355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Леди Л » Текст книги (страница 1)
Леди Л
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:24

Текст книги "Леди Л"


Автор книги: Гари Ромен


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Гари Роман
Леди Л

Ромен Гари

Леди Л

Перевод французского Л. Бондаренко, А. Фарафонова

Ах, надо же мне было вас увидеть

И, полюбив, об этом вам сказать,

Чтоб вы, не побоясь меня обидеть,

Решили все же гордо промолчать.

Ах, надо же так было полюбить,

Чтоб вы надеждою меня не одарили,

Чтобы я стала вас боготворить,

А вы меня за это погубили!

"Ода человечеству"

Посвящается Альфонсом Алле – Яне Авриль

Глава I

Окно было открыто. Букет тюльпанов, выделявшийся в свете летнего дня на фоне голубого неба, напомнил ей о Матиссе, которого преждевременная смерть унесла недавно в возрасте восьмидесяти лет, и даже осыпавшиеся желтые лепестки вокруг вазы как будто подчинились кисти мастера. Леди Л. казалось, что природа начинает выдыхаться. Великие художники взяли у нее все: Тернер украл свет, Буден – воздух и небо, Моне – землю и воду; Италия, Париж, Греция, в изобилии развешанные по всем стенам, уже стали привычными штампами; то, что де было еще написано, было сфотографировано, и сама земля все больше и больше походила на потрепанную девку, которую раздевало слишком много рук. А может быть, она зажилась на этом свете? Англия отмечает сегодня ее восьмидесятилетие, и журнальный столик завален письмами и телеграммами, многие из которых пришли из Букингемского дворца: каждый год повторяется одно а то же, все неуклюже намекают, что пора бы уж вам подвести черту. Она с укоризной взглянула на желтые тюльпаны, недоумевая, как могли цветы попасть в ее любимую вазу. Леди Л. не переносила желтого цвета. Это был цвет измены, подозрения, цвет ос, эпидемий, одряхления. Она строго посмотрела на тюльпаны, и вдруг ее осенила догадка!.. Но нет, это невозможно. Никто не знает. Просто недосмотр садовника.

Все утро она провела в кресле, сидя перед распахнутым окном, прямо напротив павильона, прислонив голову к подушечке, с которой не расставалась даже во время путешествий. Вышитый орнамент изображал зверей, нежно соединившихся в чарующей тиши Эдема; особенно ей нравился лев: он братался с ягненком и леопардом, влюбленно лизавшим ухо лани, – все как в жизни. Наивная фактура рисунка также подчеркивала бездонный, хотя и вполне терпимый идиотизм сцены.

Шестьдесят лет великого искусства в конце концов внушили ей отвращение к шедеврам; она все больше и больше отдавалась своему увлечению лубочными картинками, почтовыми открытками и викторианскими изображениями добрых псов, спасающих тонущих младенцев, котят с розовыми шелковыми ленточками и любовников в лунном свете, – всему тому, что так приятно отвлекает вас от гениев с их непомерно высокими и утомительными претензиями. Рука ее лежала на набалдашнике трости; впрочем, она прекрасно могла обходиться и без нее, однако трость придавала ей вид пожилой дамы, который вовсе не соответствовал ее натуре, но которого все от нее ждали: старость была еще одной условностью, которую ей приходилось теперь соблюдать. Ее глаза улыбались позолоченному куполу летнего павильона, вырисовывавшемуся поверх каштанов на фоне английского неба, этого благопристойного неба с аккуратно уложенными на нем облаками; его бледно-голубой оттенок наводил на мысль о платьях ее внучек, в которых не было ни малейшего намека на индивидуальность или воображение; это небо, казалось, одевается у портного королевской семьи, нейтрально, строго и комильфо.

Леди Л. всегда считала, что английское небо нагоняет тоску. Невозможно было даже и представить, что оно способно на какую-нибудь тайную тревогу, гнев, какой-нибудь порыв; даже в ненастье ему недоставало драматичности; самые сильные его грозы ограничивались поливкой газонов; его молнии сверкали вдали от детей и людных дорог; по-настоящему самим собой оно было, лишь когда в однообразии ненавязчиво-изысканных туманов моросил мелкий, равномерный дождик; это было небо-зонтик, с хорошими манерами, и если оно позволяло себе иногда разыграться, то лишь потому, что повсюду были громоотводы. Единственное, что она просила еще у неба, – это одолжить свою прозрачность позолоченному куполу, чтобы она могла, часами сидя вот так у окна, смотреть, вспоминать, грезить.

Павильон был выстроен в модном во времена ее молодости восточном стиле. Там у нее были собраны картины на тему турецкой жизни, которые она коллекционировала с такой изощренностью дурного вкуса и с таким вызовом подлинному искусству, что одним из величайших моментов в долгой карьере ее иронии явился тот день, когда сам Пьер Лоти, особой милостью допущенный в храм, даже всплакнул от волнения.

– Наверное, я уже никогда не изменюсь, – внезапно произнесла она вслух. – Я немного анархистка. Конечно, быть анархисткой в восемьдесят лет весьма обременительно. Но и романтично, вдобавок ко всему, хотя это и мало что меняет.

Свет играл у нее на лице, где следы возраста проявлялись лишь в сухости кожи оттенка слоновой кости, к которому она никак не могла привыкнуть и которому удивлялась каждое утро. Свет, казалось, тоже постарел. В течение пятидесяти лет сохраняла она весь свой блеск; сейчас она увядала, тускнела, соскальзывала к серым тонам. Но она еще совсем неплохо ладила с ним. Ее тонкие и чувствительные губы вовсе еще не походили на засохших козявок, застрявших в паутине морщин; только глаза стали, разумеется, бесстрастнее, а появившиеся в них саркастические искорки умерили другие, более пылкие и более сокровенные огни. Своим умом она прославилась не меньше, чем красотой: ирония, которая никогда не запаздывала, которая била в цель, не раня, с изяществом учителей фехтования, умеющих демонстрировать свое превосходство, не унижал. Теперь эти игры стали очень редки: она пережила все, что могло удостоиться чести стать для нее мишенью. Молодые люди смотрели на нее с восхищением: чувствовали, какой женщиной она была когда-то. Сознавать это довольно мучительно, однако надо было уметь быть тем, кто ты есть, не забывая того, вен ты была.

Впрочем, сейчас не та эпоха, когда по-настоящему любят женщин. И все же это лицо, которое так долго было ее лицом... Она его больше не узнавала. Подчас ей доводилось смеяться над ним, что и вправду было чересчур забавно я чего она, надо признать, не предусмотрела: ею так долго восхищались, ей столько льстили, что она не допускала даже я мысли, что подобное может случиться с ней, что время способно на такое коварство. Какая все-таки скотина – ни с чем не считается! Она не жаловалась, но это ее раздражало. Гладя в зеркало – иногда без этого было нельзя, – она всякий раз пожимала плечами. Слишком нелепо. Леди Л. прекрасно сознавала, что сейчас она всего лишь "очаровательная старая дама" – да, после всех этих лет, потраченных на то, чтобы быть дамой, вопреки всему. "Еще видно, что прежде она была очень красива..." Улавливая этот ханжеский говор, она с трудом сдерживалась, чтобы не вымолвить одно типично французское слово, вертевшееся у нее на языке, и делала вид, что не расслышала. То, что так помпезно называют "преклонным возрастом", заставляет вас жить в атмосфере хамства, и каждый знак внимания только усиливает это ощущение: вам приносят трость, когда вы об этом не просите, подают руку, стоит вам только сделать шаг, закрывают окна, как только вы появляетесь, вам нашептывают: "Осторожно, ступенька", как будто вы слепы, и с вами говорят таким приторно-жизнерадостным тоном, словно знают, что завтра вы умрете, и пытаются от вас это скрыть. Она испытывала мало радости от сознания того, что ее темные глаза, ее изящный и вместе с тем резко очерченный нос – который при каждом удобном случае называли "аристократическим носом", – ее улыбка – знаменитая улыбка Леди Л. – по-прежнему заставляют всех оборачиваться ей вслед; она слишком хорошо знала, что в жизни, как и в искусстве, стиль – единственное спасение для тех, кому больше нечего предложить, и что ее красота еще может вдохновить художника, но любовника – нет. Восемьдесят лет! В это трудно было поверить.

– Ну и что с того, черт возьми! – сказала она. – Через двадцать лет не останется никаких следов.

После более чем пятидесяти лет, прожитых в Англии, она все еще думала по-фравцуэски.

Справа виднелся главный вход в замок с колоннадами и веерообразной лестницей, услужливо спускавшейся к лужайкам; Ванбру, бесспорно, был гением тяжести; все построенное им давило на землю словно в наказание за ее грехи. Пуритане внушали Леди Л. отвращение, и она подумывала даже, не выкрасить ли ей замок я розовый цвет, но если она чему-либо научилась в Англии, так это умению сдерживать свои порывы даже тогда, когда можно себе все позволить, и стены Глендейл-Хауза остались серыми. Она довольствовалась тем, что украсила все четыреста комнат объемной настенной росписью в итальянской манере, и ее Тьеполо, Фрагонары и Буше доблестно сражались со скукой выстроившихся в ряд огромных залов, где все, казалось, было готово к прибытию поезда.

По главной аллее медленно проехал "роллс-ройс", остановился у крыльца, и старший из ее внуков, Джеймс, подождав, пока шофер откроет дверцу, вынырнул из автомобиля с кожаным портфелем под мышкой.

Леди Л. не переносила кожаных портфелей, банкиров, семейных сборищ и дней рождения; она ненавидела все, что было комильфо, зажиточно, самодовольно, высокопарно и нашпиговано условностями, однако она выбрала это, не колеблясь, сумела дойти до конца. В течение всей своей жизни она занималась беспощадной террористической деятельностью, и развернутая ею кампания увенчалась полным успехом: ее внук Роланд – министр, Энтони должен скоро стать епископом, Ричард – подполковник королевского полка" Джеймс возглавляет Английский банк, а ее соперница как раз больше всего ненавидела полицию и армию, если не считать церковь и богачей.

"Это научит тебя уму-разуму", – подумала она, глядя на павильон.

Семья ждала ее в соседней комнате, собравшись вокруг безобразного торта, испеченного в честь именинницы, и надо было продолжать играть роль. Их было там по меньшей мере человек тридцать, недоумевавших, отчего она оставила их так внезапно, без всяких объяснений, и что она может делать одна в зеленой гостиной с попугаями. Но она никогда не была одна, разумеется.

Итак, она встала, намереваясь присоединиться к внукам и правнукам. Из них она любила лишь одного, младшего, у которого были дерзкие темные глаза необычайной красоты, локоны с рыжеватыми отблесками и приводившая ее в восторг порывистость, нарождающаяся мужественность: сходство было просто разительным. Очевидно, наследственность часто проявляется таким образом, перескакивая одно или два поколения. Она не сомневалась, что он натворит ужасных дел, когда вырастет: ему передались гены экстремизма, это сразу чувствовалось. Выть может, она подарила Англии нового Гитлера или Ленина, который все разнесет в пух и прах. На него она возлагала все свои надежды. С такими глазами он наверняка заставит говорить о себе. Что касается остальных мальчуганов, чьи имена она постоянно путала, то они пахли молоком, и больше сказать о них было нечего. Ее сын редко бывал в Англии: по его теории, надо пользоваться миром, пока он приходит в упадок.

