355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гарсиа Дионисио » Испанец в России. Из воспоминаний » Текст книги (страница 3)
Испанец в России. Из воспоминаний
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:52

Текст книги "Испанец в России. Из воспоминаний"


Автор книги: Гарсиа Дионисио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Там я получил удостоверение личности, паспорт, а точнее «Вид на жительство в СССР для лиц без гражданства». Этот документ специально придумали для нас, эмигрировавших детьми и не имевших никаких испанских документов. Дело было так. Пришли к нам люди из МВД, пригласили к себе и стали расспрашивать «что, где, когда», чтобы зарегистрировать нас у себя и оформить наш «главный документ». Когда спросили о дне рождения, я сказал, что не знаю; спросили, сколько мне лет, я ответил, что приблизительно семнадцать. Они переглянулись, улыбаясь: «Что будем делать? В документе должен быть указан день рождения». Я сказал: «Давайте придумаем, мне все равно. Пусть будет, к примеру, 23 февраля, день Красной Армии». Они засмеялись: «Ну что ж, так и напишем». Что касается года рождения, то я им показался маловат для семнадцати лет, и написали «1930». Так и стоит до сих пор в моем «виде на жительство» эта ошибочная дата вместо правильной – 1928-й. А вот день и месяц рождения, когда я узнал от матери точную дату, как-то при очередном продлении документа согласились изменить: 19 ноября.

В 1990 году я принял испанское гражданство, и теперь мой документ называется «Вид на жительство иностранного гражданина». Однажды, задержавшись глазами на этих словах, я подумал: «Власти полагают, что я в России не живу, а только делаю вид на жительство».

Настало время ехать в Москву искать место учебы. Я уже поговорил об этом с Лазарем Моисеевичем, и он сказал: «Жаль тебя отпускать, но ты правильно делаешь: молодым нужно учиться, двигаться вперед!» Истинно советский человек. Однако я завозился и отправился в Москву уже где-то в середине августа. Ночевал я несколько дней в общежитии авиационного завода (кажется «Тридцатого»), где работало много испанцев. В больших общежитиях всегда кто-нибудь отсутствует, и можно занять его место. Выпускалась тогда для молодежи такая брошюра «Куда пойти учиться». Там я нашел «Художественно-ремесленное училище по специальностям: альфрейная живопись (художественная роспись стен), лепка и моделирование, краснодеревщики, художественная обработка камня, художественная штукатурка. Требуется справка об окончании 7 классов средней школы. Экзамены по рисунку и живописи». Это мне подходило. Адрес: метро «Аэропорт», улица… (сейчас это ул. Черняховского, а тогда, кажется, Инвалидная), дом № 9.

Выхожу на «Аэропорте» и тут же рядом вижу большую доску объявлений этого самого училища с подробными разъяснениями: трехлетнее обучение, день практики и день специальных общеобразовательных предметов (история, история искусств, рисунок и живопись, части здания, материаловедение). Но главное: трехразовое питание, полное обмундирование и общежитие для иногородних. Как раз для меня! Я направился по адресу, захожу в белое четырехэтажное здание училища и узнаю, что судьба в который раз идет мне навстречу: оказывается, это новое, только что образованное училище, с обустройством его немного запоздали, и экзамены начнутся только с 10 сентября. Однако приемная комиссия работает, представил справку, показал свои рисунки и живопись, меня записали. Вернулся в Орехово-Зуево, прожил там в безделье с полмесяца, затем вернулся в Москву, сдал экзамены в училище, устроился в общежитие и только тогда покинул незабвенное, ставшее родным Орехово-Зуево. Еще бы: там я получил «боевое крещение» в самостоятельную жизнь!

Поступил я на отделение резьбы по камню, но не совсем по собственному желанию: я хотел на альфрейное отделение, но так как я записался туда позже других, когда группа была уже набрана, последним в списке стали предлагать другие профессии. На краснодеревщиков тоже не было мест. Я выбирал между лепкой и моделированием, художественной штукатуркой и резьбой по камню. Выбрал резьбу – и очень рад, что так получилось.

Я давно заметил: меня судьба ведет. Почему я замешкался с приездом в Москву на учебу? Не знаю: ведь умел считать дни и месяцы. Почему благословенное мое училище запоздало с экзаменами – как раз к моему приезду и к моему благу? Почему учебных мест на альфрейщиков не оказалось? И какая разница, кто когда записался? По способностям к живописи должны были бы зачислять в эту группу по результатам экзамена, а в таком случае меня, без сомнения, взяли бы, что для меня было бы хуже. И во многих других случаях – всю жизнь – происходило со мной нечто подобное, как будто кто-то говорил мне оттуда: «Иди, куда тебя несет, не сопротивляясь и особо не рассуждая, – и все будет как надо». А уж если я начинал самовольничать, идти против естественного течения событий, что-нибудь обязательно меня останавливало.

Где-то в конце второго года обучения из нашего Испанского центра мне принесли письмо, в котором незнакомый человек, хорошо знавший моего отца, известил меня о его гибели. Помню, что это меня не ошеломило, я как будто давно так и знал. Опечалился, конечно, и ночью, лежа в постели, во всех подробностях вспоминал о нем, о моей жизни в Орильесе.

Однажды начальники-коммунисты из нашей эмиграции решили устроить радиопередачу для Испании о нашей счастливой жизни в Советском Союзе. В числе других избрали для беседы троих из нашего училища: Кармен Селис, Эмилио Родригеса и меня. Приехала машина звукозаписи, в форточку нашей мастерской просунули кабели микрофонов (хотели записать как фон перестук инструментов во время работы) и началась подготовка к беседе, которая, по порядкам того времени, была уже расписана «на три голоса» – как певцам. Каждому вручили бумагу с машинописным текстом «роли», чтобы читали текст по очереди, притворяясь, что говорим от себя, совершенно искренне, дополняя один другого, примерно в таком духе: «Да, Кармен, но не только это, еще…» В театре это называется читкой пьесы. Был, конечно, и режиссер. Для начала нас попросили ознакомиться с текстом, чтобы в дальнейшем читать его проникновенно, с выражением. И вот я натыкаюсь в своем тексте на такую примерно фразу: «Только благодаря заботам родного и любимого товарища Сталина, мудрого отца всех трудящихся, я смог…» Тут я посмотрел на руководителей (их было двое) и говорю:

– Я про Сталина читать не буду. Пропущу.

– В чем дело? Почему?

– Я Сталина плохо знаю, какой же он мне родной? И потом у меня есть отец, вот его я люблю. (Наверно, для убедительности, я им не сказал, что отца уже нет на свете.)

– Не говори глупости! Сталин всем нам отец. Это же символически говорится!

– Не важно! Я этого просто выговорить не могу. Да и не я это писал. Кто написал, не знаю. Противно. Или я про Сталина пропущу, или совсем читать не буду.

Они переглянулись, замялись, затем один из них прикрикнул:

– Ты здесь не один! Не порть передачу!

Поняв, по выражению лиц, что они все равно не отстанут, я положил «роль» на верстак, вышел из мастерской, побежал на третий этаж и спрятался там в одной из кабинок туалета. Рядом с лестницей была дверь на улицу, и я подумал, что искать меня будут на улице. Время от времени, до меня доносилось: «Дионисио-о-о!» (это испанцы звали) или «Гарсиа-а-а!» (это русские). Подождав минут двадцать, а может и больше, я вышел на разведку, попросил приятеля выглянуть на улицу – стоит около нашей мастерской машина типа УАЗ или уехала – и никому не говорить, что он меня видел. Вскоре приятель вернулся, сказал, что никакой машины нет, и я ему все рассказал.

Через несколько дней позвали меня в Испанский центр – разбираться. Поначалу начальники были настроены грозно, но я их убедил, что слушатели в Испании – не дураки, что слушают передачи не только «свои», но и «неприятели». Они же смеяться будут над нами, куклами заводными, и над ними, руководителями, поскольку фальшь ясно видна! Я сказал, что общую идею поддерживаю, что мне действительно хорошо и легко живется – я люблю свое училище и свою работу, люблю социализм и Советский Союз, но говорить об этом я буду своими словами, и скажу куда убедительнее, чем они понаписали, да еще сыграю на саксофоне. Они, скрепя сердце, согласились: «Этот юнец, да притом не комсомолец, еще и учит нас – критикует старших!» Но ведь они и сами не дураки, – хитрые бестии! – знают, что такие передачи обязательно прослушают сначала здесь «на высшем уровне» (в секретариате Испанской Компартии), да еще куратор нашей эмиграции из КГБ, так что если передача получится своеобразной, удачной, политически нужной, то похвалят в первую очередь их. Договорились о дне, пришел я со своим саксофоном в какое-то помещение радиокомитета, обсудили передачу – «интервью», – и все получилось, кажется, очень неплохо. Между прочим, я в конце беседы самовольно обратился к своим родным – к матери, братьям и сестрам: «Вдруг вы меня слышите? Так вот, скажу вам главное: мне живется здесь хорошо, я всем обеспечен, в Советском Союзе никого из молодежи не бросают на произвол судьбы, тем более нас, испанцев, живущих без родителей. Можете за меня не тревожиться, уж вам-то я бы не стал лгать». В конце передачи я сыграл для испанских слушателей на саксофоне что-то красивое русское и что-то испанское.

Я не вступил в комсомол ни в детдоме, ни в училище. Разумеется, мне, хорошему ученику, предлагали вступить, но я всегда отказывался, говорил, что не люблю собраний, что и так учусь и занимаюсь общественной деятельностью вполне «по-комсомольски». Но дело было, главным образом, в том, что я не хотел дополнительных начальников: сам все понимаю и сам сделаю, что нужно.

Во время каникул мой приятель из лепщиков-модельщиков Кашкадов (имя я забыл, поскольку мы чаще всего называли друг друга по фамилии) позвал меня поработать на строительстве Московского Автомобильно-дорожного института (МАДИ). Здание строилось совсем недалеко, в каких-нибудь трехстах метрах от нашего училища. Надо было лепить различные потолочные розетки, декоративные кронштейны и модульоны, лепные бордюры и отливать их из гипса. И заработок очень неплохой. Я обрадовался: опять появятся у меня свои деньги!

На строительстве работало много пленных немцев, там я и познакомился с незабываемым Зигургом Мерцем, артиллерийским офицером, старшим лейтенантом. Красивый стройный парень выше среднего роста, лет, кажется, двадцати шести. По образованию – архитектор, причем, как он сам объяснил, главным образом декоратор. Зигурт отлично рисовал, лепил и знал форматорское дело (то есть работу с гипсом). Его нам дали как помощника, хотя он ни в чем нам не уступал – хорошо лепил и мог предложить разные дельные поправки к чертежам. Его мобилизовали в 44-м. За два с лишним года плена Зигурт научился прилично изъясняться по-русски. Как услышит незнакомое слово или выражение, говорит: «Айн момент», – вынимает записную книжку, спрашивает, что это значит, и записывает. Мы с ним быстро сошлись.

Надо сказать, что, по-видимому, немцы жили в плену неплохо (понятно, плен есть плен – не обрадуешься). Проходя по стройке (были возведены только стены первого этажа, и всюду, как в лабиринте, зияли дверные и оконные проемы), я наблюдал за немцами, видел их спокойные лица, слышал разговор, часто веселый, со смехом. Работали они тщательно, размеренно. А однажды я видел, как они выходят из столовой почти строем (по привычке), но медленно, лопоча что-то по-своему, вроде го-го-го, как сытые гуси; некоторые почесывали животы и издавали задом «постыдные звуки», что ничуть их не беспокоило. Крепкие рослые мужики. Я спросил Мерца о питании (мы с Кашкадовым чаще всего его звали по фамилии). Он сказал, что норма хлеба на день – 700 граммов, что кормят их сытно и часто дают любимую пищу немецких солдат – фасоль с салом. Кстати сказать, и у нас в детдоме во время войны, и в нашем училище была та же норма хлеба – 700 граммов. Руководил их работой тоже немец – средних лет, грузноватый, видимо, сам архитектор или инженер-строитель. Он сидел под парусиновым навесом за столом с кучей бумаг и чертежей и деловито управлял муравейником.

И по виду и по настроению Мерца было видно, что его ничто особо не тяготит: работал он с охотой, говорил с нами, почти всегда улыбаясь. Мерц с явным удовлетворением говорил: «У золдатен есть клопик» (и показывал пальцами, какие они – клопы – маленькие); «у офисиег – нихт клоп». (Иногда он, зная русские слова, второпях говорил немецкие).

Забавный случай.

Однажды явились к нам какие-то строительные начальники, судя по всему, сам архитектор проекта и кто-то из инженеров-строителей. Стали смотреть, как идут дела с декоративными изделиями. Показываем чертежи, они их сравнивают с нашими работами, что-то обсуждаем. Архитектор делает какие-то замечания, что-то предлагает, и Мерц, тоже архитектор, вдруг говорит со всей профессиональной искренностью и самым учтивым тоном:

– Ниет… Это будет хуйево…

Начальники переглянулись и захохотали.

Снова обсуждаем, мягко спорим по поводу каких-то деталей: ведь мы действительно что-то изменили в лепке относительно чертежей, по нашему мнению – к лучшему. Мерц вместе с нами очень учтиво объясняет им, почему мы сделали хорошо, а как было начерчено – это хуйево. Начальники опять тихо посмеиваются. В конце концов, видя что мы все же хорошо лепим, умело, они одобрили работу в целом и ушли. Мерц спрашивает меня с недоумением:

– Дэнис, почему они смеяться, когда я говорю?

– Потому, что ты сквернословил.

– Что такое? Сквер… нос… ловил?

Я ему сказал, что хуйево – это грубая народная замена слову «плохо», и объяснил в чем дело. Мерц схватился за голову:

– Айяяй! Это мне русский шофер сказал!

Теперь уже смеемся мы с Кашкадовым: нашел, у кого спрашивать! Мерц мягко картавил, так что у него вышло еще смешнее и жальче: «Гусский шофе-е-г!» Говорят, что такое произношение у немцев – признак аристократизма. Интеллигент Зигурт Мерц страшно удручился этим происшествием, а мы его утешали, мол-де, начальники привыкли к подобным выражениям и даже остались довольны тем, что немецкий офицер успешно усвоил русскую речь. Мерц, оказывается, знал слово «плохо», но, видно, новое выражение больше ему понравилось: он же был художник, и музыку любил, а слово «плохо», согласен, звучит куда менее выразительно.

Мерц, узнав, что я испанец, стал чаще беседовать со мной. Кашкадов же был неразговорчив, он молча, несколько угрюмо, энергично работал и делал больше всех. Когда же мы оставались вдвоем, Мерц оживлялся и начинал какой-нибудь разговор, часто не прерывая работы. Говорили мы больше об искусстве. Я, бывало, хотел обсудить с ним то, что случилось с Германией – нацизм, войну, – хотел узнать, как он на все это смотрит, но Мерц не поддерживал разговора на эту тему, молча махал рукой, и я не настаивал. Ясно: тяжело ему было, слишком неприятно.

Когда Мерц в который раз повторил, что столько ржаного хлеба, сколько им дают, невозможно съесть, и что хлеб у них остается, я предложил: пусть они, несколько человек, попросят дать им их норму ненарезанными буханками (немцы в столовой обслуживали себя сами). Я продам хлеб на рынке, а на эти деньги куплю им что-нибудь – что они скажут. Мерц очень обрадовался и поддержал идею. Вскоре он стал приносить из столовой по две буханки ржаного хлеба, уложенные в немецкую военную сумку темного зеленоватого цвета. Вечером я продавал этот хлеб на Инвалидном рынке, который находился между строительством и нашим училищем. Мерц подумал, что ему нужно купить на вырученные деньги и наконец сказал:

– Дэнис, можно зеркальце? – и показал, раскрыв ладони, что он имеет в виду маленькое складное карманное зеркальце. На следующий день я принес зеркальце. Оно ему понравилось, и Мерц заказал еще несколько штук для своих приятелей. Я купил для них несколько зеркалец, тюбиков зубной пасты (им давали порошок), красивых батистовых носовых платков, записных книжек со вставленными внутрь тоненькими карандашами, еще что-то, а как-то раз и французские булочки – вкуснейший белый хлеб, которого они давно не ели.

Однажды Мерц сказал, что скоро день его рождения, и он хочет накопить на угощение. За день до торжества начали мы с ним соображать, что купить к столу. Я перечислил ему всё хорошее и вкусное, что было в магазинах – а было тогда многое (в так называемых «коммерческих магазинах»), только дороговато для простого труженика. И Мерц выбрал: окорок вареный, осетрину, сыр, маслины, какие-то овощи («оккурци», как он говорил), фрукты, бутылку шампанского, десертного и сухого вина, белый хлеб и, конечно, торт. Учтите, деньги были общие, не его одного, а нескольких офицеров, так что не Мерц угощал, все вместе угощались.

И вот, в день рождения, перед самым концом рабочего дня (я был один, Кашкадов часто уходил раньше, у него были дела где-то еще), появляется Мерц, с тремя или четырьмя другими немцами, тоже офицерами, знакомит меня с ними (они кланяются и я тоже, без всякого рукопожатия: понятно, что это уж слишком), и Мерц говорит (вставляя в свою упрощенную русскую речь немецкие слова), что он и его друзья имеют честь пригласить меня на праздник, что они питают ко мне самые хорошие чувства, будут очень рады и так далее. Затем добавил, что надо только попросить разрешения у начальника лагеря. Я, конечно, обрадовался: посмотрю поближе, как живут пленные, попирую с ними, поговорим.

Иду к начальнику лагеря. В дверях охранник с автоматом. Я показываю ему пропуск на стройку, с фотографией, он открывает дверь, и мы входим в кабинет начальника. Охранник говорит:

– Вот просится к вам, что-то ему нужно.

Начальник посмотрел на меня и говорит тому:

– Хорошо, иди.

И обращаясь ко мне:

– Ну, что у тебя?

– Я тут работаю лепщиком-модельщиком. С нами работает немецкий офицер Зигурт Мерц…

– Ну, знаю Мерца.

– У него сегодня день рождения, они там соберутся в офицерской комнате и Мерц приглашает меня посидеть с ними. Нужно только ваше разрешение.

Начальник посмотрел на меня очень внимательно, как-то пронзительно, и говорит:

– Иди отсюда!

Я растерялся и от неожиданности слабым голосом спрашиваю:

– Что?..

– Иди отсюда – быстро!

Я обиженно, как маленький мальчик, опустил голову, повернулся и ушел. И уже на улице стал соображать, что должен был бы ему ответить, как объяснить… Затем до меня самого дошло – ведь это лагерь немецких военнопленных, недавних врагов наших, стрелявших в наших бойцов, убивавших их… А я – между прочим, тоже не русский – прошусь к ним… на день рождения! Ну и ну! Хорошо еще, если обойдется…

На другой день я все объяснил Мерцу. Он понял, счел поведение начальника нормальным, рассказал мне, как хорошо попировали, что выпили и за мое здоровье.

А опасения мои не оправдались. Тот начальник, видно, был неплохим человеком, посмотрел на все обыкновенным житейским, а не политическим взглядом. А я ведь был уже вполне пригоден для лагеря: 18 лет.

Проработав на стройке почти до конца августа, мы с Кашкадовым должны были уволиться – начинался третий год обучения. Я заранее сказал об этом Мерцу, и, когда настал день прощания, он меня удивил. Я и раньше видел, что он очень ловко лепит небольшую фигурку (сантиметров 15 в высоту) обнаженной девушки, сидящей в очень изящной позе. Затем он отлил ее из гипса. Оказывается, это был подарок для меня! Он принес еще небольшое изображение Богоматери с младенцем, вырезанное из дерева низким рельефом и слегка, очень прозрачно, раскрашенное акварелью; внизу надпись по-немецки «Guten Mutter». Я спросил, кто это сделал, и тогда Мерц пошел куда-то и вернулся вместе с незнакомым рослым немцем средних лет, очень смиренного вида: смотрит на меня, опустив руки, не шевелясь, и, не решаясь улыбнуться, молчит. Я поблагодарил его, он поклонился и ушел.

Дней за десять до этого Мерц сказал мне, что в деревообрабатывающей мастерской могут сделать для меня что-нибудь нужное. Я понял, что он хочет как-то меня поблагодарить, и спросил, могут ли сделать этюдник. (Разъяснение для тех, кто не знает: этюдник – это небольшой ящик с отделениями для красок и кистей, открытую крышку которого можно зафиксировать с нужным наклоном, чтобы закрепить на ней холст или картонку и заняться живописью на природе – писать этюды). Через некоторое время Мерц принес готовый этюдник, аккуратно, «по-немецки» сработанный и покрытый лаком. Я был очень тронут его заботой. Мы, детдомовцы, отвыкли от обычных семейных подарков: в детдомах никогда не праздновали ничьих дней рождения, не отмечали подарками чьи-то успехи, давали только похвальные грамоты, а дети ценят подарки.

Когда я писал это, опять вспомнил нашего любимого Виктора Васильевича, воспитателя из тарасовского детдома, единственного, кто дарил мне разные приятные вещи. Виктора Васильевича, убитого немцами под Киевом… И вот теперь немцы, пленные солдаты, убивавшие наших, с сердечным расположением дарят мне подарки! Мерц командовал батареей и, значит, указывал, куда направлять огонь, называл наводчикам прицел и кричал «огонь!» Что, если как раз по команде Мерца и погиб наш Виктор Васильевич? Ведь это могло быть! А даже если и нет, то сколько наших солдат было убито по его наводке! А Мерц – симпатичный человек… Вот и это – война.

Кстати о войне и о немцах. Вспомнился мне рассказ Анатолия Кассирова из нашей группы про то, что он пережил, будучи (недолго) в оккупации не так далеко от Москвы. Его рассказ произвел на меня особое впечатление.

Кассиров, очень неглупый человек и способный ученик, во время общего разговора о войне, о немцах, сказал, что это, мол, вы всё взяли из кино, из газет, а вот он был в оккупации и своими глазами видел немецких солдат и знает, как они себя ведут. Учтите, Анатолий вообще любил противоречить и никогда ни с кем не соглашался. Вот что он рассказал.

В деревне идет бой. Советские войска отступают, сдают деревню. Крестьяне попрятались по домам. И вот около Толиного дома останавливается военная машина с немецкими солдатами. Они с матерью смотрят то в одни окна, то в другие, чтоб знать, что происходит (а младшим не велят смотреть: пуля или осколок может попасть в окно). Наших солдат уже не видно. С улицы слышны крики немцев – какие-то приказы, наверно, «Хальт! Хенде хох!» Ни Толя, ни мать никак не поймут, кому они кричат, и вдруг видят: по соседскому огороду, между грядками картошки, ползет солдат, медленно, размеренно и как-то совершенно спокойно. Хорошо запомнились слова Кассирова: «Мы стали волноваться за него: ну, что же ты! Встань, беги куда-нибудь! Или сдавайся! Убьют ведь!» А он все ползет. К забору ползет, где у самой земли дыра. Немцы все кричат, а он ползет. Наконец раздалась автоматная очередь, и бедняга затих в картофельной борозде.

Толя так живо рассказывал, что я прямо-таки видел, как все произошло. Я думаю, что тот солдат глубоко проникся идеей «Лучше смерть, чем позорный плен». Пожалуй, он относительно своей жизни поступил правильно: известно, сколько мучений и унижений пережили советские военнопленные (а ведь их было несколько миллионов!), прежде чем их почти всех уничтожили.

Вот что еще рассказал Толя.

Немцы варили пишу в полевой кухне, а затем, рассевшись на траве, ели свою похлебку. В деревне уже тихо, и некоторые из детей, в том числе и маленький Толя, вышли на улицу – стоят и смотрят издали на немцев. Те тоже смотрят на ребят, что-то говорят. Когда кончили есть, стали показывать знаками, чтоб ребята принесли посуду, – мол-де, дадут и вам поесть. Детишки сбегали за посудой, и каждому немцы наложили фасолевой каши. Они смотрели на ребят и явно были довольны – может, вспоминали своих детей.

Через несколько месяцев фронт снова стал приближаться к деревне. Теперь отступают немцы. Стояла зима. И вот они сзывают жителей и на плохом русском языке объявляют приказ командования: в течение полчаса покинуть дома, деревня будет сожжена. Толина мать сразу стала готовить небольшие хлебы, сунула их в печь. Собрали в чемоданы и тюки все самое ценное и необходимое. Заходит к ним немец с канистрой бензина и велит выйти. Мать подзывает его к печке, показывает на хлеб и объясняет на пальцах, что надо еще пятнадцать минут подождать, пока хлеб испечется. Немец сказал: «Гут», – и ушел. Через какое-то время вернулся, мама вынула из печи хлеб, все вышли на улицу, и немец поджег дом. Кассиров говорил, что было ужасно больно и жалко смотреть, как горит родной дом. Вся деревня ушла в лес, и там устроились, кто как умел. Вскоре появились наши. На сей раз стрельбы в деревне не было – немцы просто заблаговременно оставили ее, бежали.

Вот так Толя Кассиров наперекор другим подправил ходячее мнение о немецких солдатах. Между прочим, оставив профессию резчика, он сам стал впоследствии военным и дослужился до майора.

Первое место работы в моей самостоятельной жизни – Трест передвижки и разборки зданий. Начальник – Глызденко (почему-то запомнилась фамилия). Однако никакой передвижкой и разборкой мы не занимались, а делали прямо противоположное – строили здания на улице Горького. Естественно, нам, резчикам по камню, досталось украшение этих зданий.

Первое рабочее общежитие размещалось в громадном красивом здании – бывшем костеле на Малой Грузинской улице.

Сначала расскажу о работе, затем о жизни в нашем общежитии, которая теперь представляется мне просто-таки фантастической.

Работал я с ребятами нашей группы в трех домах: один около Телеграфа – дом с большими полированными гранитными арками окон первого этажа. Другой – угловой дом на Пушкинской площади напротив дома с башней, увенчанной фигурой женщины (отсюда пошло выражение «встретимся на Пушкинской под юбкой»), теперь этой фигуры уже нет. Третий дом – между Маяковской и Белорусской.

Запомнилась работа на Пушкинской. Во-первых, я там опять встретился с пленными немцами. Они делали самую простую и грубую работу: передвигали большие гранитные блоки, помогали ставить готовые изделия и раскалывать камни по нужному размеру. Это была уже тонкая работа: специальным пневматическим сверлом (типа шахтерского отбойного молотка) немцы делали ряд дырок в камнях, мы вставляли туда железные клинья между двумя железными пластинами – «щечками» – и умелым битьем большим молотком по клиньям раскалывали камень. Пока мы делали свое дело, немцы, скрестив руки на груди, наблюдали: тук-тук-тук-тук по клиньям то здесь, то там – и через две-три минуты каменная глыба весом в несколько тонн раскалывается пополам. Затем мы снова намечали, где продолбить дырки, немцы брались за пневматический инструмент, сверлили, а затем мы кололи гранит на меньшие куски сообразно размерам будущего изделия. Когда немцы, стоя на гранитных глыбах, долбили дырки, руки с работающим инструментом у них тряслись, раздавался ужасный дробный треск, и я представлял, как они, солдаты, стреляли из пулемета. Один из немцев умел делать кольца вроде обручальных из серебряных монет. Ему приносили такие монеты, и он стал зарабатывать деньги, на которые ему покупали разные вещи и лакомства. Запомнился другой немец, которого все звали Костей, почему – не знаю; может, его немецкое имя было похоже. Рослый, молчаливый, работящий. Однажды русские ребята при встрече с ним приветливо спросили: «Как жизнь, Костя?», и тот, бегло оглянувшись, нет ли поблизости начальства, ответил: «Как собака!», – и быстро удалился. Помню, мне стало любопытно: почему «как собака»? Что с ним такое? Кем он был до войны в своей Германии?

Теперь расскажу о нашей жизни в костеле.

– «Где живешь?» – «В костеле». Или: «Я – костельский,» – сегодня это звучит странно и смешно, а тогда – вполне естественно. Мы привязались к этому совершенно необычному для Москвы громадному диковинному зданию в готическом стиле. Ну представьте себе, что вас по какой-то необходимости поселили в одной из кремлевских башен. Каково?

Внутреннее пространство костела разделили на три этажа: на первом этаже женское общежитие, на двух других – мужское. Были еще полуподвальные помещения с кухнями, подсобными комнатами, какими-то мастерскими. Помню, что там работали чеканщики по металлу из других художественных училищ (в нашем не учили чеканке). Сделали лестницу, которая вела на верхние этажи. Длиннющий коридор, справа и слева – ряды комнат. В конце коридоров большие круглые залы на месте алтарной части. В нижнем зале обычно происходили собрания, а в верхних – танцы, игра в шашки, шахматы, домино и просто встречи общежитийцев, разговоры. В самом верхнем зале под куполом висела на цепях большая металлическая птица с распростертыми крыльями размахом больше полуметра: ребята назвали ее орлом. Говорили, например: «Сегодня танцы под орлом». Вообще-то это образ Святого Духа в виде голубя, но ребята правы: какой же это голубь?

В каждой комнате жило по десять-двенадцать человек. Окна почти во всю стену от пола до потолка, причем с фигурным переплетом – это ведь громадные окна готического собора, вытянутые, высоченные, разделенные на три этажа. Третьему этажу, естественно, достался стрельчатый верх.

Жило в этом костеле, как говорили, пятьсот человек, и, конечно, происходили там разные события, случалось, и драматические.

Однажды сильно засорился один из туалетов (они были типа вокзальных), и как ни старались прочистить его своими силами, ничего не вышло. Пришли какие-то мужики, стали прочищать профессионально и с помощью гибкой проволоки с крючком на конце вытащили оттуда человеческого эмбриона (кажется, говорили, пятимесячного), завернутого в тряпки. Нынешние молодые не могут и представить себе, что значило такое событие в те времена, в 1949 году. Пришла милиция, следователи, несколько дней допрашивали молодых женщин (а пожилых у нас и не было) – и не нашли виновной.

Назначили общее собрание, на котором кроме комендантши общежития выступали незнакомые люди (кажется, врач и какой-то начальник) – анализировали, разъясняли, стращали. Я был на этом собрании, хотя и не до конца. Для меня, детдомовца, это событие тоже было чем-то исключительным – сценой из фильма ужасов.

У лепщика Анатолия Крякушина как-то украли новенький костюм. Он догадался, кто это сделал – из своих, костельских, – заявил в милицию, вора уличили, был суд, и виновный получил, кажется, два года тюрьмы. Приятели вора с Малой Грузинской – тоже из воров и шпаны – сильно избили Крякушина. Тогда он позвал нас, испанцев, отомстить чужим и неправым, чтоб впредь неповадно было. Выследив главного виновника по кличке «Нос» (у него действительно выдавался нос), а с ним был еще один, мы втроем – Альфредо Бильбао, я и сам Крякушин – напали на них, взяв в руки всякие твердые предметы, и тоже крепко побили. Я обычно участвовал в драках без энтузиазма и не очень усердствовал, можно сказать, формально выполнял свои неприятные приятельские обязанности.

Подобных событий было в костеле много. А более приятных и светлых? Такое тоже было. Геннадий Некрасов, камнерезчик из нашей группы (сам с Кургана, с Южного Урала), полюбил какую-то девушку, они поженились, и мы пировали в подвале костела. Правда, Некрасову не повезло: лет через двадцать, то есть совсем еще молодым, он разбился на машине в горах Кавказа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю