Текст книги "Обещание на рассвете (Обещание на заре) (др. перевод)"
Автор книги: Гари Ромен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Глава XXXV
В Глазго нас встретили с музыкой: шотландский полк под звуки волынок продефелировал перед нами в пунцовой парадной форме. Моя мать очень любила военные парады, но мы еще не опомнились от ужаса Мерс-эль-Кебира, и, повернувшись спиной к музыкантам, парадно шествовавшим по аллеям парка, в котором расположился наш лагерь, все французские летчики молча разошлись по своим палаткам, в то время как бравые шотландцы, задетые за живое и сделавшиеся еще более красными, продолжали со свойственным британцам упрямством оглушать опустевшие аллеи заунывными звуками. Из пятидесяти летчиков, очутившихся в Англии, к концу войны в живых осталось только трое. В последующие нелегкие месяцы, разбросавшие всех по английскому, французскому, русскому и африканскому небу, они сообща сбили более ста пятидесяти вражеских самолетов, пока в свою очередь не погибли. Мушотт пять самолетов, Кастелен – десять, Маркиз – двенадцать, Леон – десять, Познанский – пять, Далиго… К чему перечислять их имена, которые никому ничего больше не говорят? Действительно, к чему? – ведь я и так никогда не забуду их. Все, что еще живо во мне, принадлежит им. Порой мне кажется, что я продолжаю жить из вежливости и что мое сердце бьется только благодаря моей любви к зверям.
Вскоре после моего приезда в Глазго мать помешала совершить мне непростительную глупость, из-за которой мне пришлось бы краснеть всю жизнь. Вы, вероятно, помните, из-за чего меня лишили звания младшего лейтенанта по окончании Летной школы Авора. Рана от такой несправедливости была мучительна и еще свежа в моем сердце. Однако теперь проще простого было самому исправить эту ошибку. Стоило пришить на рукава нашивки младшего лейтенанта, и все. В конце концов, я имел на это право и был лишен этого только по вине каких-то негодяев. Почему бы мне не воздать себе справедливость?
Само собой разумеется, что мать тут же вмешалась. Дело не в том, что я с ней посоветовался, вовсе нет. Напротив, я сделал все возможное, чтобы она осталась в неведении относительно моего плана, старался не думать о ней. Напрасно: в мгновение ока она очутилась рядом и, сжимая в руке трость, произнесла очень обидный монолог. Она не так меня воспитывала, не этого ждала от меня. Она никогда, никогда не позволит мне вернуться домой, если я такое сделаю. Она умрет от стыда и горя. Напрасно, поджав хвост, я пытался скрыться от нее на улицах Глазго. Она повсюду следовала за мной, грозя своей тростью, и я отчетливо видел ее лицо, то умоляющее или возмущенное, то с гримасой непонимания, которую я так хорошо знал. Мама по-прежнему была в своем сером пальто, в серо-фиолетовой шляпе и с ниткой жемчуга на шее. У женщин раньше всего старится шея.
Я остался сержантом.
В Олимпия-холл, где собирались первые французские добровольцы, приходили девушки и дамы из высшего английского света, чтобы поболтать с нами. Одна из них, обворожительная блондинка в военной форме, сыграла со мной бесчисленное количество партий в шахматы. Похоже, она всерьез решила поддержать моральный дух несчастных добровольцев-французов, и мы целыми днями просиживали за шахматной доской. Прекрасно играя, она все время выигрывала и тут же предлагала мне новую партию. После семнадцати дней круиза проводить время, играя в шахматы с красивой девушкой, в то время когда горишь желанием драться, – одно из самых раздражительных занятий, какие я знаю. В конце концов я стал избегать ее и издали наблюдал, как она мерится силами с сержантом-артиллеристом, который кончил тем, что стал таким же грустным и пришибленным, как и я. Блондинка же, по-прежнему обворожительная, с легкой садистской улыбкой передвигала фигуры на шахматной доске. Коварная. Я никогда еще не встречал девушки из хорошей семьи, которая бы сделала больше, чтобы уничтожить моральный дух армии.
Тогда еще я не знал ни слова по-английски, и мне было трудно общаться с местными жителями. Порой мне весьма успешно удавалось объясниться жестами. Англичане мало жестикулируют, однако им нетрудно объяснить, чего от них хотят. Незнание языка даже облегчает жизнь, сводя отношения к главному и избавляя нас от светских разговоров и обмена любезностями.
В Олимпия-холле я подружился с юношей, назовем его условно Люсьеном, который после нескольких суток бурного кутежа внезапно застрелился. За три дня и четыре ночи он без памяти влюбился в одну танцовщицу из «Веллингтона» – кабаре, усердно посещаемого Королевскими ВВС, – был обманут ею с другим завсегдатаем и до того убит горем, что смерть показалась ему единственным спасением. Действительно, большинство из нас оставило Францию и свои семьи при чрезвычайных и столь неожиданных обстоятельствах, что нервная разрядка наступала лишь несколькими неделями позже и проявлялась порой самым непредсказуемым образом. Многие старались зацепиться за первый попавшийся буй, как мой товарищ Люсьен, которому пришлось выпустить его, а точнее, уступить другому, и тогда он камнем пошел ко дну под тяжестью накопившегося отчаяния. Что до меня, то я держался, правда на расстоянии, за надежный буй, дававший мне чувство полной безопасности, поскольку мать редко пустит вас на волю волн. Тем не менее случалось, что я за ночь выпивал бутылку виски в каком-нибудь кабачке, где мы мыкали свое нетерпение и обиду. Мы были в отчаянии от проволочек, с которыми нам предоставляли самолеты и отправляли в бой. Чаще всего я проводил время в компании Линьона, де Мезилиса, Бегена, Перрье, Барберона, Рокера, Мельвиля-Линча. Линьон, потеряв ноги в Африке, продолжал летать с протезами и был сбит на своем «Москито» в Англии. Де Мезилис потерял левую руку в Тибести, Королевские ВВС сделали ему искусственную; он был убит на «Спитфайре» в Англии. Пежо сбили в Ливии – весь в ожогах, он прошел пятьдесят километров по пустыне и, дойдя до своих, упал замертво. Рокер был подбит в открытом море вблизи Фритауна и съеден акулами на глазах у своей жены. Астье де Виллатт, Сент-Перез, Барберон, Перрье, Ланже, Эзанно, Мельвиль-Линч остались в живых. Мы иногда видимся. Редко: все, что мы имели сказать друг другу, погибло с теми, кто не вернулся. Я был задействован Королевскими ВВС в нескольких ночных полетах на «Веллингтоне» и «Бленхейме», что побудило Би-би-си торжественно сообщить в июле 1940 года, что французская авиация с британских баз бомбардировала Германию. «Французской авиацией» был мой товарищ, некто Морель, и я. Сообщение Би-би-си несказанно воодушевило мою мать. Поскольку у нее не возникало ни малейшего сомнения в том, что означало «французская авиация с британских баз…». Это был я. Впоследствии я узнал, что в течение многих дней она, сияя, ходила по рядам рынка Буффа, сообщая хорошую новость: наконец-то я взял дело в свои руки.
Потом меня послали в Сент-Этьен. Получив увольнительную, мы с Люсьеном отправились в Лондон. Позвонив мне в отель, он сказал, что все идет отлично и моральный дух на высоте, после чего повесил трубку и неожиданно покончил с собой. Сперва я очень злился на него, но поскольку вспышки гнева у меня кратковременны, то, когда вместе с двумя капралами меня обязали эскортировать гроб-ящик с его телом до небольшого военного кладбища П., я уже не держал на него зла.
В Ридинге в результате бомбардировки было повреждено железнодорожное полотно, и нам пришлось долго ждать. Сдав гроб в камеру хранения и получив квитанцию, мы отправились в город. Город Ридинг был не из приятных, и, чтобы отделаться от гнетущего настроения, нам пришлось выпить несколько больше, чем следовало, так что, вернувшись на вокзал, мы были не в состоянии нести ящик. Разыскав двух носильщиков, я вручил им квитанцию и попросил отнести ящик в багажный вагон. Прибыв на место назначения в момент полного затемнения и имея всего три минуты на стоянку, мы бросились к багажному вагону и едва успели вытащить ящик, как поезд тронулся. После часа езды на грузовике мы смогли наконец сдать свою ношу смотрителю кладбища и оставить на ночь вместе с флагом, необходимым для церемонии. На следующее утро, прибыв на место, мы встретили разъяренного английского младшего лейтенанта, который смотрел на нас округлившимися глазами. Обтягивая ящик трехцветным знаменем, он заметил, что на нем черной краской значилась торговая реклама известной марки пива: Guiness is good for you. [26]26
«Гинесс» действует благотворно (англ.).
[Закрыть]
He знаю, по вине ли носильщиков, нервничавших при бомбардировке, или по нашей собственной в связи с затемнением, но ясно было одно: кто-то где-то перепутал ящики. Само собой, нам было очень досадно, тем более что уже ждали капеллан и шестеро солдат, выстроившихся у могилы для салютования. В конце концов, боясь услышать обвинения в легкомыслии от своих британских союзников, склонных обвинять в этом граждан Свободной Франции, мы решили, что отступать поздно и надо спасать честь мундира. Я пристально посмотрел в глаза английскому офицеру, он быстро кивнул, показывая, что все прекрасно понимает. Мы снова быстро покрыли знаменем ящик и, на своих плечах отнеся его на кладбище, приступили к погребению. Священник сказал несколько слов, мы встали в почетный караул, прозвучали залпы в голубое небо, и меня охватила такая ярость по отношению к этому сдавшемуся трусу, который не разделил нашего братства и манкировал нашей нелегкой дружбой, что у меня сами собой сжались кулаки, проклятие было готово сорваться с губ и подступил комок к горлу.
Мы так и не узнали, что стало с другим, подлинным гробом. Иногда у меня возникают разные интересные гипотезы.
Глава XXXVI
Наконец-то меня направили на учения в Эндовер в составе бомбардировочной эскадрильи, которая готовилась к отправке в Африку под командованием Астье де Виллатта. Над нашими головами разворачивались исторические сражения, где бравая английская молодежь, невозмутимо улыбаясь, демонстрировала яростному врагу свое мужество, от которого зависела судьба мира.
Это были личности. Среди них сражались французы: Букийар, Мушотт, Блэз… Я не попал в их число. Я бродил по залитому солнцем селению, не отрывая взгляда от неба. Время от времени какой-нибудь молодой англичанин приземлялся на изрешеченном пулями «Харрикейне», пополнял запасы горючего и боеприпасов и вновь отправлялся в бой. Все они носили на шее разноцветные шарфы, и я тоже стал носить на шее шарф. Это был мой единственный вклад в борьбу Англии. Я старался не думать о матери и о своих обещаниях. Именно тогда я проникся к Англии дружбой и уважением, которые никогда не пройдут у тех, кто в июле сорокового удостоился чести ступать по ее земле.
Закончив учения, мы перед отправкой в Африку получили увольнительную на четверо суток в Лондон. Здесь со мной произошел случай, невероятный по глупости даже для моей жизни чемпиона.
На вторые сутки увольнительной, в разгар сильной бомбардировки, я в компании одной юной поэтессы из Челси сидел в «Веллингтоне», где все союзные летчики назначали свидания. Поэтесса вызвала у меня горькое разочарование, ибо ни на минуту не закрывала рта, рассуждая о Т. С. Элиоте, Эзре Паунде и Одене и обратив ко мне свои прекрасные голубые глаза, буквально светящиеся глупостью. Я был на грани срыва и ненавидел ее всем сердцем. Время от времени я нежно целовал ее в рот, чтобы заставить замолчать, но поскольку мой исковерканный нос был все еще забит, то через минуту мне приходилось оставлять ее губы, чтобы вдохнуть, – и она тут же переходила к Э. Каммингсу и Уолту Уитмену. Я колебался, не изобразить ли мне приступ эпилепсии, к чему обычно прибегал в таких случаях. Но поскольку я был в форме, то это было несколько неудобно. Поэтому я ограничился тем, что потихоньку, кончиками пальцев, ласкал ее губы, стараясь остановить поток слов и в то же время выразительными жестами призывая ее к сладостно-томному безмолвию, единственному языку сердца. Но с ней ничего нельзя было поделать. Сжав мою руку в своей, она принялась рассуждать о символизме Джойса. Внезапно я понял, что оставшиеся четверть часа придется посвятить литературе. Я всегда не переносил скучные разговоры и убожество интеллекта и вдруг почувствовал, как капли пота покатились по моему лбу, в то время как мой оторопелый взгляд сосредоточился на этом оральном сфинктере, который то и дело открывался и закрывался, открывался и закрывался. В порыве отчаяния я снова бросился на этот орган, тщетно пытаясь сковать его своими поцелуями. Вот почему я облегченно вздохнул, увидев красавца офицера, польского летчика из армии Андерса, который подошел к нашему столику и, поклонившись, пригласил мою спутницу на танец. Хотя кодекс чести и запрещает приглашать чужую даму, я признательно улыбнулся ему и, рухнув на банкетку, залпом осушил два стакана, после чего стал отчаянно махать официантке, решив оплатить счет и незаметно скрыться в ночи. Пока я жестикулировал как утопающий, стараясь привлечь внимание официантки, Эзрочка Паунд вернулась за столик и сразу же принялась рассуждать об Э. Каммингсе и журнале «Горизонт», от главного редактора которого она была в восторге. Продолжая оставаться вежливым, я сидел, подперев голову и зажав уши обеими руками, решив больше не слушать ни единого слова из того, что она говорила. Тут появился другой польский офицер. Я приятно улыбнулся ему: быть может, Эзрочке Паунд повезет и она найдет с ним лучшие точки соприкосновения, чем литература, а я от нее отделаюсь. Но как бы не так! Не успели они уйти, как она вернулась. Когда с исконной французской галантностью я поднялся, чтобы встретить ее, подошел третий польский офицер. Тут я заметил, что на меня смотрят. И понял, что речь идет о хорошо продуманной акции, целью которой, включая и поведение трех офицеров, было оскорбить и унизить меня. Они даже не давали моей партнерше присесть, один за другим беря ее под руку и бросая в мою сторону ироничные и презрительные взгляды. Как я уже сказал, «Веллингтон» был забит офицерами-союзниками: канадцами, норвежцами, голландцами, чехами, поляками, австралийцами, и надо мной уже начали смеяться, тем более что мои нежные поцелуи не прошли незамеченными – у меня уводили девушку, а я не защищался. Кровь бросилась мне в лицо: задета честь мундира. Мое положение было абсурдным – мне надо было драться, чтобы удержать девушку, от которой уже несколько часов я смертельно хотел отделаться. Но у меня не было другого выхода. Даже если мое положение и было глупым, я не имел права уклоняться. Итак, я с улыбкой поднялся и громко по-английски произнес несколько хорошо прочувствованных слов, которых от меня ждали, после чего сперва запустил свой стакан виски в физиономию первого лейтенанта, потом наотмашь дал пощечину другому и сел, чувствуя, что честь спасена и мать с удовлетворением и гордостью смотрит на меня. Мне казалось, что с ними покончено. Увы! Третий поляк, которому я ничего не сделал, поскольку у меня только две руки, счел себя оскорбленным. Пока нас пытались растащить, он разразился бранью в адрес французской авиации и во всеуслышание заклеймил Францию, которая так дурно обошлась с героической польской авиацией. Я даже проникся к нему симпатией. В конце концов, я тоже немного поляк если не по крови, то хотя бы по тем годам, что прожил в его стране, – какое-то время у меня даже был польский паспорт. Я чуть было не пожал ему руку, но вместо этого, верный кодексу чести и тщетно пытаясь вырвать свои руки, которые крепко держали – одну австралиец, другую норвежец, очень удачно заехал ему головой в лицо. В конце концов, кто я такой, чтобы нарушать традиции польского кодекса чести? Похоже, он остался доволен и рухнул. Я думал, что точка поставлена. Увы! Двое его товарищей предложили мне выйти. Я с радостью согласился, думая отделаться от Эзрочки Паунд. Снова ошибка! Малышка, с безошибочным инстинктом почувствовавшая себя в центре «событий», решительно повисла у меня на руке. На улице, при полном затемнении, мы очутились впятером. Снаряды сыпались со всех сторон. «Скорые помощи» проносились с омерзительными приглушенными сиренами.
– Ну, что теперь? – спросил я.
– Дуэль! – ответил один из лейтенантов.
– Делать нечего? – спросил их я. – Зрителей здесь нет. Полная темнота. Потешать некого. Не перед кем рисоваться. Поймите, идиоты!
– Все французы – трусы, – сказал другой поляк-лейтенант.
– Ладно, дуэль, – согласился я.
Я предложил им уладить дело в Гайд-парке. Под грохот зенитных орудий, которыми был усеян парк, наши жалкие выстрелы пройдут незамеченными. К тому же там темно и спокойно можно оставить труп. Мне совсем не хотелось подвергаться дисциплинарным санкциям из-за истории с пьяными поляками. С другой стороны, в темноте я рискую неточно прицелиться, и, хотя в последние годы я слегка неглижировал стрельбой из пистолета, уроки лейтенанта Свердловского еще не были окончательно мною забыты, и я был уверен, что в нужный момент смогу оказать должную честь своей мишени.
– Где дуэль? – спросил я.
Я избегал говорить с ними по-польски. Это могло запутать ситуацию. В моем лице они хотели отомстить Франции, и мне не хотелось психологически осложнять дело.
– Где дуэль? – переспросил я. Они посовещались.
– В отеле «Реджентс-парк», – наконец решили они.
– На крыше?
– Нет. В номере. Дуэль на пистолетах с пяти метров.
Я вспомнил, что в крупных лондонских палас-отелях в номер, как правило, не пропускают девушек в компании четверых мужчин, и увидел в этом неожиданную возможность избавиться от Эзрочки Паунд. Она вцепилась в мою руку: дуэль на пистолетах с пяти метров – это романтично! Она, как кошка, мяукала от возбуждения. Мы сели в такси после долгого куртуазного спора, кому садиться первым, и поехали в Клуб Королевских ВВС, где поляки вышли, чтобы забрать свои служебные револьверы. Свой же 6,35 мм я всегда держал при себе. После чего нас отвезли в «Реджентс-парк». Поскольку Эзрочка Паунд настаивала на том, чтобы идти с нами, нам пришлось скинуться и снять номер с гостиной. Перед тем как отправиться туда, один из польских лейтенантов поднял вверх палец.
– Секундант! – воскликнул он.
Я посмотрел вокруг в поисках французской формы. Ее не было. Холл был забит гражданами преимущественно в пижамах, которые не решались оставаться в номерах во время бомбардировки и толпились в фойе, закутанные в платки и халаты, пока бомбы сотрясали стены. Один капитан, англичанин с моноклем, заполнял карточку у дежурного портье. Я подошел к нему.
– Сударь, – сказал я. – У меня дуэль в пятьсот двадцатом номере, пятый этаж. Не могли бы вы быть моим секундантом?
Он устало улыбнулся.
– Ох уж эти французы, – сказал он. – Благодарю, но я не любитель.
– Сударь, – ответил я. – Это совсем не то, что вы думаете. Настоящая дуэль. С пяти метров на пистолетах с тремя польскими патриотами. Я и сам чуточку польский патриот, но, поскольку здесь затронута честь Франции, я не имею права уклоняться. Вы понимаете?
– Вполне, – ответил он. – Мир полон польских патриотов. К сожалению, патриоты есть и среди немцев, французов и англичан. Это приводит к войнам. Мне очень жаль, сударь, но я не могу быть вашим секундантом. Видите вон ту девушку?
На диванчике сидела пышная блондинка – настоящая мечта отпускника. Капитан поправил монокль и вздохнул.
– Я ухлопал пять часов, чтобы уговорить ее. Три часа протанцевал с нею, истратил кучу денег, блистал, умолял, шептал ей нежности в такси, и в результате она сказала – да. Не могу же я теперь объяснить ей, чтобы она подождала, пока я освобожусь от обязанности секунданта. Впрочем, и мне уже не двадцать пять лет, сейчас два часа утра. Мне пришлось пять часов подряд ублажать ее, а теперь я абсолютно выдохся. У меня нет больше ни малейшего желания, но я тоже отчасти польский патриот и тоже не имею права уклоняться. Я дрожу при одной мысли о том, что из этого выйдет. Короче, сударь, поищите себе другого секунданта: мне самому предстоит дуэль. Попросите портье.
Я вновь окинул взглядом присутствующих. Среди лиц, сидевших на круглых диванчиках, в центре помещался грустный господин в пижаме, в плаще, с шейным платком, в шляпе и в тапочках, который всплескивал руками и поднимал глаза к небу всякий раз, когда, как ему казалось, разрывавшаяся поблизости бомба падала ему на голову. В эту ночь мы удостоились сильной бомбардировки. Стены ходили ходуном, оконные стекла лопались. Вещи падали. Я присматривался к господину. Я безошибочно угадываю людей, которым один вид военной формы внушает сильный и почтительный страх. Они ни в чем не могут отказать власти. Я решительно направился к нему и объяснил, что обстоятельства настоятельно требуют его присутствия в качестве секунданта на дуэли на пистолетах, которая состоится на пятом этаже отеля. Он испуганно и умоляюще посмотрел на меня, но мой героический расфуфыренный вид заставил его со вздохом подняться. И даже метко заметить:
– Я рад способствовать борьбе союзников.
Мы поднялись пешком: лифты во время тревоги не работали. Анемичные растения на лестничных площадках дрожали в своих горшках. Эзрочка Паунд, висевшая у меня на руке, в порыве омерзительного романтического возбуждения бормотала, глядя на меня заплаканными глазами:
– Вы убьете человека! Я чувствую, что вы сейчас убьете человека!
При каждом свисте бомбы мой секундант прижимался к стене. Трое поляков оказались антисемитами и расценили мой выбор секунданта как вящее оскорбление. Между тем добрый малый продолжал подниматься по лестнице с таким видом, будто спускался в преисподнюю, закрыв глаза и бормоча молитвы.
Верхние этажи, оставленные постояльцами, были совершенно пусты, и я сказал польским патриотам, что, по-моему, коридор – идеальное место для встречи. Кроме того, я потребовал увеличить дистанцию до десяти шагов. Они согласились и принялись вымерять место. В этой истории я не намерен был получить ни единой царапины, но мне также не хотелось случайно убить или слишком тяжело ранить своего противника, чтобы не навлекать на себя неприятностей. Рано или поздно труп в отеле обязательно обнаружат, а тяжелораненый не сможет сам спуститься по лестнице. С другой стороны, зная польский гонор – honor polski, – я потребовал гарантий, что мне не придется по очереди стреляться с каждым из патриотов, если первый из них будет ранен. Должен также заметить: во время всего инцидента моя мать не проявляла ни малейшего сопротивления. Должно быть, она была счастлива, чувствуя, что наконец-то я что-то делаю для Франции. А дуэль на пистолетах с десяти шагов была абсолютно в ее духе. Она отлично знала, что Пушкин и Лермонтов были убиты на дуэли на пистолетах, не зря же с восьмилетнего возраста она таскала меня к лейтенанту Свердловскому.
Я приготовился. Должен признаться, что я не был достаточно хладнокровен – с одной стороны, потому что меня бесила Эзрочка Паунд, а с другой – потому что боялся, что, если бомба в тот момент, когда я буду стрелять, упадет слишком близко, у меня может дрогнуть рука – с плачевными последствиями для моей мишени.
Наконец мы встали в позиции в коридоре, я тщательно прицелился, но условия не были идеальными: рядом с нами попеременно слышались взрывы и свист. И когда один из поляков, организатор дуэли, пользуясь затишьем, дал сигнал, я ранил своего противника значительно серьезнее, чем мне хотелось. Мы удобно уложили его в снятом номере, и, за неимением лучшего, Эзрочка Паунд мгновенно сымитировала санитарку и сестру милосердия – в конце концов, лейтенант был ранен всего лишь в плечо. После чего я смог упиться своим триумфом. Я отдал честь своим противникам, которые ответили мне тем же, по-прусски щелкнул каблуками, а затем на превосходном польском языке с чистейшим варшавским акцентом громко и внятно сказал им, что я о них думаю.
Идиотское выражение, проступавшее на их лицах по мере того, как шквал оскорблений на богатом родном языке обрушивался на них, было одним из счастливейших моментов в моей карьере польского патриота и с лихвой уравновесил ту злость, которую они у меня вызвали. Но сюрпризы этого вечера еще не кончились. Мой секундант, прятавшийся в одном из пустых номеров во время нашей стрельбы, с сияющим видом спускался за мной по лестнице, похоже забыв о своем страхе и падавших снаружи бомбах. С улыбкой, которая ширилась на его лице так, что становилось страшно за его уши, он вынул из своего бумажника четыре новые банкноты по пять фунтов и пытался всучить их мне. Поскольку я с достоинством отказался от его подарка, то он махнул рукой в сторону номера, где я оставил троих поляков, и на плохом французском сказал:
– Все антисемиты! Я сам поляк, я их знаю! Берите, берите!
– Сударь, – по-польски ответил ему я, пока он пытался засунуть банкноты мне в карман, – сударь, honor polski не позволяет мне принять эти деньги. Да здравствует Польша, сударь, давняя союзница моей страны!
Видя, что его рот чрезмерно раскрылся, глаза приняли выражение того монументального непонимания, которое мне так нравится замечать в глазах людей, я оставил его остолбенело стоять с банкнотами в руке и, насвистывая, кубарем, через четыре ступеньки, скатился по лестнице и скрылся в ночи.
На следующее утро в Лондоне меня забрали в полицию и после нескольких довольно неприятных минут, проведенных в Скотленд-Ярде, я был передан французским властям, штабу адмирала Мюзелье, где меня дружески допросил командир корабля д'Ангассак. Мы условились, что польский лейтенант покинет отель с помощью товарищей, притворяясь пьяным, но Эзрочка Паунд не смогла удержаться, чтобы не вызвать «скорую», и я попал в щекотливое положение. Меня спасло лишь то, что летный состав Свободной Франции был в ту пору немногочисленным и им дорожили, а также предстоящая передислокация нашей эскадрильи. Но мама, похоже, тоже незаметно подыграла мне где-то за кулисами. Я отделался выговором, который, как известно, на вороту не виснет, и через несколько дней совершенно невредимый отбыл в Африку.