Все ее друзья умерли молодыми. Гастон, управляющий ее делами во Франции, "имел глупость" оставить ее в шестьдесят семь лет. Теперь умирают все больше и больше. Леди Л. подумала, какое невероятно большое число близких она пережила. Собаки, кошки, птицы исчислялись сотнями. Жизнь зверя так печально коротка: она уже давно перестала заводить животных – ей опротивело хоронить их – и оставила подле себя только Перси. Это было слишком ужасно. Только начинаешь привязываться к живому существу, понимать и любить его, как оно неожиданно тебя покидает. Она не выносила расставаний и привязывалась теперь только к предметам. Чаще всего самыми благополучными оказывались те дружеские отношения, что она поддерживала с вещами; они по крайней мере никогда вас не покидают. Ей нужна была компания.

Она открыла дверь и вошла в серую гостиную – ее по-прежнему называли серой из-за того, что таким был ее первоначальный цвет; однако прошло уже более сорока лет, как она велела украсить стены бело-золотистой деревянной обшивкой, по которой бродили в виде объемной настенной живописи воздушные персонажи итальянских комедий, а их легкие пируэты успешно боролись с надменно-угрюмой холодностью места.

Первым, кто встретил ее взглядом, содержавшим в себе едва заметный упрек – ее ждали уже больше часа, – был, разумеется, Перси, ее верный рыцарь, ее "чичисбей", как говорили в былые времена: несмотря на всю его скромность, заискивающая предупредительность и постоянное внимание, которым он ее окружал, не могли не вызывать у Леди Л. легкого раздражения. Сэр Перси Родинер, вот уже двадцать лет носящий звание Поэта-Лауреата английского двора, то есть официального певца Короны, последнего барда империи, – сто двадцать правительственных од, три тома поэм, приуроченных к разным случаям: рождениям в королевской семье, коронациям, кончинам, всякого рода победам, – вместе с сэром Джоном Мейсфилдом мужественно держался в первых рядах британского bel canto со времен Ютландского сражения до Эль-Аламейнской операции, совершив нечто поистине омерзительное: он примирил поэзию с добродетелью и был даже избран в "Будлз"1, не получив ни одного голоса против. Во всяком случае, он пережил всех других близких ей животных; она привязалась к нему в вполне бы искренне сожалела, если бы его вдруг не стало. Хотя ему и было всего семьдесят, выглядел он гораздо старше. Внешне он немного походил на Ллойда Джорджа: такая же пышная белая шевелюра, такой же благородный лоб, такие же тонкие черты лица, но на этом сходство и кончалось. Великий уэльсец по-настоящему любил женщин и умел обходиться с ними жестоко, тогда как Леди Л. была искренне убеждена в том, что бедняга Перси – девственник. Раза два или три она пробовала совратить его с помощью очаровательных дам полусвета, с которыми была знакома, но каждый раз Перси сбегал в Швейцарию.

– Дорогая моя Диана...

Ей очень шло это имя... Дики выбрал его сам, после долгих колебаний между Элеонорой и Изабеллой. Но Элеонора ассоциировалась с черным, возможно из-за Эдгара По, а Изабелла неотвратимо вызывала в памяти грязную ночную сорочку королевы с таким же именем.

В конечном счете он остановился на Диане, потому что это ассоциировалось с очень белым.

– Мы уже начали волноваться.

Леди Л., бывало, спрашивала себя, не глумится ли Перси в парках над маленькими девочками, не развратник ли он, искусно маскирующий свою игру, не педераст ли, прибегающий к услугам своего лакея или позволяющий измываться над собой проститутке в каком-нибудь уголке Сохо? Но это в ней говорил своего рода романтизм юной девушки, пережившей немало испытаний, и ее надежды давно уже померкли перед буквально вызывающей тошноту нравственной целостностью, которая, будто некая зловещая радиация, исходила от Перси. Он был действительно уважаемым человеком, и один Бог знает, как сюда затесалась поэзия. Кстати, он являлся также единственным мужчиной – из тех, кого она знала, – с подобострастным взглядом верной собаки, хотя у него и были голубые глаза. Она его очень любила, несмотря ни на что. Перед ним она легко могла сбросить маску пожилой дамы, забывала об условностях преклонного возраста и свободно, со всей бесцеремонностью и свежестью двадцатилетней девушки, самовыражалась; время не старит, а навязывает вам свой маскарадный костюм. Леди Л. нередко задавалась вопросом, что она будет делать, если действительно станет когда-нибудь старой. У нее не было ощущения, что такое может с нею случиться, но зарекаться нельзя никогда: жизнь способна выкинуть любой фокус. Ей оставалось еще несколько полноценных лет: затем наверняка что-то произойдет, но что точно, она не знала... Единственный выход, когда наступит старость, – это удалиться в свой дивный сад в Бордигере и искать утешения среди цветов.

Она согласилась выпить чашку чая. Перед ней заискивала вся семья, и это было довольно неприятно. Ей так и не удалось свыкнуться с мыслью, что она дала начало этому стаду: более тридцати голов. Глядя на них, она не могла даже сказать: "Я этого не хотела". Напротив, она этого хотела, сознательно, умышленно: это было делом всей ее жизни. Тем не менее не поддавалось разумению, как такая безумная любовь, такая нежность, чувственность и страсть могли привести к появлению этих бесцветных и чопорных персонажей. Поистине это было невероятно и довольно обременительно. Это бросало тень сомнения на любовь, дискредитировало ее. "Вот было бы замечательно, если бы можно было им все рассказать, – подумала она, маленькими глотками потягивая чай и иронично наблюдая за ними. – Вот было бы забавно увидеть смятение и ужас на их самоуверенных лицах. Несколько слов хватило бы, чтобы их мир – такой комфортабельный – обрушился вдруг на их благородные головы". Как это было заманчиво! Но не боязнь скандала сдерживала ее. Она вздрогнула и крепче стянула на плечах индийскую шаль. Ей было приятно ощущать легкое и теплое прикосновение кашемира у себя на шее. Ей казалось, что жизнь ее испокон веков была не чем иным, как непрерывной сменой шалей – сотни и сотни шерстяных и шелковых объятий. Кашемировые шали" в частности, могли быть очень нежными.

Она вдруг заметила, что Перси говорит с ней. Он стоял рядом с чашкой чая в руках, в окружении одобряющих и сдержанно веселых лиц. У Перси был необычайный талант к штампам: ему даже в банальности удавалось достигать величия, иногда превращавшего его речи в своего рода великолепный вызов оригинальности.

– Такая благородная жизнь, – говорил он. – Этой грубой и вульгарной эпохе следует знать о ней, чтобы озариться ее светом. Моя дорогая Диана, с одобрения ваших близких – я бы даже сказал, по их настоятельной просьбе я, по случаю вашего дня рождения, прошу вас разрешить мне написать вашу биографию.

"Да уж, веселенькая получилась бы история", – подумала она по-французски.

– Слишком рано, вы не находите, Перси? – спросила она. – Подождем еще немного. Быть может, со мной произойдет что-нибудь интересное. Жизнь без приключений, как у меня, – да это же скука смертная.

Все вежливо запротестовали. Она наклонилась к своему правнуку Эндрю и ласково потрепала его по щеке. У него действительно были красивые глаза. Черные, слегка насмешливые, неистовые... "Он еще заставит их страдать", удовлетворенно подумала она.

– У него глаза совсем как у прадедушки, – сказала она и вздохнула. Сходство необыкновенное.

Мать малыша – Леди Л. отметила ее анекдотическую синюю шляпку с птицами и цветами, от которой содрогнулась бы сама принцесса Маргарет, как будто удивилась:

– Но я считала, что у герцога были голубые глаза?

Леди Л. не ответила и повернулась к ней спиной. "Еще одна", констатировала она, переключаясь на этот раз на голову дурнушки, которая была, если ей не изменяла память, супругой ее сына Энтони, протестантского пастора. Она внимательно посмотрела на шляпку: крем был действительно превосходным.

– Какой чудесный праздничный торт, – сказала она, разглядывая шляпку еще долю секунды, прежде чем перевела взгляд на кондитерское изделие, лежавшее на серебряном подносе. Затем надо было сказать несколько слов неудачнику семьи, Ричарду, подполковнику королевского полка. После ликвидации Религии и Армии оставались только Правительство и Английский банк, и она решительно направилась в их сторону. Роланд довел до совершенства это очень английское искусство – быть совершенно незаметным, чтобы лучше бросаться в глаза. Уже много лет он возглавлял скромное министерство, но отсутствие лоска и сильного личностного начала, его бесцветная внешность и его совершенно невыразительный характер привлекли внимание премьер-министра: поговаривали, что он сменит Идена на посту министра иностранных дел; партия консерваторов как будто даже отдавала ему предпочтение перед Рэбом Батлером и уже видела в нем соперника Макмиллана. Его заурядные качества были сродни тем, от которых в Англии ждут чего-то великого. Леди Л. казалось невероятным, что истинный аристократ может так домогаться власти: когда человек из простонародья стремится попасть в правительство, это понятно, но то, что старший сын герцога Глендейла мог так опуститься, ее просто шокировало. Управление – это интендантское ремесло, и вполне нормально, что народ выбирает своих слуг, это, в конце концов, и есть демократия. Она спросила его о жене и детях, притворившись, будто забыла, что они здесь, и Роланд терпеливо предоставил ей эти лишенные всякого интереса сведения; в сущности, это было единственное, о чем они могли говорить.

Торжество подходило к концу. Остался только ритуальный снимок, который делал каждый год придворный фотограф для обложки "Татлера" и "Иллюстрейтед Лондон Ньюз", а затем – прощание, но оно будет недолгим. И она избавится от них до Рождества. Она зажгла сигарету. Ей всегда казалось чрезвычайно странным и забавным, что можно курить при всех: ей трудно было привыкнуть к мысли, что сейчас это практикуется повсеместно. Ее внуки продолжали болтать о пустяках, и она то и дело милостиво наклоняла голову, как бы прислушиваясь к тому, что они говорили. Она никогда не любила детей, и то обстоятельство, что, некоторым из них было уже за сорок, делало все это довольно комичным. Ее так и подмывало сказать им, чтобы они пошли погуляли, вернулись к своим детским забавам, в свой Парламент, в свои банки, клубы, штабы. Дети в особенности невыносимы, когда становятся взрослыми, они донимают вас своими "проблемами", налогами, политикой, деньгами. Ведь сегодня уже не стесняются говорить о деньгах в присутствии дам. Прежде о деньгах не беспокоились: их либо имели, либо влезали в долги. Сегодня на женщин все больше и больше смотрят как на равных с мужчинами. Мужчины раскрепостились. Женщины перестали царствовать. Даже проституция оказалась под запретом. Никто не умел больше вести себя: к вам едва ли не приводили американцев на ужин. В ее молодости американцы просто не существовали: их еще не открыли. Годами можно было читать "Тайме" и не найти там ничего, кроме нескольких репортажей об исследователях, вернувшихся из Соединенных Штатов.

Специально для нее приготовили кресло: оно не менялось уже сорок пять лет, и его всегда ставили в одно и то же место, под портрет Дики кисти Лоуренса и ее портрет, написанный Болдини, – и вот уже вокруг нее порхает фотограф, вихляя задом херувима. В наше время все – педерасты. Один Бог знает почему. Миньонов она не переносила, она слишком любила мужчин, чтобы относиться к этому явлению как-то иначе. Конечно, миньоны существовали и в пору ее молодости, однако они не высовывались, меньше шелестели, и попки их не были такими выразительными. Она осуждающе посмотрела на юное голубое создание и подумала, не сказать ли ему что-нибудь неприятное: какое . все-таки бесстыдство – прийти, чтобы благоухать тут "Шапарелли". Но сдержалась: она оскорбляла только людей своего круга. Завтра фотография появится во всех газетах. Так повторялось каждый год.

Она носила одну из знаменитейших фамилий Англии и длительное время шокировала, раздражала и даже возмущала общественность своей экстравагантностью, а может быть, и красотой. Ее французское происхождение служило до какого-то момента оправданием необычайному совершенству черт ее лица, совершенству, чрезмерно обращавшему на себя внимание; но все же не следовало перегибать палку, и она много путешествовала из уважения ко Двору и к обществу, не любившему, когда его будоражили. Уже давно ей все прощалось: она в некотором смысле была частью народного достояния. То, что в ее характере прежде считали эксцентричным, сегодня уважительно называли привлекательными, типично британскими чертами оригинальности. Итак, она устроилась в кресле, положив руку на набалдашник трости, приняв позу, которой от нее ждали, и даже попыталась подавить улыбку, которая всегда ее немного выдавала; Правительство уселось справа, Церковь – слева. Английский банк и Армия – сзади, а все остальные расположились тремя рядами по принципу убывающей важности. Когда съемка была закончена, она согласилась выпить еще одну чашку чая – единственное, чем можно было заняться в Одной компании с англичанами.

Как раз в эту минуту она расслышала слова "летний павильон" и сразу насторожилась. Говорил Роланд.

– Боюсь, на этот раз уже ничего не удастся сделать. В этом месте решили проложить автомагистраль. До наступления весны его необходимо снести.

Леди Л. поставила чашку. На протяжении нескольких лет семья пытается убедить ее продать павильон и прилегающий к нему участок: слишком обременительными якобы становились налоги, росли расходы на содержание поместья, словом, всякий вздор. Она никогда не придавала значения этим смешным словам и пресекала любую дискуссию на эту тему пожатием плеч жест, о котором говорили, что он "типично французский". Однако сейчас речь шла уже не о семье. Правительство проголосовало за экспроприацию: работы начнутся весной. Павильон был обречен. "Разумеется, – уверенно заключил он, – должны быть компенсации..." Она испепелила его взглядом: компенсации, в самом деле! У нее собираются отнять единственный смысл ее существования, а этот несчастный кретин болтает о компенсациях.

– Чушь, – твердо заявила она. – Я и не собираюсь уступать.

– Увы, Лапочка-Душенька, мы не в силах этому помешать. Мы не можем идти против законов нашей страны.

Чушь! Ничего не стоило изменить законы: для этого они и существуют. Она им уже сто раз говорила: павильон представляет для нее большую духовную ценность. В конце концов, партия консерваторов пока еще у власти: кругом друзья. Они могут уладить это пустячное дельце, не беспокоя ее.

Вопрос казался ей закрытым: она давно уже привыкла, что ей не смеют перечить. Поэтому она была просто шокирована, обнаружив, что семья как ни в чем не бывало возобновляет попытку. Они держались очень корректно, были очень предупредительны, заняли учтивую, но твердую позицию: участок должен стать собственностью государства. Какой подарок лейбористской партии в преддверии выборов, если газетчики, только и ищущие повода, чтобы поиздеваться над видными людьми, объявят, что семья одного из членов правительства, одна из известнейших семей в стране, противится строительству новой дороги и хочет провалить проект, призванный содействовать развитию всего региона. Достаточно уже того, что на так называемые "привилегированные классы" обрушиваются с нападками социалисты; никоим образом нельзя лить воду на их мельницу. Павильон был обречен.

– Положение обязывает, – произнес Роланд с тем мастерством говорить банальности, благодаря которому консерваторы считали его одним из надежнейших ораторов своей партии.

Он сделал хитрое лицо – сейчас он превзойдет самого себя:

– Положение обязывает, а в условиях демократии – тем более.

Леди Л. всегда считала, что демократия – не что иное, как манера одеваться, однако было не время их шокировать. Она сделала то, чего никогда с ними не делала: попыталась их разжалобить. Она не представляет себе жизни без предметов, собранных ею в павильоне; о том, чтобы расстаться с ними, не может быть и речи. Ну что же, если она настаивает, предметы можно куда-нибудь перевезти.

– Куда-нибудь перевезти? – повторила Леди Л.

Ее вдруг охватило чувство растерянности, близкое к панике, и она вынуждена была сделать над собой усилие, чтобы не разрыдаться в присутствии этих чужаков. Вновь ей захотелось обо всем рассказать, выложить всю правду, чтобы покарать их за их самонадеянное чванство. Но она сумела сдержаться: это вовсе не было достаточным основанием, чтобы в один миг разрушить дело всей жизни. Она встала, потуже стянула шаль на плечах, обвела собравшихся взглядом и, не сказав ни слова, покинула комнату.

Они остались стоять, немного растерянные и смущенные, пораженные этим внезапным уходом, этой неистовой юностью жеста и взгляда, немного взволнованные даже, несмотря на беспечный и снисходительный вид, которым они щеголяли.

– Не правда ли, она всегда была немного эксцентричной? Бедная Лапочка-Душенька, она не понимает, что время изменилось.

Глава II

Сэр Перси, разумеется, последовал за ней, прилагая такие трогательные усилия, чтобы ее успокоить, – он пойдет к премьер-министру, напишет письмо в "Таймс", выступит против вандализма государственных органов, – что ОНА нежно взяла его за руку и очаровательно ему улыбнулась сквозь слезы. Она знала, что нежные улыбки, которыми она его одаривает, становятся для него великими мгновениями: в жизни и он, вероятно, помнит их все без исключения.

– Моя дорогая Диана...

– Ради всего святого, Перси, поставьте чашку. У вас дрожат руки. Вы стареете.

– Я задрожал бы, даже будь мне двадцать, увидев, как вы плачете. Это никак не связано с возрастом.

– Ну ладно, оставьте чашку и послушайте меня. Я оказалась в ужасном положении... Ну вот, теперь у вас начинают дрожать еще и коленки. Надеюсь, вы не упадете замертво от внезапного испуга. Как у вас с давлением?

– О Боже, как раз на днях я проверился с головы до ног у сэра Хартли. По его мнению, я в превосходной форме.

– Тем лучше. Это поможет вам перенести шок, мой друг, приготовьтесь.

Поэт-Лауреат слегка напрягся: он никогда заранее не знал, какую стрелу она намеревается в него пустить. Так было всегда, и, поскольку он почти неотлучно находился подле нее уже лет сорок, на лице его, как результат, прочно обосновалось выражение нервного трепета. Истина же заключалась в том, что Перси любил страдать: таковы все скверные поэты. Они обожают раны, при условии, что те не будут слишком глубокими, а в случае с Перси сам факт, что их наносит очень знатная дама, создавал у него, кроме всего прочего, сладостное ощущение социального успеха. В остальном же он признавал лишь платоническую и неосуществимую любовь, и если бы она когда-нибудь предложила ему себя, он тотчас сбежал бы в Швейцарию. И тем не менее Леди Л. не находила это смешным. Мужчина, способный любить вас в течение сорока лет, не может быть посмешищем. Просто бедняга цеплялся за добродетель и непорочность с диким упорством истинно утонченных натур, которые испытывают ужас перед реальностью, считая любовь возможной только между душами, и не допускают даже и мысли, что здесь не обойтись без помощи рук и Бог знает без чего еще.

– Вы мне поможете поместить в надежное место предметы, которые". Как бы вам объяснить, дорогой Перси? Очень компрометирующие предметы, но которыми я очень дорожу. Они представляют для меня большую духовную ценность. Хотя бы раз постарайтесь понять. Я же сделаю все возможное, чтобы не слишком пугать вас...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю