355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Щербакова » Уткоместь » Текст книги (страница 6)
Уткоместь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:20

Текст книги "Уткоместь"


Автор книги: Галина Щербакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Я – Раиса

Мы выгуливаем Ольгу. Самая крепкая из нас рухнула первой. Мы сидим на скамеечке у Патриарших, смотрим на черную воду. Нигде нет такой черной воды, как здесь. Место плохое, «со значением», но самое близкое и тихое к Ольгиному дому, который окнами пялится на перекрестье сразу четырех улиц. Мы похожи на уток, которые послеживают за нами, такие же нахохленные и себе на уме. Но иного вида у нас не получается. Во-первых, холодновато, во-вторых, мы все немножко злимся друг на друга. У меня должна быть встреча с майором, и на моем месте должна быть Катя, но она оформляет свой беременный обменный лист именно в этот момент. Я сама сказала, что это важнее, так как ее поджимают сроки. А теперь злюсь: а меня не поджимают? Все последние известия начинаются только с войны. Только с нее, проклятой. Саша тоже думает свою мысль – об Алеше и о всем том, что его ждет. Ольга видит наши затуманенные думой лица и гневится на себя, на свою немочь.

– Девки! Я выгулялась! – кричит она. – Я уже не могу смотреть на этих пернатых. И вообще у меня ощущение, что вы нарочно привели меня на лавочку Берлиоза. Сволочи такие!

Саша у нас про Булгакова знает все. И она показывает, где была лавочка Берлиоза и где бегал трамвайчик. Она вскочила с места и чертит нам прутиком на земле маршрут трамвая и поскальзывается на чьей-то сопле. Не больно, не страшно, но присела на попу прилично, задержавшись за железную лапу лавки. Мы смеемся. Мы говорим, что Мессир где-то тут от скуки щупает уток, оттого у них и вид заполошенный, а мы ему – какое-никакое развлечение.

– Мессир! – тоненько зовет Ольга. – Я девушка больная, слабая, дал бы чего укрепляющего.

На Ольгу капает огромная капля с почти сухого дерева. Где-то копилась, копилась влага и – бац! – прямо на горящую губу. Ольга жадно ее слизывает и кричит так, что утки начинают нервничать:

– Спасибо, Мессир! Девки, – говорит она, – я в это верю. Он мне подмогает.

– Я бы с сатаной в такие игры не играла, – говорит Саша.

– Они – единая сила, Бог и сатана, а капля была, между прочим, сладкой. Они оба – создатели. И сволочь не получит от Бога благословения, а хорошему Мессир зла не сотворит. Они контролируют друг друга. Боженька солнцем восходит, чертушка его закатывает. Любить надо Бога, а его визави надо уважать за баланс.

Мы хохочем, потому что от всех своих глупостей Ольга порозовела, и откуда-то – от Бога! Бога! – выползло солнышко, и нам вдруг стало хорошо, как в молодости.

А тут еще Саша второй раз съехала ногой по тому же сопляку, и мы ее снова подхватили и совсем зашлись от хохота.

Тетрадка

Так я их и увидела второй раз, хохочущих и обнявшихся. Я на свою голову написала пьесу, и вот Бронный театр согласился ее прочитать. Назад пошла через Патриаршие. Как ни странно, но я тут в первый раз. Не было у меня никогда пиетета ни перед Булгаковым, ни тем более перед его фанатиками, расписывающими стены его дома. Я по природе своей не мистик, и всякое такое, что нельзя пощупать рукой или увидеть собственными глазами, мне просто неинтересно. Не приемлю всю гоголевскую чертовщину, булгаковскую, а уж от зарубежного мистицизма меня просто с души воротит. У меня из-за этого дурная репутация у интеллектуалов. Но я их видела всех в гробу, как Хома Брут панночку. Только Хома – Господи, прости! – обосрался, а я бы ее псалтырем по голове, по голове. Так шандарахнула. Это у меня ноги слабые, а руки – будь здоров!

Я иду прямо на них. Время ни черта с ними не сделало. Такие же красотки. И моя лавочница стоит ко мне спиной – как же я ее не узнала? – и я вижу начало ложбинки на шее, которая побежит куда-то вниз и где-то там кончится, в загнеточке попки.

Зачем я иду на них? Есть тропинка налево, вступлю на нее и растворюсь в улице Сатаны. Я же почему-то иду…

Она меня ждала под хлябаной доской, которую я обхожу, как инвалид ноги, очень аккуратно. Утка. Смирнейшая тварь с точки зрения Брэма. Не синица. Но она вспрыгивает ни с того ни с сего мне на ногу и начинает ее остервенело клевать. Мне ничуть не больно, на мне мой ботинок, мне не страшно, одним движением я отгоню ее прочь. Но как же мне безнадежно и тоскливо – как тогда, когда я билась в стекло швейцару.

Они кинулись ко мне, спасительницы. Пнули птицу. Та плюхнулась в воду, и у нее – крест, святая икона! – были маленькие бесноватые и соображающие глазки. «Какая сволочь!» – подумала я.

Я поздоровалась с Раисой, кивнула барышням и пошла от них прочь, объяснив уход каким-то срочным делом.

Они смеялись мне вслед. И хоть я отдавала себе отчет, что в смехе не было дурного по отношению ко мне – они ведь были так стремительно отзывчивы, – но все равно это был их смех. А я поняла, что я все еще жду их плача. Думала, что забыла, вот даже Раису за столько времени не узнала, а оказалось – жду. И желаю им «уткомести». Это мое слово, я на него заявляю права. Ведь тишайшая птица кинулась клевать самую беспомощную из ног, когда возле стояли сильные и красивые. Это можно простить? Или забыть, как не было?

И вообще сколько человек может прощать? Бог велит всем и всегда: «Простим врагов наших…» А как быть с порядком вещей в твоем мироздании, Господи? Ты за ним послеживаешь? Послеживаешь за синицей, которая может раскроить череп другой, ни в чем не виноватой птице? Послеживаешь за жирующими вождями и голодными детьми? Или ты так обиделся на дурочку Еву, что обида глаза застила? Прости ее, если нам велишь прощать.

А на сатанинском пруду меня едва не заклевала утка. Птица, вдохновившая меня пойти в институт. И смотрела на меня с такой человеческой ненавистью, что я засомневалась: Ты есть? Ну да, Ты дал нам право выбора. Ни в коем случае Ты не имел в виду, что мы будем кидаться друг на друга, как красавицы синицы. Ты думал, что мы будем другими. Ты ошибся, Боже! Во мне клокочет ненависть на несправедливость жизни, и я готова раскроить череп красивым бабам, у которых все путем. Я не хочу быть хуже себя самой, но иногда нет выхода, а иногда очень хочется. Господи, прости Еве ее грех. Сделай это сегодня, сейчас. Не доводи тишайших тварей до «уткомести».

Я – Раиса

Военком должен прийти ко мне на работу за деньгами. Мне это не нравится. Лучше бы встретиться на каком-нибудь углу. Но, видимо, Толик (его зовут Евгений Игнатьевич) заходом в ларек страхуется. Мы ведь не так хорошо знакомы, чтоб он был во мне уверен, равно как и я в нем. Толиком я его зову, потому что он Толик и есть. Кругломордый котяра с игривыми усами. Евгений же – имя, меченное гением, не в смысле корня, а в смысле Пушкина. Евгении взяток не берут, у них другой состав крови.

Какая чушь! Я училась с милейшим человеком по фамилии Свидригайлов. У меня соседка Тереза четыре раза в год топит котят на виду у детей. «Чтоб знали жизнь», – говорит она. «Какая ж это жизнь? – удивляюсь я. – Смерть же…» – «Но чтобы по-человечески жить, – смеется Тереза, – надо убивать котов – чтоб не воняли, курицу – чтоб съесть, овцу – чтоб сделать дубленку, слона – чтоб отпилить бивни. Правда, детки?» – обращается она к поголовью шести-семилеток. «Правда!» – радостно кричит поголовье. Мать Тереза в эти секунды крутится в гробу, как на вертеле. Так что имя Евгений может носить и гений, и любая шваль. На нервной почве мне лезут в голову стихи, которые когда-то туда залетели. Я хожу и бормочу очень соответственные строчки:

 
Перешагни, перескочи,
Перелети, пере – что хочешь, —
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи…
Сам затерял – теперь ищи…
Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.
 

А в голове деньги, деньги… Толик не Евгений – зайдет ко мне в подсобку, и я ему отслюню сумму прописью. За моих мальчиков.

Странно, но я зачем-то принаряжаюсь. Хотя, может, надо, наоборот, одеться в опорки, в ношеное и нечистое, чтоб в нос шибала жалкость, чтоб воистину выглядеть «Христа ради», хотя кто сейчас так побирается? Такая в глазах нищих ненависть, что лучше сразу дать, а то и придушить могут… Хотя о чем это я? Опять бормочу и бормочу: «…ища пенсне или ключи». Но ведь это я отдаю деньги, и я прошу, унижаюсь этим. А на кону – смерть – армия. Поэтому мне надо обязательно выглядеть сильной и красивой, у меня противник ого-го! Не хвост собачий, не какой-то там Евгений из дворян, это ошибка, мой противник – Васька Буслаев, Василий Иванович Чапаев, Теркин – убийцы, одним словом, Василиски, игуаны-ящерицы страхоподобные. И я готовлю против их уродства свою красоту. Мне не раз шептали на ухо мужики, чтоб не слышали их подруги: «Ты лучше всех». Такой я и пойду, проверяя амуницию на встречно-поперечных. Оглядываются, сволочи! Но пристала и задержала дурацкая мысль.

У нее, у этой чудовищной бабы-смерти, – не лицо майора. Это-то меня и сбивает с толку. Мне надо найти такое лицо, которому я дам взятку, что оно – то. Получается глупость. Это – не майора. Мне нужно другое лицо. Я закрываю глаза и совершаю внутренний обзор всех знаемых убийц, насильников, маньяков. Очень долго кружит передо мной красавец Дантес, в конце концов они сливаются в одно лицо. Дантес и майор. От игры в лицо смерти меня начинает знобить. Я могу пойти облегченным путем – открыть Босха, или Гойю или вспомнить наше Политбюро или Думу, бери любого – не хочу, или генералов с лицами боровов – почему-то других у нас нет. Но мне это надоедает, и я в конце концов делаю то, с чего и следовало начать. Я открываю альбом Репина, и открываю его на лице обер-прокурора Победоносцева. Вот оно – живое лицо смерти, поглощающей детей, молодых солдат, старух, беременных и только что освободившихся от бремени. Ни грамма жалости, сочувствия, понимания. Одно сознательное и неостановимое поглощение человеческой жизни. Человек-смерть.

Но разве такой возьмет взятку? Разве она ему нужна для его деяний? Он же почти святой в своей смертоносной безжалостности. Дальше я совершаю глупость: я вырываю лист из альбома, сворачиваю и кладу в сумочку. «Помоги мне, обер-прокурор, нечистая сила, Константин Петрович».

Имя найдено.

Уже в лавке я заталкиваю в темноту полок дорогие напитки. Закуток у меня крохотный – на один стул и половинку стола, на котором стоит железяка сейф.

Когда «мой Толик» придет, я закрою изнутри магазинчик, рассчитаюсь с ним в подсобке и выпущу птицу на волю. Для этого надо три минуты, пять – если майор будет пересчитывать деньги.

Он опоздал на десять минут, и это было мое страшное время. Он мог передумать – раз. Он мог просто разыграть меня – два, и сейчас явится не один, а с топтунами, которых оставит у дверей, чтоб уличить меня в даче взятки. Я отдаю себе отчет, что это дурь. Какой смысл меня уличать? Чтоб написали в газете, как бдительно работают наши военкомы? Он мог не прийти и потому, что решил накинуть цену. Тогда мне хана. «Три тысячи долларов, – объяснил он мне, – это минимум и скидка за парный случай». Да, у меня парный случай, на этом основана справка. Тяжелые роды близнецов, асфиксия, гидроцефальный синдром, последующие головные боли и возможная неадекватность. Боже, что я наговорила на мальчиков! Но воистину «перешагни, перескочи, перелети, пере – что хочешь…». Все про меня.

Я нервничаю у дверей, туда-сюда дергаю внутреннюю задвижку, которая изначально на соплях и, как говорится, от честного человека. Ногтем я подвинчиваю шурупчик, и задвижка с грохотом падает мне на ноги. В этот самый момент Евгений Игнатьевич и поднимает ее, скорбно качая головой над качеством нашего качества. Он все-таки пришел! Он тут! Обойдемся без задвижки, ведь всего три, от силы пять минут, и подсобку из магазина не видно, она за плотной занавеской из гобелена, которую я принесла из дома.

Я поворачиваю табличку на «Закрыто», прикрываю дверь, и мы идем куда надо. Конверт лежит на краешке стола. Я беру его и сама кладу ему в карман. И это – какая-никакая нежность, от которой Толик широко усаживается на стул и смотрит на меня, как смотришь в трехлитровую банку на свет, ища в ней пятна.

– Я вам так благодарна, – говорю я. Понимаю, это слова-паразиты, но куда без них, куда?

– Лично мне чего-то не хватает, – говорит Василиск, ерзая на стуле.

Этот случай у меня предусмотрен. Он, правда, выходит из временного размера, но в концепцию отношений укладывается. На сейфе стоит коньяк «Багратион» и две стопки. Мне надо перегнуться через его колени, чтоб достать бутылку. Это моя ошибка. Он изо всей силы двумя широченными лапами перехватывает мои бедра.

– Евгений Игнатьевич! Мы так не договаривались. – Я как бы смеюсь. Шутки у нас такие. – Есть определенные услуги у женщин. Но у нас с вами другой бизнес.

– Будем считать прежние условия недостаточными, – говорит он, с мясом рвя на юбке молнию и резко подтягивая ее вверх.

У меня есть силы. У меня свободны руки. Я могу взять бутылку, за которой тянусь, и шандарахнуть его по дряблой плеши, которая ниже меня. Но она, плешь, отвлекает мои мысли. Она меня завораживает. Я знаю ее мягкость и слабость под рукой, плешь моего мужа, папы. Чуть вздыбленная мелкой порослью нитяных волос плешь обер-прокурора… Сейчас я ее достану и насмешу майора. О чем я думаю? Куда, в какие дали уплывают утлые челны с остатками соображения? Я ведь вижу, как он щелкает широким ремнем штанов и как визжит ширинкой.

– У тебя же нет выхода, – смеется он почти нежно. – Или – или… Деньги – бумажки, я хочу от тебя получить радость как человек.

Как мне не хочется бить его по голове. Я это не умею! Странное чувство, не правда ли? У меня же нет выхода.

И тут я слышу, как открывается дверь.

– Дверь, – говорю ему я. – Покупатель.

– Закрыто! – кричит майор каким-то не своим голосом. – Ревизия!

Он не оставляет себе надежды, я хватаю бутылку – очень удобно для удара, но он коленом раздвигает мне до хруста ноги.

Тетрадочка

Теперь это сидит у меня в голове – «уткоместь». Вот я вывожу про это буквы, а мне хочется про это рассказать, чтоб кто-то хмыкнул, услышав про утку, что бестолково билась в стекло шашлычной. Тут надо сказать: у меня никогдашеньки не было подруг. Хотя ребенком я была кондиционным. Меня не любили. Ни за что. Просто так, как ни за что меня стала клевать мирная птица. Я приняла судьбу сразу и никогда об этом не жалела. Мне хватало людей в редакции и там, где мне полагалось с ними разговаривать, идя на задание.

Когда я стала ходить в лавку к Раисе, я сразу была обескуражена ее готовностью к общению. Я ведь ее не узнала, а судьба-прядильщица все делала и делала свое дело.

Она рассказала мне о своих подругах, прямо скажем, не без яда об Ольге и с нежностью о Саше. Но больше всего мне досталось ее мальчиков-близнецов, которые кончали школу. Она была ненормальная мать, и она боялась армии. Я никогда не думала об этой проблеме, мой сирота-любовник рассказывал об армии почти весело, он был переполнен солдатским фольклором, от которого меня слегка подташнивало. Но он кричал на меня, что я не знаю жизни. А армия – это зерно жизни, в котором все всегда существует вместе: голод и холод, жадность и щедрость, все виды секса и все виды издевательств и, наконец, в едином неразделимом объятии – жизнь и смерть. «Пишется вместе», – кричал он. Вообще после воспоминаний об армии он был особенно груб, он был груб и жесток, как убиваемый зверь. Однажды он мне стал выкручивать больную ногу. Я заорала так, что всколыхнулся подъезд и пришлось объяснять соседям, что мне на ногу упала книжная полка. Так как они у меня висят всюду и каждая может рухнуть на самом деле, меня пожалели коллективно и от души.

Я не выгнала сироту. Потому что он обплакал мне ногу так, как я обплакиваю себя, вспоминая стихи Анненского.

У каждого свое горе. Но после этого мы никогда не говорим о войне. Раиса вернула меня к этой теме своими мальчиками. Несчастная в своем страхе, она все равно была выше меня полноценностью своей жизни. Даже голодный обморок был в ее жизни как цветок, который обернулся удачей – торговой точкой. И главное – она призналась: она нашла выход, как откосить мальчишек. Взятка так взятка – мне-то что? Но сейчас я думаю, не подвзорвать ли мне их общий детский смех именно в этом месте. Я знаю тутошнего военкома. Красивый кобель. Похож на Дантеса. Я бы его не вынимала из телевизора, возбуждая любовь к армии. Но теперь, в пушкинский юбилей, это негигиенично. Хотя если вдуматься: почему-то всегда гений облачен в некрасивую форму. Или снабжен изъяном. Мне приятно об этом думать, пеленая свою ногу. Сейчас я уже много знаю и много умею для «уткомести». Должен случиться петушиный вскрик.

Я пришла за «Чеддером». Мне прокричали, что закрыто и ревизия. Тоже хороший знак. Суд, посадка на хороший срок, деток в Чечню – ну смейся, ложбиночка, смейся.

Я ухожу и прикрываю дверь.

Я – Раиса

Ему меня жалко, он целует мне колени. Целует странно, прихватывая губами. Я бью его по голове, но, боже, как слабо и немощно я поступаю. Я так хочу расстаться с ним по-хорошему, простив всю поруху. Странная, не моя, не из меня приходит мысль, что ради мальчишек я бы стерпела и то, чего этот обер-Дантес добивается. Но как ему объяснить про мужа? Как объяснить, что я другая еще от бабушки с дедушкой?

Он взял у меня из рук бутылку, почесал голову и засмеялся.

– Дурочка, – сказал он. – Бери назад свои деньги, только не сопротивляйся. Я хочу тебя уже сто лет.

– Я не хочу с вами ссориться, – говорю я.

– Вот и не надо, красавица моя. – И он почти спокойно, как обычное дело, рвет на мне остатки моей нехитрой амуниции. Я закричала.

Тетрадь

Через дорогу переходил сирота. Он шел туда. Я хотела его остановить, но он рванул дверь и скрылся в лавке. Я осталась его подождать, сейчас его развернут. Гадкая мысль, скажем, «уткомысль», пришла и села как навсегда. И как часто он ходит в эту лавку? Что-то он мне про это не рассказывал…

Кажется, это петушиный вскрик. И я иду, иду туда же.

У самой двери мы сталкиваемся.

– Не ходи, – говорит он мне. У него красное лицо и желваки, о которых я не подозревала.

– Почему это мне не ходить? – говорю я.

– Не ходи! – кричит он, разворачивая меня за плечи.

– А пошел ты! – ору я.

– Твое дело, – как-то стихает он и идет не домой, а куда-то совсем в другую сторону, и мне хочется спросить, крикнуть: «Куда?» Но я не могу, да и с какой стати, кто он мне? А вот почему он меня останавливал, интересует меня много больше.

Я – Раиса

– Кто-то вошел, – шепчу я.

Он меня не слышит, он торопится, скрипит ремнями, дышит истошно, будто это я его давлю, там за тряпкой это определенно слышно. Я сгибаюсь пополам и бью его под дых головой, чем только злю его, и не больше. И полусогнутым телом я вижу толстое резиновое копыто палки, поднимающее гобелен.

Нащокина Полина Петровна с палкой «на случай». Я вижу, что она видит. Мой голый зад, стянутые колготки, мое согбенное положение и широкую грудь майора, который как бы приготовился меня пороть, что он и делает сильным шлепком, приговаривая: «Ишь как изогнулась, сука!» Я не помню, как он исчез, видимо, мгновенно. Подтягиваю на себе рвань.

– Сука, – повторяет писательница, – сука. – И бьет меня палкой по голо-рваной ноге.

У меня очень ясная голова. Мы сейчас с ней выпьем коньячку, я объясню, как было. Мне даже хорошо оттого, что как бы там ни было, деньги лежат в нужном кармане. Ничего не произошло, разве что синяк на ноге, который я получила палкой. Но когда я ей все объясню, она извинится передо мной. И Василиск-Евгений извинится. К нему я схожу сама и спрошу, пересчитал ли он деньги. Я объясню ему, что он хороший человек, но просто я не могла иначе. Я не могу на углу стола, в рванье и чтоб силой, а главное – ни с кем не могу. Я объясню ему, что это дело «свойское». Это мне еще в детстве объяснила бабушка, что свойский от слова «свойство». А это родство по замужеству – это то, что не чужесть. И я не могу просто так взять и раскорячиться перед даже самым лучшим, потому что у меня есть свой. Есть муж. Я понимаю, что для многих это дико. Другие понятия. И я задаю себе вопрос: а если бы это была единственная цена за мальчиков? Тут я не знаю. Но случись так, мне надо было признать чужого за своего. Принять его за своего и, может, даже полюбить хотя бы на момент. Я сейчас все это объясню писательнице. Она должна понять. Должна!

Она поворачивается ко мне и кричит:

– И нет и не может быть у тебя никаких слов, сука!

– Не надо, – говорю я ей тихо, потому что что-то горячее, горячее и черное, как асфальт, начинает заливать мне голову. Она вся – ужас и негодование, она – гнев и отвращение. Это я вижу по ее уходящей спине, хромающим ногам, по сумке, на которой Джексон.

Она уходит к себе домой, через дорогу. Я знаю ее подъезд. Я помогала ей нести сумки. Я мечусь на пространстве стола и стула, цепляясь за них своим исподним. Я должна что-то делать, но что? Она не захотела, чтобы я ей все объяснила здесь. Я попробую это сделать у нее дома. Я стаскиваю с себя рванье. Хорошо, что у меня длинное пальто. Я ведь голая до лифчика. Я ставлю в пакет коньяк. Мне надо ее догнать, я не знаю ее квартиры. И я лечу птицей. И догоняю у самого подъезда.

– Б…, сука! – кричит она, заметив меня. – Я застала тебя! Я достала тебя! За все!

– За что? – спрашиваю я.

– За все! – кричит она и идет в подъезд, и я проскакиваю следом.

Я иду за ней, теперь уже не зная зачем. Мозг мой черен… Я жмусь к почтовым ящикам, пока она вызывает лифт. Приезжает лифт – он пустой, и я достаю «Багратион».

Но когда я подымаю его над ее головой, с бутылки на меня смотрит обер-прокурор. Это лицо смерти. Я его сама выбрала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю