.
– Еще и кричать на директора вздумал?! Во-о-он!!!
– Идиот! – ответил я про себя и покинул директорский кабинет.
Впоследствии я не раз пытался понять, в чем он меня обвинял, но так ничего и не придумал. Разве что меня спутали с другим учеником по фамилии тоже Гарсиа (это распространенная в Испании фамилия). Меня зовут Дионисио (это имя), а дальше идут две фамилии – Гарсиа Сапико, но в документах пишут сначала фамилию (отчества у испанцев нет), а сокращенно могут написать «Гарсиа С. Д.». Другой ученик мог называться, скажем, Демесио Гарсиа Серрано, и записали бы его тоже «Гарсиа С. Д». Как бы то ни было, эта ошибка (или какая-то другая случайность) направила мою жизнь по иному руслу – совсем не по тому, что было уготовано: окончив десять классов, я поступил бы в какой-нибудь ВУЗ, как это произошло почти со всеми нашими детдомовцами, и стал бы инженером, ученым или еще кем-то в этом роде (только врачом – ни за что), и жизнь моя в результате оказалась бы более однообразной и совсем не такой интересной. Но этого не случилось, и мой жизненный путь, если оглянуться, похож на извилистую дорогу среди разнообразных живописных пейзажей.
Я попал в группу (человек двадцать), которую отправили в Орехово-Зуево. Там находился (и, наверно, находится до сих пор) большой завод «Карболит» (говорили, что там работает 8000 человек). При заводе – химико-механический техникум, где мы и должны были, сдав экзамены, учиться. Узнав директорское решение, я удивился: Орехово-Зуево? Химико-механический техникум? Какое это может иметь ко мне отношение? Но если я откажусь и потребую разбирательства «моего дела» и меня в результате оставят в детдоме, значит, еще три года – ежедневно – Тараканов? Вынести это невозможно, и я решил: «Будь что будет, а главное – свобода!» Замечательно выразился по этому поводу Андрей Платонов: «Оставляй для судьбы широкие проходы».
Итак, я в Орехове-Зуеве, одном из старейших центров хлопчатобумажной промышленности России. Ряды больших добротных кирпичных домов, построенных для рабочих известным русским текстильным промышленником Морозовым. В техникуме было общежитие, но, видно, мест не хватало, и нас расселили по несколько человек в частных домах (собственно, в избах); считалось, что эти комнаты хозяева сдают заводу. В одной комнате со мной жили: Мануэль Перес, Калисто Альдаитурриага (это басконская фамилия) и русский парень Саша Пименов из Павловского Посада.
С хозяевами нам повезло – это были добрейшие русские люди, улыбчивые, всегда помогавшие нам, чем только могли. Иногда они звали нас к себе – вволю поесть вареной картошки с подсолнечным маслом, солеными огурцами и, конечно, с хлебом. Смотрят, как мы уплетаем за обе щеки, и радуются. Были у них три дочери. Младшая Катя, полненькая, кудрявая, голубоглазая, влюбилась в меня и не скрывала этого: глядит, улыбается и вся сияет. Я относился к этому с пониманием – дружелюбно; был внимателен, но не более того. Родители глядели на нас с улыбкой: может, были не прочь выдать дочку за испанца. Не забудьте, что мандолина, блок-флейта, папка с рисунками и живописью и любимые книги всегда со мной. Как обычно, я все это «задействовал», что и произвело впечатление на девчушку. Между прочим, Саша Пименов тоже играл на мандолине, причем по нотам. Он где-то достал альбом простых пьес И.-С. Баха – прелюдии, менуэты, сарабанды, марши и т. п. в переложении для мандолины, помогал мне разучивать пьесы (ноты я плохо читал – «по складам», было мало опыта), и мы с ним недурно играли по очереди – к удовольствию слушателей.
Техникум тоже оказался подходящим местом. Приятные учителя и очень хороший директор: красивый молодой человек (лет 30–35, не больше), энергичный, умный и в то же время дружелюбный. И, что замечательно, он тоже играл на мандолине! У завода был свой клуб, где показывали кино, выступали приезжие артисты, а к праздникам готовили выступление художественной самодеятельности завода (естественно, при моем участии).
Мы, детдомовцы-испанцы, составляли отдельную группу. Из учителей особенно запомнились двое: учительница русского языка и литературы и учитель химии. Учительница была старой женщиной, и значит, дореволюционного образования, что чувствовалось в ее обращении и речи. Когда наши девочки, отвечая по литературе, должны были говорить о любви, о страсти и замолкали, не умея найти слов, учительница подсказывала с улыбкой: «Говорите, что он увлекся ею».
Учитель химии – мужчина средних лет, высокий и горбатый – нравился мне не только как учитель, но и потому, что свой горб он нес без всякого душевного неудобства – так, будто не знал о своем уродстве. На меня это произвело сильное впечатление. Если б я был горбатым, то не знал бы куда деться, как общаться с людьми, особенно с женщинами. А он был добрый, улыбчивый и, видимо, физически сильный человек. Мы ему положительно нравились. Иногда, вызывая к доске, он произносил по слогам фамилию: «Аль-да-и-ту-рри-а-га», – и добродушно улыбался.
Мы, испанцы, получали от Красного Креста повышенную стипендию, которой хватало на оплату трехразового питания по талонам в заводской столовой, и еще оставалось немного денег на личные нужды. Привыкшие к организованному трехразовому питанию, мы были вполне довольны.
Проучился я – «дотянул» – в орехово-зуевском Химико-механическом техникуме, примерно, до конца апреля. И к этому времени ясно понял, что профессия химика-технолога мне совершенно не по душе и, вместо того чтоб мучиться на экзаменах, подал директору заявление об отчислении.
Поскольку до поступления в какое-либо из художественных училищ Москвы оставалось больше трех месяцев, а стипендии я лишился, то пришлось поступить работать на завод «Карболит» в цех ширпотреба (то есть товаров широкого потребления). Для начала меня там научили простейшему делу: зажимаешь в патроне токарного станка заготовку из цветного оргстекла для производства мундштуков и просверливаешь с торцов два отверстия: одно тоненькое, другое побольше, куда вставляется сигарета, – и все дела. Получив первую зарплату за полмесяца, я почувствовал, что в моей жизни произошла значительная перемена: я стал независимым тружеником. На свои деньги я покупал те же талоны трехразового питания, мог купить на рынке еще что-нибудь вкусное, мог купить краски, бумагу, холст… Благодать! А одеждой, обувью, постельным бельем детдом обеспечил нас на несколько лет: всё это нам привезли в Орехово-Зуево.
Начальником цеха ширпотреба был Лазарь Моисеевич; людям старшего поколения это имя знакомо: так звали небезызвестного члена политбюро Кагановича. И здесь мне повезло: начальник цеха оказался доброжелательным, внимательным человеком. Я пришел к нему в кабинет и сказал, что мне надоело сверлить дырки. «Ну что ж, – сказал он, – молодому работнику нужно овладевать разными профессиями», – и велел научить меня делать расчески на фрезерном станке. Дней через десять я опять к нему все с тем же. На сей раз он поставил меня обтачивать, клеить и полировать пудреницы, портсигары, шкатулки, их делали из молочно-белого оргстекла со вставками других цветов. Довольно красиво. Овладел я этим нехитрым мастерством и в третий раз (прямо как в сказке) иду к Лазарю Моисеевичу и вижу у него на столе наши изделия, но только красиво расписанные красками. «Лазарь Моисеевич, – говорю, – я тоже могу так сделать, я же художник!» – «Что ж ты молчал! Нам очень нужны художники, их-то нам и не хватает, а потому мы вынуждены пускать в продажу нерасписанные изделия. Сделай на пробу, что нравится, и оригинал возьми, скопируешь. А как работать нашими красками, покажет тебе такой-то, сейчас его позову».
Пришел мастер, показал. Надо было сначала слегка процарапать рисунок обычной иглой так, чтобы обвести место, куда ляжет данный цвет, отделить его от других; затем накапать краску так, чтобы каждый цвет занял свое место в очерченных границах – получалось нечто вроде мозаики. Когда краска высохнет (очень быстро), можно кистью дорисовать детали; наконец шкатулку полируют до блеска на станке (это делали другие). В итоге получалась очень изящная и прозрачная живопись. Материалом же для нее служили тонко тертые сухие пигменты и жидкость дихлорэтан, между прочим, сильно ядовитая, так что держать флакон с этим химикатом нужно было подальше от себя, на вытянутой руке, а расписывать изделие, не склоняясь над ним, а держа его поодаль. Ну и лучше работать на сквозняке. Лазарь Моисеевич сказал, чтоб я не очень-то боялся: дихлорэтан ядовит, если его выпить, а пары не очень вредны, хотя предосторожности не помешают, в особенности, если работать годами.
Я взял для пробы портсигар и выбрал понравившуюся мне картинку на готовом изделии. Это была «собака на стойке»: лесная лужайка, редкие маленькие елочки, на переднем плане собака вроде сеттера с поднятой передней лапой, а откуда-то из-под нее вылетает куропатка (или тетерка). Были и другие мотивы. Дали мне для упражнений простые молочно-белые пластинки. Вскоре я понял, как надо работать, и сделал первый экземпляр с такой тщательностью, что Лазарь Моисеевич пришел в полный восторг: «Что ж ты, милый, молчал!» Я очень обрадовался новому делу, но не меньше обрадовала и хорошая – сказочная для меня – зарплата. Так как я не ленился, а платили по количеству изделий, то зарабатывал я в среднем 1500 рублей в месяц (или 150 после реформы). Я весь преобразился внутренне. И явственно почувствовал это, когда впервые пообедал с друзьями в ресторане: я ощутил себя могущественным человеком, а мне еще не было семнадцати.
Однажды, зайдя к Лазарю Моисеевичу, я увидел у него на столе новую картинку: на портсигаре был изображен казак, курящий трубку, с картины И. Репина «Запорожские казаки пишут письмо турецкому султану». Я взял образец и тоже стал делать этот мотив. Увидев в каком-то журнале цветную репродукцию с портрета А. С. Пушкина работы Тропинина, я, с согласия начальника, стал изображать поэта на портсигарах.
В Орехове-Зуеве мы встретили день Победы. Хорошо помню ту атмосферу – радость одних рядом с печалью других. В город прибыла большая группа пленных немцев, и где-то неподалеку от нас для них устроили лагерь. Многие работали на стройках, рыли канавы (для водопровода или телефонного кабеля). Такую канаву рыли и около нашего клуба. Запомнился один немец: крупный, сильный, с бараньей папахой на голове (хотя зима прошла) и очень злым выражением лица. Мы смотрим, как он копает, а он иногда бросает на нас взгляд, полный нескрываемой ненависти и презрения. Я спросил у охранника: «Кто он? Почему так зло смотрит?» Тот ответил: «Ничего, на днях пустим его в расход». И действительно: иногда по ночам были слышны автоматные очереди. Говорили, что идет чистка – избавлялись от эсэсовцев и всяких иных неугодных элементов. В основном же немцы были добродушными, некоторые нам улыбались, пытались что-то сказать немного по-русски, немного по-немецки, а охранники спокойно, не зло, говорили им и нам, что разговаривать с военнопленными запрещено.








