Текст книги "Уткоместь"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
Я – Саша
Мы заколотили ящик. Сбоку, на полу, лежала стопочка того, что не влезло. Не влезли поэты. Ни Фет. Ни Хлебников. Ни Клюев. Ни Мартынов. Из тоненьких и беленьких женщин втиснули Юнну Мориц. Ахмадулина кривовато улыбнулась нам с пола, подтверждая правильность нашего выбора. В последнюю минуту, согнув книжку вдвое, Катя положила какую-то Веру Павлову.
– Не знаю такой, – сказала я.
– Я могу вам оставить, – ответила Катя.
Невесомость – это фуфло.
Все живое имеет вес.
Все любимое тяжело.
Всякой тяжести имя – крест.
– Она мудрая, и хитрая, и насмешливая. И никого не обижает.
– Я найду ее тут, – сказала я. – Хотя как странно, что ты мне прочитала именно это. Совпадаю.
– Нет, я вам оставлю. – Она вынула гнутую книжечку и стала смотреть на оставшуюся стопку. Я загадала, что она выберет. Загадала на Алешу. И на их совпадение. Но она ничего не взяла с пола, а пошла в комнату и принесла два забубенных рапана.
– Это Алеша мне привез, когда вы его отправляли в лагерь. Он еще не ходил в школу, и вы ему наврали два года. Когда мы поссорились, я их выбросила, а потом ходила на помойку и все перебрала руками. Нашла. А если бы не нашла, спрыгнула бы с крыши. Мне тогда очень хотелось умереть об землю.
– Господи! – плачу я. – А мы, дураки-родители, живем и ничего не знаем.
– Папа тогда уходил. И очень стеснялся нас. Рапаны были поводом, главным же был папа. Но я нашла рапанов, вымыла их, они стали такими хорошенькими. А папа сказал, что очень меня любит, даже больше своей женщины, и вообще жизнь, мол, у нас только начинается. И будет она – во жизнь! Он выставил большой палец, а ноготь у него был синий-синий, он его прищемил дверью. Поверить в синий ноготь сил не было. С тех пор я и не верю никому. Кроме Алеши.
– Но разве… – начала было я.
– Нет, – сказала она. – С Димоном было чистое любопытство, познание – и не больше. Куда, чем, зачем, как и что.
– Понравилось? – спросила я, удивляясь самой возможности этого вопроса. Как будто я всю жизнь умела сконфузить человека желанием получить такого рода подробности.
– Хорошо было только предвкушение и ожидание. Остальное – боль и липкость. В сущности, я, тетя Саша, целочка. Опыта – ноль.
Это приходилось воспринимать все сразу: семимесячную беременность де-юре, девственность – де-факто или де-юре? – и девочку с рапанами в руках, которые подарил ей шестилетний мальчик, а мальчику вынула из комода рапанов мама, которая сказала: «Нехорошо, Лешенька, возвращаться из путешествий с пустыми руками. На вот, возьми для Кати…»
Мне же эти рапаны достались от бабушки. Когда я ездила ее хоронить, я просто взяла их с трюмо, потому что они всю жизнь на нем стояли, а я сколько приезжала к бабушке, столько и торчала у трюмо. Сначала строила рожи в зеркале, до пупа вываливая язык, потом отслеживала набухание почек под маечкой, было, что и раздвигала ноги, дабы увидеть, побеждаю ли я в интимных кудрях соседскую девчонку Аньку или мне придется воспользоваться растительностью из кукурузного початка. Бабушка мне сказала, что методом засовывания в трусы травы можно довести до белого каления какую-нибудь особенно мнящую себя взрослой соплюху. Отвернешь свои штанишки, и той от зависти станет плохо. Полная победа над врагом. Бабушка много знавала ухищрений для обмана соперниц. В ящичке трюмо у нее лежала настоящая коса, которую она закручивала на затылке, когда не носила платочек, а выходила в свет, в бакалею или галантерею, а также на концерты художественной самодеятельности, где у нее был самый главный номер – выход через всю сцену чечеточкой с перебором, с одновременным выбросом газовых платочков на танцоров-мужчин, которые картинно ловили их, прижимали к пиджакам, вязали вокруг шеи, а некоторые даже страстно целовали.
Вот чьи рапаны увозила моя невесточка. Было в этом всем некое головокружение времени, смещение потоков, и в эту круговерть должен будет в свое время выпрыгнуть очередной мальчик (только я знала, что будет мальчик, от всех остальных Катя скрывала результат ультразвука).
– От вас почему-то не могу. Даже Алеше не скажу, и вы не говорите. Я назову его Адамом.
– Будешь смеяться, – сказала я. – Алеша мне признался, что хочет девочку, что назовет Евой.
Ах, рапаны! Ах, бабушка! Ах, брезгливая улыбающаяся поэтесса, лежащая на полу! Ну куда тебе в наш ящик? Мы ведь зачинаем человечество. У него будет – даст бог – не твое выражение лица. Наслаждайся тварным миром здесь, и пусть будет тебе хорошо.
Где-то черти носят Ольгу. Нам пора грузить ящик. Девочка начинает нервничать, наполовину высунулась из окна. Я вижу набухшие вены на ее ногах. Синие реки по белому полю. Красиво и графично. Сволочь болезнь умеет приукрашиваться. Я знала туберкулезников с идеальным цветом лица и особой выразительностью глаз. А освященные предсмертьем жалобные лики инфарктников! Откуда в них свет и щедрость, если сроду не было у здоровых? Боже, о чем я! О легком следе тромбофлебита у беременной девочки, а наворотила кучу страхов. Так я ворожу. Я создаю среду для несостояния прогноза. То, чего боишься, не случается. Судьба любит разить неожиданно, врасплох. На-мысленное горе не приходит.
Я увожу Катю от окна, я помню ее слова «умереть об землю».
На этом и Ольга явилась. Злая, гневная, пнула ногой ящик, пообещав выкинуть его по дороге.
– Интеллигентка сраная! Без книг она, видите ли, не может! Без матери – может. Без страны-отечества – очень даже, а вот без какого-нибудь долбаного Рильке ей не прожить.
– Рильке я оставила, – говорит Катя.
– И что я буду с ним делать? На хер он мне!
– Мама! Не изображай из себя чмо. Ты мне его покупала. Ты!
– Я много в жизни совершила глупостей, – отвечает Ольга. – Ладно, едем. – Она поворачивается ко мне: – Недобитая уже написала в милицию. Вот я ехала и думала: «Какое место лучше – сумасшедший дом или тюрьма?»
Я – Ольга
Газеты уже булькнули об избиении в собственном подъезде уходящей надежды нашей новой литературы Полины Нащокиной. Крест, святая икона! – именно так было написано. Я знаю, как это могло получиться. Кто-то первый из молодых написал просто: старую писательницу стукнули по голове. Тот, что постарше, велел сделать текст жалобнее, хотя старыми писателями дороги мостить уже давно начали. Этот другой был, видимо, дурак с претензиями. Он сочинил «уходящую надежду», хотя хотел сказать, видимо, «натуру». Был там и третий. Любитель перформансов, Пелевина и Сорокина. Всех других он имел в виду, всем бы им дал по голове. Он-то и вставил новую литературу. Все эти молодцы пера еще не видели заявление пальца Нащокиной. Это у них впереди.
Я иду в военкомат. И говорю майору все открытым текстом. В смысле: полетишь с работы, майор, если заявление прочитают.
Он блаженный. Он меня не слышит. Он спрашивает, как чувствует себя Раиса и что он лично может сделать для нее. Я повторяю еще раз, что не о ней речь, я пугаю его, как могу. Невероятно, но, оказывается, правда: русский солдат ничего не боится, когда думает о своем.
– Они ее вылечат? – спрашивает он. – Вылечат?
– А надо ли? – говорю я. – Чтоб сразу в тюрьму?
Он тяжело вздыхает, видимо, ему надо было заглотнуть побольше кислорода, чтобы пошел процесс осознания.
– Надо не дать делу хода, – твердо говорю я. – Изъять заявление.
– Толку-то? – печально отвечает майор. – Склочница напишет еще одно.
Нет, тупой была я. Он был абсолютно прав. Дело не в заявлении, а в быстро работающем пальце старой онанистки. Я так живо представила последнее, что чуть не сблеванула.
– Ее надо уговорить, – говорит майор.
– Деньги она отпнула ногой.
– Это вы зря с деньгами. Я сам к ней схожу.
Камень с плеч. Почему-то я была уверена, что именно мне предстоит расхлебывать эту историю. По идее, по совести, конечно, Саше. Она там была. И она соучаствовала. И может лжесвидетельствовать, что важнее всего. Но она занимается моей дочерью. Она ведет ее сегодня к ангиологу, ей не нравятся Катькины вены. Видела бы она мои, когда я носила Катьку. Электрические кабели, а не сосуды. Ну и где они, где? Одно воспоминание. Но я молчу. Ребенка ведут к врачу. Даже слегка панический поход лучше бездействия при возможном осложнении.
И вот есть человек, который говорит: «Я сам к ней схожу».
Я обнимаю его и даже целую куда-то в воротничок. В конце концов, все правильно. Это их дела. Но любопытство выше целесообразности. Я берусь его сопроводить и стоять на стреме, чтоб какая-нибудь тоже любопытная сестричка не явилась как бы из ничего.
Он предлагает мне ехать в его машине. Честно, я боюсь оставлять свою, но он что-то строго говорит солдатику, показывая на моего «жигуленка», и я целиком вверяюсь нашей непобедимой и ужасной.
Он вошел в нащокинский закуток, а я притулилась за ширмой, возле которой лежала молодайка с капельницей. Я попросила разрешения постоять рядом. Она заполошенно замотала головой, и я не сразу сообразила, что под ней утка. Я махнула рукой, мол, дело житейское, и пусть она мне посигналит, когда закончит, она ответила, что уже. И вот на вынесении горшка я пропустила начало разговора майора и писательницы.
Майор говорил тихо и любезно. Забыла сказать, что он пришел с цветами и сам их поставил в широкогорлый кувшин.
– Давайте не увеличивать количества беды, – говорил майор.
Я заглянула в щель ширмы. Оказывается, он держал ее за руку, и только средний палец Нащокиной оставался на воле и покрывал кулак майора, расплющенный от стучания подушечкой, с широкими фалангами, окольцованными крепкой мозолистой плотью. А ноготь как раз был нежен, овален и светел.
Лицо у Нащокиной было удивительно спокойным и даже счастливым, и я не могла сообразить, что бы это значило. Победу майора или полный его крах? Потом она что-то говорила, и майор наклонился низко-низко, а она вдавливала голову в подушку, потому что как бы не хотела, требовала такой близости.
– Она все время кричит: «Бляди! Бляди!» – тихо сказала молодайка. – Я так поняла, что ее какая-то проститутка шандарахнула по голове.
Вот, оказывается, как можно понять эту историю.
– Нет, – сказала я. – Нет. Она получила по заслугам. Она стукачка.
– Да нету их уже, – засмеялась женщина. – Зачем стучать, если все и так открыто. Включишь телевизор, а там голого прокурора девки треплют. Кому стучать? Архангелу Гавриилу? Ленину в Мавзолей? Слышали, попы уральские мальчиков портят, и все про это знают! Ну и кому стукнуть? Разве что самому попу по яйцам. Третьего не дано. И второго тоже.
Майор уходил. Я сама своими глазами видела, как он поцеловал мосластый палец.
Мы вернулись с майором в военкомат. Я пересела в свою машину. И он мне тоже поцеловал руку. Я ехала и ловила себя на мысли, что жалею сейчас писательницу больше Раисы. А на Раису злюсь, потому что вдруг четко так вижу: не за что было бить по голове старуху. Мне надо поговорить об этом с Сашей. Историю надо разматывать мягко, по ниточке, как начал майор, о котором еще вчера я слова доброго не сказала бы. А у него были нужные слова.
Я подхватываю Сашу у школы, и мы едем с ней к Раисе. Я нервничаю, я не знаю, как мне сказать эти свои смутные мысли. Как мне начать обвинять Раю, которая ради сыновей… Вот тут я и начинаю путаться. Все понятно до взятки, и все неясно потом.
– Майор заберет писательское заявление, – говорю я ей.
Саша кидается мне на грудь, и мы чуть не попадаем в аварию.
– Чтоб забрать заявление, ему придется, – говорит Саша, – что-то рассказать. Что это будет? Правда о себе или правда о Рае?
Оказывается, мы стоим в пробке. И видимо, большой. Машины – дверца к дверце. Сбоку ввинчивается наглый «мерс» – если он меня заденет, я выйду и убью его. Я начинаю смеяться, и он-таки слегка щекочет мой бампер.
– Сука! – кричу я ему. – Блядь такая!
Мне грозит кулаком огромный дядька, но не из «мерса», а из такой же банки, как у меня.
– Спокойно! – кричит он. – Спокойно!
Но именно после этого все начинают дудеть, кричать в окошки, включать громкую музыку.
– Глупо умереть в давке, – говорю я.
– Нашего внука назовут Адам. Он будет первый после нас, когда ненависть взорвет эту консервную Землю. Если мы выберемся, не выдавай меня, а если сгорим тут все, то знай: Адам.
Я ничего не понимаю, потому что описываюсь. Или описываюсь потому, что не понимаю. Только недавно я выносила судно за чужой женщиной. Почему-то мне приятно это вспомнить. Значит, Адам… Господи, спаси его, если мы тебе так опротивели.
Я – Саша
Мы вылезли из этой пробки. Потом замывали Ольгин детский грех. Приехали в больницу поздно. Дивная липовая аллея уже была в сумраке, и из нее тянуло свежестью и прохладой. Какой-то человек нес на руках ребенка. Подол девочкиного платья свисал к самой земле. Он дошел до конца аллеи и повернул обратно и шел прямо на нас.
– Смотри, – сказала Ольга.
Я узнала платье. Из штапеля в мелкую белую розочку по черному полю. Забытый крой – клеш-колокол. Это тетка Раи умела делать классно, как никто. Платье это шилось к прошлогоднему лету для сбора малины. Муж Раи придерживал подбородком ее волосы, а те, которые задувал ветер, он держал губами. Это было так красиво – не сказать. Липы, клеш и волосы сумасшедшей женщины в губах абсолютно ненормально счастливого мужчины. При чем тут могли быть мы?
Я – Ольга
Улетела Катя. На вокзал приехал ее отец, увидел дочь беременной. Очень хотел устроить допрос с пристрастием. Но его увела Саша, и вернулись они в обнимку, как родственники.
Рая стала потихоньку вспоминать то и се. Точкой отсчета был майор, потом мальчики. Они хорошо поступили в вуз, деньги, что на взятку, ушли на репетиторов.
А тут он и явился. Как он меня нашел, понятия не имею. Но он пришел ко мне в редакцию и сказал моей тетехе секретарше, что у него «очень личное». Здоровый парень с жуликоватой улыбкой. Представился: «Микола Сирота».
– Не знаю такого, – пробормотала я, потому что ждала звонка от Алеши, психовала. У Катьки прошли все сроки.
Он положил мне на стол клеенчатую тетрадь с загнутыми мятыми углами.
Моя жизнь состоит в том, что мне каждый день приносят то тетради, то аккуратно сброшюрованные страницы – тексты, написанные на обороте других текстов.
– Читаю долго, – говорю я, – если вы считаете, что это должна сделать я. Но если вы сформулируете суть – соль материала, я могу отправить вас в отдел, где все будет гораздо быстрее.
– Не советую, – сказал он. – Это касается вас и ваших подруг, и вы должны быть очень заинтересованы прочесть это быстро. Пока Нащокина в больнице. Я оставляю вам на день. Завтра заберу, и будем договариваться. Она ждет эту тетрадь в больнице. Я отнес ей уже ноутбук. Она напишет все как есть. Но вряд ли она захочет рассказать, какая она сама.
Так я прочла тетрадь. Позвала Сашу. Поздно ночью мы перечитали ее вместе.
– Он, видимо, хочет денег, – сказала Саша, – которых уже нет.
– Ну были бы… что с того? Это история ее горя и одиночества. Это разве можно выкупить? Или разменять на горе Раи? Главное, она забрала заявление. Ты не знаешь, на чем она основывала свое решение?
– Что в подъезде было темно. Она упала, и сразу появилась женщина, которую она посчитала толкнувшей ее.
– А разве там не было ничего про то, что она видела в подсобке?
– Не было. Ей нравится майор. Она не хочет его выдавать, потому что всегда на стороне мужчин. Ты поняла, как она нас ненавидела? Как желала нам беды?
– Этот сирота хочет, чтоб мы перекупили ее ненависть.
– И сколько это может стоить?
– Завтра узнаю.
…Он пришел как часы.
– Я знаю, что деньги ушли на репетиторов, но не все… Отдайте мне остаток – тысячу. И я потеряю эту тетрадь, вернее, оставлю вам.
– Это ничего не стоит, дружок, – сказала я. – Чужую ненависть не покупают. Это заразно. Так что отнеси своей подруге или кто она тебе там, и пусть стучит пальцем. Знамя ей в руки!
– Имейте в виду. В романе будет все. И даже больше.
– Вот его я куплю.
Странно, но он как бы и не удивился. Как это в классике? Не удивился, а засмеялся.
– Ладно, – сказал он. – Из меня бизнесмен фиговый, хотя нутром чую – товар хорош.
– Это вещь, шитая на нее и ни на кого больше. Пусть надевает и снашивает сама. Вы кто по профессии?
А потом случилось невероятное. Я взяла Сироту на работу. Хороший оказался работник. Одновременно и не брезгливый, и чистоплотный. Он покупал – теперь уже за свои – фрукты писательнице и носил ей их раз в неделю, по субботам.
– Как из пушки строчит, – сообщал он мне в понедельник.
…На годик Адама мы с Сашей летали к детям. Там узнали, что писательница Нащокина получила какую-то престижную премию. Молодец, бабушка! Вставила пистон молодым.
Адам – писаный красавец. С ним просто опасно выходить, все хотят его сфотографировать и хуже того – пощупать.
Только мы знаем, что он первый настоящий человек после человеческих консервов.
Я – Саша
По приезде первым делом я купила роман Полины Нащокиной «Уткоместь». Он начинался так:
«Она убила меня вечером возле лифта, пока я, вечная клуша, переминалась с тремя набитыми пакетами, чтоб освободить средний палец и нажать кнопку вызова.
– Вот и все, – сказала она мне, материализуясь из темноты пристенка почтовых ящиков.
Палец успел вызвать лифт, и я очень долго падала в него, оглушительно шелестя пакетами. Какая дура! Я думала о неприличии моего падения лицом вниз в загаженный пол. Я всегда думала не то, беспокоилась не о том, боялась незнамо чего.
Ее я не боялась никогда.
Бесполезное, бессмысленное, безнадежное осознание правды, лежа лицом в плевок».
Мне стало плохо. Рая уже была почти похожа на себя. Две половинки лица притирались друг к другу, как бы вспоминая раньшее сосуществование. И если не знать всего случившегося, то и не сообразишь, что этому лицу пришлось пережить. Главного она так и не знала – как пряталась в подъездной темноте с бутылкой «Багратиона».
Теперь есть «Уткоместь». Она валяется всюду и везде. И что толку, что майор забрал заявление? Я листаю книжку и вижу, что имена здесь другие. Спасибо тебе за это, тетя! На последних страницах я замираю.
«Она собирает деньги на взятку и говорит, что это трудно. Я не верю. Красивым трудно не бывает. Им стоит протянуть руку, раздвинуть ноги. Я же вижу, как на нее смотрят, когда она двигается по магазинчику. И как они на нее пялятся. Я часто сидела на стуле, опираясь на палку, сидела в центре, под лампой, но была ими всеми невидима. Это было само воплощение слов „с ней не надо света“. И тогда я придумала: раз она – свет, то я, естественно, мгла, мрак, тьма. У всех этих слов четыре буквы, но они легко раздвигались, мгла легко входила в могилу, мрак – в морок, тьма превращалась в темень тумана. Вот какой я была на стульчике крохотной лавки, тогда как она была Светом и Раем.
А однажды в лавку забежал мой подкидыш. Он как раз меня увидел, за что ему спасибо, но когда купил сигареты и Регина сказала: «Заходите еще», он вылетел как из пушки и вернулся только через пять минут: я заметила время. Вернулся за мной, очень испуганно спросив, не поплохело ли мне, снял со стула и вывел. Я же полно прожила те его пять минут, на которые он меня забыл.
Я представила их вместе: ее легкую откинутую назад голову. Его ладони на ее изящной груди, выпорхнувшие соски, его грубые тяжелые чресла, которыми он не давил ее, а держал их на весу, давая простор ее движениям. Когда он вспомнил о ложке своего супа? Когда она боком выскользнула из-под него или он сам осторожно перекинул через нее ногу?
Я поняла, что не забуду никогда этих пяти минут, на которые он меня забыл навсегда.
– У вас такой заботливый сын, – сказала она мне на следующий день, провожая за порог.
– Племянник, – ответила я. И в ту же секунду кусок асфальта оторвал мне подошву, как бы вдругорядь. Холод пошел знакомым путем – к сердцу. И я поняла, что непобедимых в жизни не бывает, непобедимые могут умереть. Просто от укуса осы. Но где взять осу? Чтоб стало больно и страшно.
И чтоб померк вокруг нее свет, на который они слетаются.
Я стала следить. О! Какое замечательное было у меня время. Я просиживала у нее часами, узнавая подробности жизни ее семьи, семей подруг.
Я познакомилась с мальчиками-близнецами. Однажды они перевели меня через улицу к дому. Увидела я и военкома-взяточника. Нет, она была полная идиотка, если не понимала: никаких денег ей, в сущности, не требовалось. За одну ее улыбку козловатый майор мог предать свой долг со всеми военными тайнами. Странно, но именно его я не судила. Он мне нравился такой, готовый на все. Как я. Я даже придумала тогда мысль: мужчинам надо уходить к женщинам в плен, как в спасение. Хорошо бы косоваркам дружно лечь под натовцев, а нашим – под чечен. Соединение истеченных соков склеило бы мир и мiр накрепко. Перепутанное потомство забыло бы напрочь корни вражды, ибо зло в них, живущих и в темноте, и в смраде. Где было бы тогда мое место в разноцветье других лиц? Может, нашелся бы некий с семенем, пробившим мою застуженную, забитую, не вылеченную женскую снасть. А может, пришел бы лекарь из евреев и сказал: «Мадам! Я вам сделаю такую ножку, что вы сможете поставить ее себе на комод. Я прочищу ходы вашего чрева, это вообще на раз. И я вас сам трахну, чтоб вы поняли, как цветет жизнь. Фригидных женщин нет. Есть мужики-идиоты».
В один из таких мечтательных дней я и пошла в лавку. Я подслушала, что деньги готовы и должен был прийти майор.
Они, видимо, хотели закрыться, но задвижка была никудышная, и я вошла тихо. Гобелен был опущен. Я не раз была за этой занавесочкой. Она меня угощала бутербродом с тунцом и портером. Там было тесно, и мы никогда не опускали гобелен. Я подняла палку и отодвинула ткань. Я замерла, потому что никогда не видела более красивых солнечных бедер. Кажется, я выдохнула из себя весь воздух, и они увидели меня. Я исчезла с той скоростью, с какой может исчезнуть колченогая женщина. На улице я вздохнула. Когда я уже переходила улицу, я увидела, что она идет за мной. Она меня не окликала, она шла за мной тайком. В руке у нее была сумка.
Странно, что за мной идет она, а не красавец майор. У него сильные руки, которые в один обхват возьмут мое горло. Но что я пишу! Какую дурь! Он – мужчина, он смылся. Он сделал свое дело. А эта с божественным телом, спрятанным в длинное пальто, идет спасать свое имя. Я разопью с ней бутылку, если не ошибаюсь, что в сумке она, за все самые что ни на есть подробности того, что бывает у красивых и никогда не было у меня. Пусть она мне прозой расскажет Анненского. Я подарю ей за это подкидыша. Даром. Чем он хуже майора? Но есть вариант гаечного ключа, молотка, бутылки, той самой, что могла быть и не для распития. Тогда не будет романа, подкидыша. Тогда, тебе меня хоронить. Сделай это по-людски. Поплачь над теткой с непропеченными оладьями. Тебе это зачтется. И хорошо выпей за упокой. И попроси Бога простить Еву. Уже пора».
Так она закруглила нашу историю, в которой, слава богу, мы все еще живы. «Уткоместь»! Какое точное слово-урод. Но почему я плачу? Почему не выкидываю книжку в урну? Я разглядываю портрет автора на задней обложке. Фотограф ей не польстил, если не сказать больше. Она смотрит мне прямо в глаза, и я говорю ей, что выпью за ее роман, за нее, живую, и за ее талант.
Я обязательно выпью за то, чтоб ей попался тот самый еврей, о котором она мечтает. Пусть сделает ей ногу как на комод. И все остальное по желанию.
Господи! Научи нас. И правда, прости Еву! Мы еще только-только расщеперили глазки. И без тебя, Боже, нам не справиться. Все у нас туманится, все не в фокусе.
Я плачу над твоей книгой, Нащокина. Дай тебе бог здоровья! Мои слезы падают на твои пронзительные маленькие глазницы и тихонько сползают по твоей щеке. Получается: мы плачем вместе – значит, квиты. Адам сказал мне по телефону: «Ich liebe dich, баба».
Я позвонила Ольге. Она хлюпала носом. Он ей сказал то же. Целых два liebe – это уже Дар.