Текст книги "Гарсон"
Автор книги: Галина Войнич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Войнич Галина
Гарсон
ГАЛИНА ВОЙНИЧ
ГАРСОН
При наложении нескольких явлений
в одной и той же системе их
диссимметрии складываются.
Пьер Кюри, год 1894.
1.
– А между тем, между тем, – сказал Гарсон и, прищурив глаз, сквозь фужер посмотрел на лампу, – а между тем, вы скроены... – он дыхнул на стекло и снова поднес фужер к глазам, – отлично как вы скроены. Я наблюдал нынче за вами: ум, красота, и верно, талант, гармония... – Он вздохнул со сдерживаемым восхищением (притворным). – А ведь вы могли бы, имей вы претензии, завоевать место среди прочих...
Руки Гарсона – легкие, услужливые – смахивали со стола то ли крошки, то ли соринки и, раз-другой взметнув куполом, оставляли парить над круглым столом шелковую ткань.
– И очень ловко и кстати вы пошутили сегодня. Я думаю, они оценили вашу шуточку. Это было славно, скажу я вам. Славно. – Он уже покончил с уборкой и придирчивым хозяйским глазом оглядывал комнату и меня в ней. Но позвольте мне на правах, – он запнулся, – наблюдателя, дружеского вашего наблюдателя, указать, или нет: сказать, как вы не правы, не правы, смешивая и воссоединяя, в то время, как требуется, напротив, разделение, четкое разделение. Не так ли?
Я оборвал его и отослал прочь. Очень удобно всегда иметь возможность отослать наблюдателя прочь. Четкое разделение... Я не уверен, могу ли я требовать от своего сознания четкого разделения всего, что касается моего бытия, на две качественно различные категории: объективно существующего, то есть существующего без внимания моего и нуждающегося в моем к нему отношении, и субъективного, непосредственно от меня зависящего и мною созданного. Иногда я пытаюсь требовать от ленивой экономки предельно четкого разложения моего сознания по полочкам. Та не возмущается и не спорит, она согласно кивает и невозмутимо кидает в одну кучу грязные простыни, влажные от потливой, полной мутных сновидений ночи; те самые мутные сновидения-призраки, какими я пугал себя в детстве, чтобы полнее ощутить свое бытие, и халат, послуживший прототипом одного из них. Бесполезно объяснять ей, что в Доме должен быть порядок, иначе Дом быстро придет в негодность. Она делает вид, что согласна со мной и всерьез занимается разбором бесформенной кучи, которую только что набросала. Большим и указательным пальцем (остальные – выразительным веером) вытаскивает она из кучи то одно, то другое и раскладывает, словно сортирует, вокруг себя мелкими кучками, причем соединенным оказывается совершенно между собой несовместимое: к примеру, настороженное отношение ко мне матери моей неве-сты оказывается рядом с самой невестой, хотя совершенно ясно, что между ними не может, не должно возникнуть контакта.
Можно было бы последовать совету знакомого бухгалтера и прибегнуть к помощи психоаналитика, он даже предложил мне на выбор несколько кандидатур, снабдив свое предложение любительскими – четыре на шесть – фотокарточками для заочного ознакомления, как будто он не бухгалтер, а агент брачной конторы. Особенно он рекомендовал одного из кандидатов – узкоплечего, с почти стопроцентным отсутствием волосяного покрова головы, но – видимо из чувства протеста – отпустившего окладистую, неаккуратно подстриженную бороду, которую он не соединил с усами, как делают, чтобы вокруг рта образовался лохматый ореол, а оставил без поддержки, как чистый символ бороды.
Мой Гарсон презрительно хмыкнул, разглядывая эту бороду на фотографии. Обычно я не руководствуюсь мнением Гарсона: когда дело касается важных вопросов, следует полагаться только на здравый смысл. Но на этот раз я согласился с ним. Во-первых, вряд ли отыщется желающий, даже если он считает себя психоаналитиком, заниматься классификацией чужой жизни без личной выгоды, уж наверное он найдет возможность использовать в своих целях что-нибудь из того, что простодушный пациент разложит перед ним, разрываясь между естественной конфузливостью разоблачаемого и плохо скрываемым тщеславием – втайне каждый считает, что ему есть, чем удивить. Я остаюсь при том мнении, что человек, не желающий рисковать тем, что имеет, не должен доверять себя чужим рукам: кто же мо– жет гарантировать их добросовестность? "Все свое ношу с собой" – вот одна из формул, которыми я руководствуюсь в жизни. Держать себя исключительно в своих руках, пока они не опустятся. Не может быть, чтобы чувство самосохранения, заложенное в человеке природой, требовалось ему только для сохранения телесной оболочки.
Итак, я отказал бухгалтеру в психоанализе, решив про себя еще раз поговорить с экономкой. Должно же, наконец, возникнуть в ней чувство благодарности за то, что я доверяю ей все свое содержимое – все, чем я владею (или то, что владеет мной).
Я предложил Гарсону со своей стороны повлиять на экономку, на что тот по своему обыкновению двусмысленно ухмыльнулся. Я не знаю, что стоит за двузначностью его ухмылок, я не знаю, чем он тешит себя в долгие зимние вечера, когда ничто не отвлекает нас от взаимного наблюдения. Когда-то я пробовал проникнуть в его мысли и если не понять, то хотя бы ознакомиться (скучающий экскурсант, удовлетворяя свое любопытство, бегло знакомится с экспонатами крае– ведческого музея), но вместо великодушно выставленных предо мной витрин я обнаружил абсолютно гладкую, почти зеркальную поверхность, в которой, как и следовало ожидать, я увидел себя. Мой Гарсон отразил мое внимание, перекинув его на меня. Мне не нужно объяснять, что так он защитил себя от нежелательного для него постороннего вторжения, я только подивился тому, как умело он это проделал.
Гарсон, наверное, красив. Хроническая брезгливость, непременно испортившая бы любые, даже самые правильные черты, ему придает лишь некоторое своеобразие. Самое замечательное у Гарсона – кадык, костистый и подвижный. Мне всегда трудно уловить скользящее его движение, когда Гарсон завязывает мне будничный галстук или субботнюю бабочку. При этом в голову мне почему-то лезут скользкие мысли о том, что во время бритья Гарсону приходится быть очень осторожным: уж очень податлив его кадык на прикосновение острой бритвы. Впрочем, это пустое, пустое: Гарсон бреется каждый день и кадык его всегда выглядит гладким и нежным. Иногда я не выдерживаю и слегка прикасаюсь к кадыку пальцами, чтобы убедиться в верности зрительной информации.
Гарсоновский кадык при этом испуганно кидается прочь, но тут же, опомнившись, виновато возвращается на место, а сам Гарсон невозмутимо смотрит мне прямо в глаза.
Гарсон – лицедей. Он придумывает роли и предлагает их мне для разыгрывания. Я не могу угнаться за его фантазией. Я не умею так же быстро, как он, перевоплощаться из Гамлета в Фауста (амплитуда его перевоплощений значительно, значительно шире; я беру лишь наугад, лишь наспех пришедшие на ум роли). Он даже создал теорию о необходимости присутствия гостя, в которой доказывает, что человек никогда, ни в одну минуту своей жизни не бывает одинок: всегда рядом с ним присутствует им же вымышленный наблюдающий некто. Гарсон убежден, что этот некто, исполняя обязанности созерцателя, способствует тем самым навыкам самоконтроля – невольно приходится следить за своими словами и поступками, если находишься под постоянным наблюдением. Кроме того, доказывая полезность присутствия "гостя", Гарсон упоминает еще о возможности общения с ним всегда есть с кем поспорить, похвастать успехами или посетовать на неудачу. Я не оспариваю эту теорию. Возможно, она имеет под собой почву, но я предпочитаю, чтобы гость, если уж приходится мириться с его присутствием, вел себя сообразно положению гостя, не навязывая мне себя.
Но Бог с ним, с Гарсоном, в конце концов, он – лишь малая толика того сокровища, каким я вижу себя. Конечно, я мог бы примкнуть к сторонникам учения взаимозаменяемости индивидуумов, сводящим на нет личную бесценность. Многие, слишком многие, обладающие несравненно более ценным, нежели я, внутренним содержанием, пали жертвами этого учения. То, что доступно одному, утверждают они, может быть доступно всем вместе и каждому в отдельности, словно речь идет о штанах и платьях, которые можно надевать по очереди.
Оказывается, единоличное пользование личным сокровищем не только аморально, но и подсудно, так как вызывает к жизни такие негативные качества, как жадность, зависть и, как следствие, страх потерять или не успеть приобрести. Все эти отвратительные качества будто бы ослабляют общество, делают его бесконтрольным и неуправляемым и отвлекают его от общезначимых задач.
Коллективной психике ненавистно всякое индивидуальное развитие, если только оно не служит целям коллектива. В идеале общество оказалось представленным в виде союза равнозначных индивидуумов, единым строем идущих к намеченной этим же обществом цели.
Неординарные, нестандартные, обладающие и обладанием этим уязвимые, не укладывающиеся в рамки строя, строем построились, и находились даже ликующие, искренне гордые принадлежностью к общему, а кому-кому, как не им, было знать, до чего же тяжело нести по жизни нестандартность, сколь неудобно и угловато сокровище, от которого они, несущие, может быть, и сами с радостью отреклись бы, если бы знали, как это сделать:
неординарность, однажды данная, не может исчезнуть сама или по воле ее обладателя; ее, как крест, при-ходится нести, даже если крест этот кажется слишком тяжел. Хотя мне и приходилось слышать версию о том, что наличие креста сопровождается в обязательном порядке неким количеством сил, необходимых для его несения, что кто-то свыше следит за тем, чтобы всякая ноша оказалась по силам... Но это спорно, спорно...
Гарсон скептически относится к моей позиции, он считает, что следует идти за большинством, даже если уверен в его неправоте, потому что общепринятые взгляды не дают прорастать семенам раздора. Он считает, что общественное спокойствие куда важнее самой что ни на есть гениальной индивидуальной идеи и что если расчленить коллективную массу на отдельные особи, то окажется, что всякая особь, соблюдая правила игры, остается между тем самодостаточной. Он даже уверяет меня, что личность, скрытая под покровом коллектива, имеет больше шансов на выживание, нежели личность одинокая и тем самым открытая для нападений; и если личность имеет, что сохранить в себе, то это значительно проще сделать, прикрываясь общественными идеями; и что я, претендующий на звание личности, должен быть благодарен создателям учения, дающего мне надежный способ для выживания. Я пробовал возразить ему, что одиночество – естественное свойство личности, что при утрате одиночества личность автоматически переходит в состояние коллективности и тем самым себя – как личность – уничтожает. И уж с чем я совсем не могу согласиться, так это с необходимостью общественного пользования мною. Чтобы не слишком сильно ранить самолюбие Гарсона, я признал, что, возможно, в его рассуждениях есть толика здравого смысла, но все-таки я горд тем, что мой голос не прозвучал в ликующем хоре, что я не доверил себя общественным оценщикам и не примкнул к примеряющим чужие одежды из чувства брезгливости к чужому.
Конечно, надо признать, что я нахожусь в более выгодном, нежели другие, положении: у меня есть Дом. Возможно, что именно этот факт сыграл решающую роль в выборе мною позиции по отношению к учению. Возможно, не имей я такого надежного убежища как мой Дом, я не сумел бы противопоставить себя остальным, и теперь не имел бы повода для тщеславного пренебрежения. Если мой Дом несовместим с миром, в котором я вынужден жить, то я перенесу этот мир в мой Дом и буду жить в нем.
"Твой Дом – твоя крепость", – говаривала тетушка, родная сестра моей матери, от которой я и получил в наследство Дом. Тетушка носила черные кружевные митенки и уверяла, что руки в перчатках напоминают ей птичьи лапки. "Ты царь – живи один", – говорила она и царапала кружевом мои щеки. В своем саду (а у тетушки имелся когда-то маленький садик) тетушка безжалостно выпалывала все, кроме двух-трех растений, чем-то ей приглянувшихся, и жаловалась знакомому садовнику, что, несмотря на активный уход, растения ее чахнут и гибнут, чахнут и гибнут... Садовник, знаменитый своей практикой, посоветовал тетушке быть терпимее к многообразию и не пытаться вычленять отдельные особи, дабы не нарушать естественную гармонию множественности. Тетушка к совету не прислушивалась и продолжала настойчиво выпалывать свой садик, пока он не превратился в кусочек пустыни.
– Кому, как не тебе, унаследовать этот Дом, если ты умудрился унаследовать у нее все остальное? – скептически поджимала губы моя мать, переводя ревнивый взгляд с моей фотографии на тетушкину. У нее всегда были нелады с тетей. – По крайней мере, сумей не закрыться в нем наглухо. Если не сумеешь держать распахнутыми двери, то приоткрой хотя бы форточки.
Я объяснял, что если мой Дом и имеет какое-то значение, то исключительно благодаря наглухо закрытым дверям и окнам, и осторожно напоминал ей, что и у нее есть свой маленький Домик, в котором по вечерам она зализывает свои раны.
– Уж если ты хочешь быть до конца объективным, – обижалась она,
– то упомяни и о тех, кто совсем, совсем не имеет Дома, а между тем, они как-то справляются со своей жизнью.
Так не бывает. Такого не может быть никогда. Никто не может донести себя до конца в целости и сохранности без хотя бы хлипкого, хотя бы крохотного, хотя бы призрачного Домишечки. Чем больше Дом, чем крепче его стены, тем безопасней чувствует себя тот, кто в нем укрылся.
А ведь бывало, бывало – в хрупкой моей юности – то по нечаянности, то из отчаяния я ломал стены моего Дома, но после с особым старанием латал проемы и замазывал трещины и удивлялся беспечности сверстников, безалаберно, бесталанно использующих строительный материал на младенческие глупости.
Мой Дом огромен. Я и сам до сих пор не обошел его целиком – слишком много в нем глухих коридоров, занимательных тупичков, странных комнат и таинственных кладовочек. Иногда перед сном, для моциона, я гуляю по Дому, нарочно выбирая незнакомые мне закоулки. Я почти всегда плутаю просто удивительно, как легко заблудиться в этом Доме даже мне, хотя я знаю его лучше, чем кто-либо другой. Но обычно я довольствуюсь двумя-тремя привычными комнатами, в которых знаю все на ощупь и даже по вечерам, при слабом мерцании свечи безошибочно нахожу все необходимое. Гарсон удивляется точности и ловкости моих действий в пределах этих апартаментов, его восхищает выразительная лаконичность моих движений, когда мне нужно что-нибудь найти или достать. Он, в отличие от меня, почти не блуждает в лабиринтах переходов и лестничных пролетов, связующих разные этажи Дома, но неуверенно чувствует себя в моих комнатах. Когда ему по долгу службы приходится пройти в другое крыло Дома, преодолев при этом бесчисленное количество подъемов, спусков и лазеек, я использую любой убедительный довод, чтобы увязаться за ним. Я догадываюсь, что мое общество не приводит его в восторг, но он, словно чувствуя, как необходимы мне наши прогулки по Дому, снисходительно соглашается взять меня с собой. Эти прогулки важны для меня еще и потому, что, следуя друг за другом по темным коридорам, мы легче беседуем, – напряженное взаимопроникновение при непосредственном нашем общении, когда мы
– глаза в глаза – пытаемся обозначить наши позиции, не способствует, на мой взгляд, нашему сближению: мы слишком разнимся. Со стороны может показаться, что между нами конфликт, но это впечатление обманчиво. Пошлый, банальный конфликт! Если бы я мог это себе позволить! Если бы я мог позволить! Парадокс в том, что между нами нет и не может быть конфликта. Хотя и понимания, или, на худой конец, обыкновенного терпения друг к другу тоже нет. Я сам виноват, я виноват, я слишком откровенен с ним, я ничего не скрываю от него из того, что составляет мою суть. Конечно, у меня есть оправдание чрезмерной моей доверчивости: могу же я, оберегая себя от других за стенами Дома, позволить себе отдушину и выговориться перед собственным Гарсоном! Я позволял ему заглядывать в самые отдаленные закоулки моей души, не догадываясь, что он, словно зеркало, копирует их, выдавая впоследствии за свои. Мне следовало быть осторожней и не позволять так откровенно разглядывать себя, стоило иногда, используя камуфляж, кое-что прятать от его любопытных глаз.
Однажды во время прогулки по Дому (Гарсон шел впереди) я вы-сказал ему свои претензии по поводу неуважительного его отношения к моим попыткам маскировки, не совсем, может быть, удачным с точки зрения опытного наблюдателя, но, тем не менее, претендующим на уважительное к себе отношение.
– Все это не более чем демагогия, – возразил Гарсон. – Использовать маскировочные средства удобно, когда прячешься от себя. Для других ваш маскировочный халат лишь платье голого короля. На самом деле человек таков, каким его видят другие, или, если выразиться иначе, другие видят его таким, каков он на самом деле. Конечно, вы можете сделать вид, что на ваш счет обманулись и вы совсем другой, чем кажетесь, но, поверьте, никто даже и не заметит ваших стараний. Для всех вы то, что и есть, – не больше и не меньше...
То, что я есть, – бесценно. Не больше и не меньше. Да, я бесценен, хотя никто, даже моя экономка, не желает этого признать, а мой Гарсон демонстрирует свое презрительное ко мне отношение. Да, я бесценен. Я берусь это утверждать вопреки всем ханжески поджатым губам и лицемерным взглядам. Я бесценен – и никто (никто!) не сможет заменить меня ни в одну из минут моей никому не интересной жизни.
Я не знаю, когда Гарсон появился в Доме. Возможно, что к моменту моего вступления во владение Домом он уже был там, хотя я и не помню, чтобы тетушка упоминала когда-нибудь его имя. Зато я помню, как моя мать неоднократно повторяла, что тетушка не в ладах со своим вторым "я". Возможно, что под этим вторым "я" подразумевался именно Гарсон.
Положа руку на сердце, я должен признать тот факт, что не могу отказать себе в некотором снобизме по отношению к Гарсону. Я, уважая его достоинства, возможно, не менее значимые, нежели мои, не могу не обозначить границ, разделяющих нас. Тайное раздражение и даже негодование Гарсона, натыкающегося то и дело на эти границы, – одно из удовольствий, какое я могу себе позволить. Иногда Гарсон пытается сопротивляться и оспаривать свои права на положение в моем Доме. Это забавляет меня и одновременно заставляет быть все время начеку: идея, выношенная до высказывания вслух, выходит за рамки безобидного предположения. Я стараюсь сразу ставить все на свои места, не давая ему повода заметить во мне слабину, но надо признать, что Гарсон оказался не слишком понятливым и толковым учеником, он просто за пятки меня хватает, не позволяя ни на минуту расслабиться.
2.
За завтраком (яйцо всмятку, свежий хлеб, мед и масло) Гарсон за другим концом стола с особенно загадочным выражением на лице поглядывает на меня и поливает хлеб прозрачным медом, прежде чем подать его мне. Медовые капли капают на предусмотрительно подложенный кусочек хлеба, и в них, как в маленькие лупы, видны хлебные хребты и кратеры. Гарсон аккуратен, он очень аккуратен.
Длинными, такими длинными, что они кажутся неестественными, пальцами он изящно прикасается к предметам. Я не помню, чтобы он когда-нибудь что-нибудь уронил или разбил, хотя он часто жонглирует, манипулируя одновременно тремя и более предметами сервиза. Прежде, исходя из интересов добропорядочности, я пытался запретить ему цирковые его развлечения, но позже увлекся зрелищем парящих в воздухе предметов. Это так завораживает, так завораживает...
– Как вам спалось сегодня? – спросил я, чтобы разбить звонкую тишину.
Гарсон на мгновенье задержал на мне свой взгляд и принялся по-дробно рассказывать, как он провел ночь, разделяя ее на эпизоды и украшая каждый особыми подробностями. Не дослушав рассказ Гарсона о его ночных приключениях, я незаметно покинул столовую (увлекшийся Гарсон, кажется, даже не заметил этого) и пошел побродить по Дому. Я давно наметил для себя маршрут, захватывающий восточную часть Дома. Меня привлек туда живописный балкончик, почти висящий над пропастью, окаймляющей Дом с этой стороны. Некоторое время назад (неделю или год – какая разница?) я даже сделал на стенах коридора пометки мелом в виде стрел, направляющих мое движение к балкончику, но теперь я как-то незаметно сбился с пути и пошел наугад. Я не боялся заблудиться окончательно: рано или поздно я всегда оказывался в своих апартаментах (это странное свойство Дома приводить меня к исходной позиции, в каком бы направлении я ни двигался – давно перестало меня удивлять). Надо сказать, что в моем Доме почти нет окон. Вдоль коридоров под самым потолком узкие, как бойницы, щели пропускают в дневное время скупые лучики света – их едва хватает, чтобы разглядеть под ногами неожиданные ступени (собственно, это не смущает меня – мне вполне хватает окна в моей спальне, из которого открывается унылый вид на долину, с одной стороны окаймленную редкой порослью кустарника, а с другой переходящую в болото, в любую погоду туманное и насупленное).
Теперь же в конце коридора я вдруг заметил пятно света. Я невольно прибавил шаг и действительно увидел окно.
Вид, открывшийся мне, не поражал воображение ни романтично-стью, ни своеобразием. Справа была видна стена Дома, слева – все то же болото. По направлению заросшей крапивой липовой аллеи я угадал, что где-то рядом, за углом, должна находиться входная дверь.
Ставни оказались такими ветхими, что, открывая, мне пришлось придерживать их руками, чтобы они не рассыпались и не упали вниз, на камни, поросшие зарослями колючего кустарника.
Подул ветер, тревожно зашумела аллея, и я поспешил прикрыть ставни. И вдруг я увидел нечто, что привело меня в ярость.
Странно, что я не заметил этого сразу, когда выглянул в окно (удивительно, как можно иногда не видеть того, что находится прямо перед глазами): безобразно желтой краской на стене Дома были выведены цифры, означающие его порядковый номер. Не так давно, кажется, в прошлом году, меня точно так же пронумеровали и даже, кажется, под тем же номером. В тот раз Гарсон со свойственной ему невозмутимостью объявил мне об этом как о забавном, занимательном событии. Я потратил тогда массу сил и времени, чтобы соскоблить ржавую охру с благородного бордо Дома, а потом еще долго пришлось подгонять колер, чтобы совершенно скрыть рваное пятно, оставшееся после соскабливания.
Не надо меня нумеровать! Не надо меня клеймить! Не надо присваивать мне кличку, даже в цифровом выражении! Я не принадлежу никому и ничему, и никто не может принудить меня к этому, поставив на мне номерной знак принадлежности!
Первым моим желанием было немедленно схватить краску и, как в прошлый раз, замазать наглое клеймо. Я побежал к себе в комнаты, но, конечно же, заблудился и вышел как раз на тот балкончик, ради которого я и предпринял прогулку. Балкончик оказался таким ветхим и хлипким и так заволновался под ногами, что, стоило шагнуть на него и заглянуть вниз, в пропасть, как у меня закружилась голова и подогнулись колени. Я сделал шаг назад и прижался к стене. В груди отчаянно билось сердце. Я пошел по коридорам, не переставая улыбаться. Оказывается, мне может быть страшно за себя. Я отметил это с удовлетворением. Над этим стоит поразмышлять.
Но Гарсон! Гарсон! Он не мог не знать, что Дом пронумерован. Он обязан был это знать и, наверное, знал, но скрыл от меня. Мне даже припомнилось, что за завтраком я перехватил один-два многозначительных взгляда, но каждый раз он уводил глаза в сторону. Уж не о цифрах ли на стене Дома он хотел мне сообщить и только ждал момента, когда эта новость кольнет меня всего больней. Будь он ответственным слугой, любящим и заботящимся о своем хозяине, уж наверное, нашел бы он возможность избавить меня от неприятностей. Кто, как не он, знает меня, мои болезненные точки! Пора, пора мне подыскать себе нового Гарсона.
Почему я должен терпеть рядом с собой слугу, который не только не заботится и не лелеет меня, но даже ищет мои уязвимые места, чтобы в своих целях воспользоваться ими при всяком удобном случае. Я понимал, что ставлю перед собой трудную задачу:
заменить Гарсона я мог только "на ходу", молниеносно – ни на один день я не мог остаться совсем без него. Кроме того, Гарсон избавил меня от нежелательных для меня отношений с моей экономкой – ленивой, сварливой бабой, – полностью взяв на себя обязанность давать ей указания и контролировать их выполнение.
Одна мысль о том, что без Гарсона все заботы о Доме лягут на мои плечи, приводила меня в уныние. Найти же нового Гарсона при столь мизерном моем общении с внешним миром оказывалось задачей поистине неразрешимой. Можно было, правда, воспользоваться помощью моего будущего тестя, но я никогда не мог быть уверен в предсказуемости его реакции. Он мог с сочувствием выслушать меня и тут же, поддавшись импульсу, кинуться отыскивать для меня слугу, но мог и наброситься на меня с упреками, а может быть, даже и с угрозами из-за того, что я чересчур неуживчив и нетерпелив, как было однажды, когда я посетовал ему на экономку.
Я не сказал тогда ничего обидного или унизительного об этой женщине, я считаю, что имею право на более категоричное и резкое о ней суждение. Каково же было мое удивление, когда тесть с силой ударил ладонью по столу и, багровый от возмущения, едва сдерживаясь, чтобы не закричать, заявил, что не желает слышать сплетен о несчастной женщине, которая волею судьбы оказалась в полной от меня зависимости и которую я, вместо заслуженной ею признательности, унижаю и третирую, что стыдно мне, здоровому, полному сил мужчине (он сказал "мужику") возлагать непомерные обязанности на хрупкие плечи измученной женщины, вместо того, чтобы самому нести свою ношу. Я возразил, что требования, предъявляемые мною моим слугам, непритязательны, может быть, слишком даже непритязательны, тем более неукоснительного их исполнения должен я требовать, но будущий тесть ничего не желал слушать, он замахал руками и заявил, что ноги его больше не будет в этом Доме, если я сейчас же не извинюсь и перед ним, и перед экономкой. Я думаю, что так бы и случилось, то есть, действительно, отношения наши тут же могли прекратиться, если бы не вступилась за меня моя невеста, имеющая, как оказалось, определенное влияние на своего отца. Она прошептала ему что-то ласковое и вместе с тем отрезвляющее – тесть тут же заерзал на стуле и, хотя и с явным неудовольствием, все же подал мне руку и объяснил свою вспыльчивость особым уважительным отношением к женщине, якобы привитым ему с раннего детства. Я не упустил случая напомнить ему его же рассказы о весьма сложных его отношениях с матерью-старухой, подброшенной им в приют для стариков, о которой он рассказывал мне всякие невинные, но все же весьма впечатляющие для постороннего подробности. Тесть опять побагровел и заявил, что если бы он знал такую мою злопамятность, то никогда не стал бы делиться со мной самыми сокровенными своими мыслями... На сей раз моей невесте с еще большим трудом удалось уговорить его сменить гнев на милость и помириться со мной.
Тесть – толстый и вальяжный – носит щегольские жилеты, из кармана которых вытекает серебряная цепочка. Одно звено цепочки порвано и скреплено кусочком медной проволоки.
– Вы – синяя борода, – сказал он мне однажды в подпитии, – если я отдам вам свою дочку, вы ее задушите. У вас для этого много комнат. – Он захохотал, постукивая себя по жилету пухлой пятерней. При этом будущая теща, очнувшись от обычного забытья, бездумные, нездешние еще глаза переводила с меня на мужа и растягивала рот, мысль предваряя улыбкой.
– Когда-то и у меня была невеста, – со вздохом проговорил тесть, взглянув на нее.
Кажется, у тестя имеются владения в черноземных районах.
– А заливные луга там есть? – с мальчишеской неуемностью вы-спрашивал как-то Гарсон о природе тех мест.
– Да, – с достоинством отвечал тесть, – есть и заливные луга.
Позже, в беседах с Гарсоном, я указал ему не неуместность его любопытства, на что тот возразил, что проявляет заинтересованность исключительно в целях полнейшего ознакомления с миром моей невесты.
Моя невеста – хрупкое, нежное создание. Ее можно было бы назвать красавицей, если бы не некоторая дисгармония между частями ее тела. Мой будущий тесть, а ее отец, обладающий наряду со вспыльчивым характером всячески неоценимыми достоинствами, уверял меня, что с годами, когда его дочь подрастет, гармония образуется самостоятельно и части тела придут в соответствие между собой без всякого вмешательства извне. Теперь, по прошествии многих лет, мы – каждый про себя – решили, что соответствия ждать не приходится. Обвенчаться с моей невестой мы сможем лишь по достижении ею двадцативосьмилетнего возраста.
Первоначально родителями невесты предлагался более юный возраст, но я, как мог, отодвигал планку, утверждая, что раннее замужество губительно для интеллектуального развития женщины и лишь к двадцативосьмилетнему возрасту развитие это оформляется и закрепляется настолько, что ему не повредят естественные супружеские обязанности. Невеста навещает меня в моем Доме по субботам в сопровождении отца или матери. Гарсон готовит для нас несколько особенных блюд и достает из погреба бутылочку сладкого вина. После ужина мы с тестем усаживаемся на крохотном, на два кресла, балкончике – словно ласточкино гнездо, прилепленное под потолком гостиной, – чтобы полюбоваться оттуда, как Гарсон танцует с моей невестой старинные вальсы, озвученные допотопным проигрывателем, принадлежавшим когда-то то ли моей тетушке, то ли еще более поздним (или ранним?) родственникам. Я не танцую: я слишком семеню в танце. Если невеста навещает меня в сопровождении своей матери, то дело осложняется некоторой неловкостью: будущая моя теща страдает странной сонливостью, одолевающей ее сразу после ужина, и тогда мне приходится одному наслаждаться видом танцующих. Гарсон галантно склоняется над партнершей и что-то шепчет ей прямо в ушко. Он прекрасно двигается, умело кружится по залу, и фалды его фрака обвивают ноги моей невесты. В знак восхищения я время от времени поднимаю и осушаю в их честь свой бокал, но, кажется, они этого не замечают...
Обдумывая все это на ходу, я, тем не менее, не забывал следить за пометками, сделанными мною на стенах коридора, и, хотя пометки сделаны были в разное время и не отличались какой-либо упорядоченностью, они все же вывели меня к моим комнатам, в одной из которых я нашел Гарсона. Он был занят тем, что прихорашивал свои и без того изящные ногти, пользуясь моим маникюрным набором.