Текст книги "Превращенная в мужчину"
Автор книги: Ганс Гейнц Эверс
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
Немедленно, в ту же секунду, она поняла, что это означает. Святая Дева! У нее будет ребенок!
Это быстро прошло, так же быстро, как и налетело. Она медленно оделась, сошла вниз, позавтракала с бабушкой. Поехала с нею верхом, вернулась. Только после обеда, снова очутившись одна, нашла в себе силы для обдумывания.
Ребенок! Что же теперь произойдет? Яна и соколиный кубок надо отбросить. Свадьба – ах, теперь уже она должна будет выйти за Бартеля, которого ненавидит! Разве не так? Разве девушка, имеющая ребенка, не должна выйти замуж за отца своего ребенка? Она еще должна быть благодарна, если тот ее возьмет! Жена Бартеля… Жена Бартеля Чурченталера! Нет, как на самом деле его настоящая фамилия? Клуйбеншедль… Эндри Клуйбеншедль!!
Что же они будут делать, она и Бартель? Конечно, из Войланда придется уехать. Он был хорошим сокольничим. Она сама тоже не меньше понимает по птичьей части. Они бы уж нашли какое-нибудь место в Голландии или, может быть, в Англии. Лорды и леди ведь ездят на соколиные охоты.
Затем она вспомнила, что у нее есть деньги, собственные деньги, наследство от матери. Бабушка однажды про это говорила… Эндри не знала, сколько, но, может быть, хватит для покупки небольшого имения. Можно было бы разводить соколов. Тогда не нужно искать место – можно продавать птиц.
Да, это уже как-нибудь наладится. Но она будет женой Бартеля, потому что носит его ребенка. Должна будет всегда быть с ним, всегда – всегда подчиняться его воле, если только он захочет…
Она стиснула зубы: этого уже не переменишь. Он хороший и веселый парень, несомненно. И он любит ее, обожает ее. Ей надо преодолеть отвращение, приучить себя к нему. Как говорила бабушка? Надо брать вещи, какие они есть. Это уж наладится, потому что должно наладиться.
Она должна переговорить с ним. Теперь это самое важное.
Надо все сказать ему.
Она отправилась в лесной домик. Обошла его сзади, как всегда делала, мимо решеток, где сидели сокола на своих шестах и орлица Аттала. Она услыхала его голос. Кто-то у него был. Значит, надо обождать, пока тот уйдет.
Она подошла мимоходом к чулану, где было маленькое оконце, оставленное полуоткрытым. Заглянула туда.
Бартель сидел на своей кровати. На коленях он держал, крепко обняв, растрепанную Фанни. Она была полураздета, с распущенными иссиня-черными волосами.
– Ну, иди уж, дорогая, что ты так жеманишься? – смеялся он.
Точно остолбенев, смотрела Эндри. Как будто она приросла к земле – не могла сдвинуться с места. С трудом она повернулась и тихо отошла от чулана и от решеток, за которыми сидели сокола.
* * *
Недели, длинные недели. Временами она совсем тупела, не способная связать ни одной мысли. Затем опять вырабатывала план за планом, проводила бессонные ночи в лихорадочных размышлениях.
Разве нельзя как-нибудь избавиться от ребенка, от этого ребенка, которого никто на свете не желает? Если бы поехать в Клеве. Нет, это невозможно, там все ее знают. Быть может, в Арнгейм или Нимгевен? Или еще лучше в Дюссельдорф, в большой город? Там, конечно, есть акушерки и врачи.
Прошел август. Был уже сентябрь. Один день следовал за другим. С ужасом она смотрела на себя, идя в постель, не потолстела ли она? Недоверчиво глядела на каждого, проходившего мимо нее. Не смеялись ли над ней служанки, не хихикали ли за ее спиной.
Однажды утром, когда она выходила из ванны, приковыляла в спальню старая Гриетт:
– Мария-Иосиф! Приблудная Птичка! – воскликнула она. – Как ты растолстела! Ты слишком обленилась за последнее время, тебе надо побольше двигаться!
Она стала пунцово-красной, надела рубашку на набухшие груди. Как сумасшедшая, она скакала верхом в этот день. Быть может, она упадет, быть может…
Но ничего не случилось – только шло время…
А Бартель все еще оставался в Войланде. «Он должен тут жить, пока не приедет Ян», – сказала бабушка. Значит, оба будут тут и тогда уже ничего не скроешь!
Постоянно эта рвота, эта тошнота перед ней! Однажды у Эндри случился обморок за обедом, как раз когда бабушка вышла из комнаты. После того – еще раз в конюшне. Она ввела туда кобылу, пошатнулась и упала бы, если бы ее не поддержал старый Юпп. Питтье принес ей стакан воды.
В это время кто-то засвистел во дворе. Она слышала, как Юпп сказал:
– Девушке, которая свистит, и курочке, которая кричит петухом, надо свернуть шею.
Она выглянула из конюшни. У колодца приплясывала бабушкина камеристка. Стройная и расторопная, как всегда! С ней вот ничего не случилось! Как это она, черноокая Фанни, ухитрилась не получить ребенка? Вот она и бегает тут, насвистывая выученную у Бартеля тирольскую песенку…
Эндри топнула ногой. Схватила за руку Юппа и прошипела:
– Ну так сверни шею этой девке!
Старый кучер изумленно взглянул на нее.
– Сделай это сама, Приблудная Птичка, если тебе это доставит удовольствие! – сказал он.
Дальше так продолжаться не может! Она должна искать чьей-либо помощи. И она выбрала самое худшее, что могла выискать в Войланде. Выбрала Гриетт, эту старую высохшую деву, неспособную отличить кота от кошки. Когда Эндри ей призналась и сказала, что ждет ребенка, Гриетт даже не спросила, от кого. Она закрыла лицо передником и завыла. Это и был ее единственный ответ. У нее нашелся только один совет: надо сказать бабушке. Эндри сначала противилась, но была в таком отчаянии, столь беспомощна, что крикнула наконец старухе:
– Скажи ей это ты!
Гриетт тотчас же заковыляла к графине.
* * *
Эндри сидела у себя в комнате и ждала. Только через два часа к ней постучались. Вошла Фанни, принесла приказ придти к графине. Именно Фанни должна была это сделать!
Бабушка сидела в спальне на большой готической кровати. Она казалась спокойной и сдержанной. Около нее стояла плачущая и всхлипывающая Гриетт.
– Правда ли то, что говорит старуха?
Эндри подтвердила.
– Когда это случилось?
– В конце июня, – призналась она.
– Скажи правду, – настаивала графиня.
Эндри хорошо заметила, как дрожал ее голос. Она поняла смысл вопроса: если это случилось раньше, в марте или в апреле, причиной мог быть Ян.
Она отрицательно покачала головой и сказала безучастно:
– Это – правда. Случилось в конце июня.
Бабушка вздохнула, тяжело и глубоко, словно похоронила последнюю надежду. Помолчала несколько минут и сказала ровным голосом:
– Еще одни вопрос – и ты можешь идти. Кто это был?
Эндри знала, что она спросит ее об этом. Она подготовилась рассказать все, что случилось, ничего не скрывая. А теперь вдруг точно язык у нее отнялся: не могла произнести ни одного слова.
Бабушка поняла ее состояние. Дала ей время. Через несколько минут снова спросила:
– Это был кто-нибудь из Клеве?
Эндри отрицательно покачала головой.
– Кто-нибудь из служащих в Войланде?
Графиня поднялась, и голос ее звучал угрожающе:
– Кто же это был?
Эндри все молчала. Тогда бабушка подошла к ней совсем близко:
– Я хочу это знать и буду знать! Кто это?
– Я не могу этого сказать, – прошептала Эндри.
Графиня засмеялась.
– Принеси мою плеть, – крикнула она Гриетт. – И крепкую веревку.
Затем она снова обернулась к внучке:
– У тебя есть еще время, пока она вернется, подумай хорошенько.
Эндри не сдвинулась с места. Наконец она произнесла:
– Я напишу.
Бабушка с горячностью согласилась:
– Сделай это!
Эндри подошла к ночному столику, взяла карандаш.
Старуха вернулась.
– Написала?
– Нет, – ответила Эндри.
– И ты не хочешь сказать? – крикнула графиня.
Снова безнадежное:
– Нет!
Последовал приказ:
– Раздевайся!
Эндри повиновалась. Медленно, вещь за вещью, она сняла с себя все. Ее не торопили. Шли минуты за минутами. Она должна была сказать только одно словечко: «Бартель!» – и была бы избавлена от позора.
Но ее губы оставались немыми.
Бабушка взяла бельевую веревку и привязала девушку к колонкам кровати. Сзади нее послышались всхлипывания старой Гриетт.
– Выйди! – приказала бабушка.
Когда дверь закрылась, бабушка взяла в руки плеть.
– Скажи, кто это был?
Но в ее голосе на этот раз слышался уже не приказ, а горячая, молящая просьба.
Никакого ответа. Графиня со стоном упала на постель.
– Скажи, Эндри, прошу тебя, скажи! – шептала она.
Ни слова, ни слова…
Тогда она вскочила, плеть свистнула по воздуху и выжгла пылающую полосу на голой спине от плеча до бедер. Эндри закричала.
Графиня остановилась, занесла плеть над ее лицом.
– Ты уже кричишь? – озлобленно крикнула она, – плетка откроет тебе рот!
Снова голос ее упал, прозвучал мягко и моляще:
– Скажи же, Эндри, избавь и меня, и себя!
Эндри тяжело вздохнула, борясь с собой. Но не могла сказать. Легче откусить себе язык, чем выговорить это позорное слово: Бартель.
И графиня начала ее стегать, удар за ударом, без жалости.
Эндри съежилась, вертелась, сопротивлялась. Плеть шипела по воздуху, жгла и резала ее тело, всюду, куда попадала, от икр и до шеи. Все чаще и чаще, скорее и скорее. Но она уже не кричала – прикусила себе губы, чтобы не сказать ни слова.
Графиня была вне себя. Это сопротивление безмерно возбуждало ее – она должна была его сломить! Она уже стегала изо всей силы, не разбирая, без цели, куда попало – по грудям, даже по лицу.
Эндри стонала и всхлипывала, а затем просто кричала без удержу.
– Только покричи, – говорила ей бабушка. – Созови всю прислугу, чтобы та во дворе слушала твой концерт. Вой, музыкант, я буду отбивать такт.
И, как сумасшедшая, хлестала ее плетью.
Эндри уже не кричала, а только стонала. Она упала на колени, вдоль столбов кровати висели ее руки. В голове пело – как жаворонок. Высоко в воздух поднялись милые птички, а она – она бросила на них соколов. Хищники летали, били жаворонков острыми когтями. И относили их назад: мертвые и разорванные птички лежали у нее на руке. Еще совсем теплые.
Графиня остановилась, наклонилась к ней.
– Скажешь? – прошептала она. – Кто?
– Поющие, скачущие львиные жолудки! – шептали безумные губы Эндри.
Бабушка отбросила плеть и тяжело опустилась в кресло. Затем снова вскочила:
– Гриетт! – закричала она. – Гриетт!
И вышла из комнаты тяжелым, волочащимся шагом.
* * *
Много дней Эндри пролежала в постели. Старая Гриетт ухаживала за ней, шлепала, прихрамывая, вокруг нее. Кроме Гриетт, никто к ней не заходил.
Затем Эндри встала, но она не должна была никуда выходить из своей комнаты. Гриетт приносила ей еду. У старухи в связке ключей у пояса был ключ, которым она открывала и замыкала ее комнату. Это была единственная связь Эндри с внешним миром.
Все чаще Эндри спрашивала, не приехал ли кузен.
Она этого и боялась и желала: с ним она могла бы поговорить, могла бы ему все рассказать. Возможность стать его невестой и женой потеряна, конечно, навеки, но она могла бы остаться подругой его игр, его сестрой. Она нуждалась в помощи – он бы ей не отказал.
Ян не приехал.
Она спросила о бабушке.
– Уехала!..
Эндри стояла у своего окна за занавеской, когда во двор въехал экипаж графини. Теперь наконец решится, что с ней будет.
На другой день, очень рано утром, вошла старая Гриетт, разбудила ее, принесла два чемодана и уложила вещи. Эндри ни о чем не спрашивала, встала и оделась.
Они уедут, больше Гриетт ничего не знает. Таков приказ графини.
Они спустились с лестницы, сели в закрытый экипаж, которым правил Юпп. Поехали двором, через ворота замка. Тут было последнее, что она видела в Войланде: бронзовые олени на замковом мосту.
Карета поехала в Клеве и подкатила прямо к вокзалу. Билеты уже были у Гриетт. Молча простился с Эндри старый кучер. Она заметила, что он охотно бы с ней заговорил, но не смел: ему был отдан приказ.
Они направились в Голландию. Один час, за ним – другой. Прибыли в Цутфен. Это было уже в конце октября.
Приятный домик, и в нем очень чисто. Эндри получила красивую комнату, а рядом, в другой, поместилась Гриетт. Встретила их госпожа Стробаккер-Меврув, обладательница королевского диплома, практикующая акушерка. Это была толстенькая, кругленькая и здоровая женщина со щеками, как красные яблоки. Она привыкла к таким гостям, которые должны были потихоньку скрыться на несколько месяцев, и считала это самой естественной вещью на свете. Она тотчас же настояла на основательном осмотре. Установила, что все в порядке и Эндри в свое время без всякого труда принесет на свет здорового младенца. Ей нечего бояться. Во всем этом нет ничего особенного – такие вещи, Господи Боже, совершаются ежедневно.
Эндри могла делать, что ей было угодно. Ходить, гулять, читать, работать – полнейшая свобода!
Через две недели приехала бабушка. Она выглядела очень удрученной. С нею был маленький старичок в очках, которого Эндри часто вндала в Войланде, – нотариус. Бабушка сначала переговорила с ней наедине.
– Согласна ты теперь сказать, кто это был? – спросила она. Не дождавшись ответа, продолжала: – Это был Бартель. Он во всем тотчас же сознался, как только я задала ему вопрос. По его словам, ты одна была во всем виновата. Правда это?
Эндри подтвердила.
– Если ты, бабушка, этого желаешь, – сказала она тихо, – я выйду за него замуж.
– А, ты согласна?! – воскликнула графиня. – Это была бы, конечно, для тебя блестящая партия. К сожалению, он уже давно женат, имеет жену и четверых детей у себя дома, в Тироле. Об этом, понятно, он в Войланде не проронил никому ни слова.
После этого она позвала нотариуса. Тот открыл своей черный портфель, вынул большие бумаги и прочел их. Эндри едва вслушивалась, понимая только отдельные слова вне общей связи… Что она отказывается от своих наследственных притязаний на Войланд… Что она передает все свои права на ребенка… Что графиня…
– Согласна ты на это? – спросила бабушка. Она передвинула ей через стол бумаги: – Вот, прочти еще раз, если хочешь.
Эндри была на все согласна.
– Я должна это подписать? – спросила она.
Нотариус взял бумаги обратно.
– Нет, этого нельзя, барышня, – заявил он, – пока вы еще несовершеннолетняя. Я похлопочу, чтобы вы по истечении шестнадцати лет от рождения были признаны совершеннолетней, – тогда только вы сможете подписать.
Он встал, а с ним и графиня.
– Бабушка! – прошептала Эндри.
Она видела, как поднялась рука бабушки, точно так желала ее приласкать, как это делала часто, – по волосам, по лбу, по щеке…
Но графиня опустила свою руку, набросила на лицо вуаль и, не произнеся ни слова, вышла из комнаты.
* * *
Прошли осень и зима. Один день был похож на другой. Этот тихий покой ничем не нарушался.
Впрочем, один раз пришло письмо от Яна. Только пара строчек, но любезных, тепло написанных, как от брата. Большое горе, что все так случилось. Теперь уже ничего не переделать. В настоящее время ничем помочь нельзя, но пусть она ему напишет, если когда-либо будет нуждаться в нем. И он прилагал свой постоянный адрес.
Через неделю после Пасхи явился нотариус из Клеве. Он привез документ о признании ее совершеннолетней и предложил ей подписать бумаги. Не передумала ли она за это время? Он не смеет ее уговаривать, и она должна понять, что этот отказ – тяжелая вещь. Эндри это хорошо понимала. Но она подписала без колебаний. Ей казалось, что таким путем она искупит часть своей вины. Только теперь она могла свободнее глядеть вокруг себя.
Вскоре после того у нее родился ребенок, девочка. Она родила так легко, точно женщина.
– И кошка не сделает этого лучше, – похвалила ее вдова Строба ккер.
Эндри не видела своего ребенка, она не могла даже приложить его к своей груди. Гриетт, старая хромоножка, уже на следующий день увезла его.
Теперь Эндри осталась у акушерки одна. Та показала все свое искусство, закутывала ее, массировала, заставляла делать гимнастику.
– Теперь, – смеялась акушерка, – мы должны из матери снова сделать барышню. Никто не должен заметить, что вы когда-то имели ребенка.
Акушерка была очень довольна своими успехами. Это молодое тело снова становилось гибким и девически свежим.
Май уже смеялся над гиацинтовыми полями. Эндри снова ожила. Ее грудь расширилась. Прошла зима…
Но приехали две монахини в черном с письмом от графини. Они взяли ее с собой в Лимбургскую область – в воспитательный монастырь для английских девиц. На Рейне и в Нидерландах более строгого не существовало.
Об английских барышнях и солнечных островах
Эндри никогда не узнала, было ли известно благочестивым сестрам, что с ней случилось. Ее об этом никогда не спрашивали. Обращались с ней так же, как с сотнями других детей.
Только она уже не была больше ребенком.
Не потому, что она была старше всех. Там были девочки от шести до восемнадцати лет, двум-трем было даже больше. Но все они привыкли к этой жизни и ничего другого не знали, они были цветочками, взращенными садовником в горшочках, выставленных в ряд. Она же была дико выросшим плевелом.
Когда она поступила, школьный год почти заканчивался. Поэтому ее поместили не в общей спальне, а в комнату к одной из сестер. Она должна была посещать обедни и другие службы, но в остальном в первые дни ее оставляли в покое. Ей сшили пару таких же платьев, какие носили все воспитанницы в монастыре: темно-синие с белыми воротниками. Она получила большую флорентийскую соломенную шляпу с синей ленточкой, а также и другую – для зимы, из синего войлока с белой лентой того же флорентийского покроя. Затем еще синюю накидку и три черных передника с воротничками, которые должна была надевать только за столом и во время прогулок. Все вещи, кроме носильного белья, были у нее отобраны.
Так прошло несколько дней, а затем дети разъехались на каникулы. Эндри должна была остаться. Ее экзаменовали по всем предметам. Одна за другой монастырские дамы качали при этом сосредоточенно головой. Затем начальница установила план учения. Оно начиналось в пять часов утра. Ее пока освободили от рукоделий, так как ей надо было заполнить много пробелов и у нее не оставалось свободного времени. Не получала она пока и должного религиозного образования, так как духовник уехал на каникулы.
Она делала все, что ей приказывали, работала с утра до ночи, жадно глотала эту дешевую школьную премудрость. Ежедневно совершала длинную прогулку с одной из монастырских барышень, но и это время постоянно было занято ученьем. Ей было нелегко, но она втянулась и приучила себя к этой строгой дисциплине.
Столь горячо было ее желание искупить свою вину.
В эту вину она верила твердо: вину перед бабушкой, вину – быть может, еще большую – перед Яном. Это было как бы великое покаяние, и ради него она жила. О своем ребенке она никогда не думала, ни одной минуты.
Все монахини говорили ей «ты» и называли ее «Эндри». Она называла их сначала сестрами, как привыкла величать монахинь, которых видела до тех пор. Ей объяснили, что в Ордене Английских Барышень «сестрами» зовут только прислуживающих монахинь, а учащих – «барышнями». В Войланде было иначе! Там она была «молодой барышней» уже с шести лет, после того, как Ян и Питтье научили ее ездить верхом на пони Кэбесе. Она была «барышней», и только она одна. Всем остальным она «тыкала» и называла их по именам. Здесь же все остальные были барышнями, а она – только Эндри. Она приняла и это. И это составляло часть ее покаяния.
В сентябре каникулы кончились. Она работала в это время как только могла. И все же она так отстала, что ее определили лишь в класс для четырнадцатилетних. Теперь она перешла в большую спальную залу, в маленькое загороженное место. Кровать была столь узка, что, переворачиваясь, Эндри боялась упасть на пол. За перегородкой стоял умывальный столик с маленькой, наполненной водой чашкой. В чашке же стоял и стакан с водой. Не было даже кувшина. Пятьдесят шесть девочек спали возле нее, каждая в своем загончике. С ними жили две монастырские сестры.
День распределялся так. В пять часов звонили. Тогда девочки должны были вставать. Им давалось полчаса на умывание, одевание и прическу, затем шла обедня. В шесть часов – завтрак. Уже в половине седьмого все со своими уроками сидели в учебной комнате. Спустя час начинались школьные занятия. В половине двенадцатого полагался обед. С двенадцати до часу – общая прогулка. Затем снова школьные занятия. В пять часов дети получали по яблоку с куском хлеба, Далее следовали два часа рукоделий. Для Эндри они заменялись часами добавочного ученья. Следовала молитва, и в семь часов – ужин. После ужина снова в учебную комнату – готовить уроки, а в десять часов – спать.
Все совершалось в строжайшем молчании. Только во время прогулки дозволялось разговаривать. За едой читались жития святых.
Недели две после начала учения происходило говенье. Из Маастрихта в качестве исповедника приезжал прелат. Трижды в день, ранним утром, в полдень и в сумерки, он говорил проповедь в монастырской церкви. В промежутки девочки ходили с молитвенниками и четками, или где-нибудь сидели, или стояли на коленях. Молились, сосредотачивались в строжайшем молчании и исследовали свою душу, чтобы принести доброе покаяние. Следовало беседовать только с Богом и со своей душой, со святым сердцем Иисуса, с Девой Марией – страстотерпицей, с дорогими святыми как заступниками и посредниками. Об этом Эндри уже знала – все это было достаточно знакомо еще по Войланду. Но она никогда над такими вопросами не задумывалась – разве это не полагалось только для прислуги? Ни Ян, ни бабушка об этом не думали. Даже старый Гендрик не хотел знать о таких вещах. Даже Нелля, два года учившаяся в монастыре Сердца Иисуса, высмеивала хромающую Гриетт, когда та принималась рассказывать о своих святых.
Здесь же все это провозглашалось великой, серьезной и единственной истиной, важнейшим в человеческой жизни.
Эндри делала, как все. Пошла на исповедь по окончании трех дней говенья. Написав на записке «в чем я должна каяться?», она передала ее барышне Марцеллине, у которой обучалась французскому языку. Та прочла и написала: «Все твои грехи – со дня прибытия к нам».
Она старательно вспоминала и рассказала обо всем, что смогла найти. Набралось очень мало. Духовник был доволен ею, спросил только, не касалась ли она себя нецеломудренно. Она не знала, что это означает, и ответила отрицательно. Тогда он быстро отпустил ей грехи. Ему и без того было много работы со всею исповедью в эти дни.
В некоторых предметах Эндри делала поразительные успехи. Выяснилось, что она обладает необычайной способностью к языкам. Зато ей почти совершенно не давалась математика. Даже простейшего подсчета на могла она сделать без ошибки.
Ее не били. Никого из девочек не били. Даже самые маленькие почти не получали шлепков. Но зато назначались другие наказания, которые Эндри казались гораздо более неприятными. Их ставили в угол в классе или во время еды, высылали из класса, заставляли вне класса стоять на коленях в течение получаса.
Через каждые три недели полагалась ванна. В маленькой комнате стояло десять ванн, каждая за перегородкой. Девочек вводили в комнату. Каждая шла за свою перегородку, раздевалась и влезала в тепловатую воду, не снимая, однако, рубашки. Прислуживающая сестра ходила взад и вперед среди перегородок. Считалось большим грехом видеть другую нагой. Нельзя было даже смотреть на свою наготу.
Она ко всему приноравливалась, делала все, что от нее хотели. Но медленно, очень медленно росло в ней чувство, что во всем этом нет никакого искупления. Другим девочкам приходится делать буквально то же самое, что и ей, а они ничем не провинились. Это было воспитание и ничего больше. Но если даже это воспитание и служит для нее наказанием и искуплением, то разве оно должно быть вечным, на всю ее жизнь?
Все девочки получили к Рождеству подарки и письма от своих родителей. Она одна не получила ничего. И сама она не должна была, как другие, писать письма. Бабушка этого не желает – так объявила ей начальница. Она должна работать и молиться. Должна показать, что чему-то научилась. После, через два, может быть, через три года…
Эндри испугалась. Так долго? Она смутно чувствовала, что так оно никогда не будет. Но лишь в среду первой неделе великого поста ей это стало вполне ясно. Она проснулась ровно в пять часов по звонку. Как всегда, одним прыжком вскочила с кровати и стала умываться. Вдруг она услыхала из-за своей перегородки испуганный крик, затем сдерживаемое, но пронзительное рыдание, точно зов о помощи. Она высунула голову за перегородку и увидела, как по коридору бежит прислуживающая сестра. Но больная сердцем сестра Вальбурга была сама так перепугана внезапным криком, что почти упала в обморок. Она ухватилась за одну из перегородок, тяжело переводя дыхание. Помещавшаяся там девочка выдвинула ей стул, на который старая сестра и упала. Со всех сторон высунулись головы, в коридор сбежались полуодетые девочки, несмотря на строжайший запрет. Иные бежали, чтобы помочь сестре, другие устремились к перегородке, из-за которой раздался крик о помощи. Они раскрыли перегородку. Там перед смятой постелью стояла воспитанница Анна. Ее рубашка и постельное белье были залиты кровью.
Ничего ужасного не произошло. Просто в эту ночь ребенок превратился в девушку. Анна этого не поняла, подумала, что у нее припадок тяжелой болезни. Но кричала она не поэтому и не поэтому пришла в ужас, а из страха, из боязни наказания за то, что испачкала свою кровать.
С другой стороны прибежала сестра Клотильда. Энергичными жестами и резкими словами она прогнала девочек за их перегородки. Они оделись, как обыкновенно, в полном молчании, пошли к обедне, затем к завтраку. Не было только Анны. Но незадолго до восьми часов, перед началом школьных занятий, пришел приказ всему классу построиться попарно. Из рабочего зала все вышли в сени. К ним присоединились два других класса. Затем по лестницам спустились в спальную комнату. Там у дверей на стене висела грязная простыня, а перед нею стояла преступница Анна. Сто двадцать девочек должны были продефилировать перед нею и смотреть на ее позор.
Она имела, значит, основание опасаться наказания.
Никогда в жизни Эндри не забыла этого впечатления. А тогда в монастыре она страдала. Эта сцена ей снилась по ночам. Она не могла отделаться от отвратительной картины.
С этого дня в ней родилось сопротивление, пробудилось желание уйти отсюда во что бы то ни стало. Она все еще работала, все еще исполняла каждую из сотни своих мелочных обязанностей, но в свободное время она обдумывала лишь эту мысль.
Вскоре ее постигло тяжелое наказание. Умножение и деление, как и раньше, были для нее непреодолимыми трудностями. Как ни старалась, она ничего не могла с ними поделать. Она стояла перед доской и должна была помножить 398 на 62, а произведение разделить на 47. Как гримасничающие дураки, смотрели на нее цифры. У нее было лишь одно желание: стереть их и, таким образом, сжить со свету. Однако она сделала все, что было в ее силах. Взяла мел, считала, считала… Полчаса продержала ее учительница у доски. Восемь раз Эндри переделывала задачу: постоянно получался другой результат, но все равно неверный.
В этот день ей пришлось попоститься и есть только суп. Две ученицы принесли доску с арифметическими упражнениями для Эндри в столовую и поставили ее там. Она же должна была уйти из-за стола и опуститься на колени перед доской.
Все девочки смотрели на нее. Вдруг Эндри вскочила, вынула свой носовой платок и стерла цифры с доски. Затем быстрыми шагами она вышла из столовой. Ей кричали вдогонку – она не слушала. После обеда ее позвали к матери Анастасии, начальнице. Та прочла ей внушительную проповедь. В виде наказания Эндри должна была с того же дня вместо вспомогательных уроков заняться рукоделием.
У Эндри были длинные и узкие руки, но жилистые и сильные, как у бабушки. Эти руки очень ловко правили поводьями, рассекали волны, массировали и кидали в воздух соколов. Но они были непригодны для шитья и штопанья, для вышивания и вязанья. Получалась одна безнадежная неудача, перед которой даже ее арифметические выкладки казались чудом искусства. И все же она должна была по два часа ежедневно просиживать за этими работами, потеть над тайнами вышивания крестиком, обметывания петель и вязальной иглы. Учительница рукоделия, барышня Клементина, выказала трогательное терпение. Усаживаясь возле нее, она показывала все снова: как надо держать пальцы, как вести иглу, как должен правильно сидеть наперсток. В конце концов она сама пошла к начальнице просить, чтобы та освободила Эндри от рукоделия.
Мать Анастасия согласилась – вместо рукоделий Эндри должна была отбывать дальнейшее наказание в прачечной. Там царила сильная сестра Женевьева. Она знала лишь одно: набрасываться и подбавлять. Поэтому прачечная считалась тягчайшим наказанием: мало кто из этих недозревших, дурно питавшихся детей мог справиться с такой напряженной работой. У Эндри же был большой запас силы. Ее мускулы радовались возможности показать, на что они способны. Сестре Женевьеве такая помощница была удобна, и она обращалась с ней очень доброжелательно. И сама Эндри была тоже очень довольна. Уже в первый вечер сестра дала понять Эндри, чтобы она не слишком выказывала свое удовольствие. Она лишь до тех пор сможет пользоваться прачечным раем, покуда начальница будет думать, что это для нее – ад. Эндри приняла к сведению этот намек. Когда какая-либо из монастырских барышень расспрашивала ее, она жаловалась на тяжелую работу в прачечной.
Было, впрочем, еще кое-что, что тянуло Эндри в пар и сырость прачечной. Все работы в большой монастырской школе исполнялись прислуживающими сестрами. Начальница гордилась, что даже для огородных и для столярных работ она имела в своем распоряжении сестер из ордена. Даже жестяные работы и электрические проводки делались собственными силами. Барышня Рашильда с тремя сестрами мастерила все так же основательно, как и лучший ремесленник. Таким образом, кроме священника, в доме не было ни одного мужчины. Из женщин, не принадлежавших монастырю, здесь работали только прачки. Кроме сестры Женевьевы, ни одна не выдерживала в прачечной. Конечно, и при стирке Эндри не должна была говорить ни о чем, не связанном с работой, но сестра Женевьева не понимала этого слишком буквально. Она сама говорила без устали и была одержима одним честолюбивым желанием – подать свое белье наверх в ослепительно белом виде. О дисциплине и воспитании пусть заботятся другие. Поэтому Эндри завела дружбу с прачками, особенно с узкогрудой, тяжело дышащей госпожей Вермейлен, которая все время вздыхала. Муж у нее умер, после него осталось одиннадцать детей и ни копейки денег.
К Страстной Пятнице начальница, как и во все годы, пригласила знаменитого постороннего проповедника. Это был капуцин патер Гиацинт. Монастырская церковь была переполнена. Тесно друг к другу на скамьях сидели девочки. Все монастырские барышни и сестры собрались на проповедь. На кафедру взошел жирный, облаченный в коричневую рясу монах и погладил руками свою длинную рыжую бороду. Затем выпалил голосом, заставившим задребёзжать окна и зазвучать стены.