Текст книги "Реалисты и жлобы"
Автор книги: Галина Щербакова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
НИКОЛАЙ ЗИНЧЕНКО
Николай Зинченко вдруг успокоился. Правильно он пришел домой. Дома и стены помогают. Нечего было трусы менять. И Татьяна правильно рядом оказалась. Конечно, его проблемы – не бабьего ума дело, но хорошо, что она тут ходит, дышит, задает идиотские вопросы. Он от всего этого крепчает и умнеет. Хотя ей про это, конечно, знать не надо.
Значит, так, что мы имеем на сегодняшний день? Перхотного мужика с папкой. Нехорошо, но и не так уж страшно. Потому что – во-первых, во-вторых и в-третьих – государство претензий к нему иметь не может. Играть с государством в игры – себе дороже. Государство у нас самолюбивое. Оно не любит, когда с ним одиночки соревнуются. Надо всегда жить не поперек ему, а строго параллельно. Николай понял это еще мальчишкой, когда спал за шкафом в подвальной комнатке школы. Там располагалось общежитие техничек, которые еще были в школьной смете, и им выделялось жилье при работе. В низкой квадратной комнате стояла большая печь, на которой всегда грелась в цинковых баках вода для мытья полов. Вокруг этой печки они все и гнездились. Он с матерью в выгороженном шкафом углу, тетка Мотя с собакой Кукой спала на положенной на чурбаках двери. Мотя со сна ударяла ногой по шкафу, и он валился на стену, нависая прямо над Николаевой железной кроватью. Историю у них преподавал директор школы по фамилии Брянцев. Он и жил со своей семьей прямо над их комнатой, и они слышали, как двигали по квартире стулья.
Вечером Колька подносил матери в классы ведра с горячей водой. В школьном пустом коридоре прыгала через скакалочку дочка директора. Однажды Колька услышал, как жена директора выговаривала девочке за то, что она скачет там, где ходит этот мальчик. «От этого мальчика надо держаться подальше. Он тебе не ровня». Колька услышал эти слова так четко, так ясно, как будто их ему вдунули в уши. А ведь он стоял с ведром далеко от директорской жены, сказалось свойство пустого помещения, закон изучаемого по физике резонанса, и девочка со скакалкой, с которой он и словом не обмолвился, навсегда убежала от него в другую сторону.
Ровня-неровня… Почему-то от этих мыслей сосало под ложечкой и все время хотелось пить. И мать сказала: «У тебя, сынок, видать, изжога… Я щас содой разживусь… Сглотнешь…» И она действительно принесла откуда-то щепотку соды на тетрадном листке и подала ему алюминиевый ковшик с водой. На матери были широкая в сборку юбка и длинная вытянутая кофта, которую мать называла почему-то «баядерка». Эту кофту ей отдала от щедрости жена директора школы. И ему тогда захотелось завыть, но завыла почему-то Кука. И он даже оторопел, так сразу, так точно она вступила, как будто услышала его собственный вой. Пришлось выпить соду и повернуться на бок, лицом к стене.
– Ага! – сказала мать. – Тебе слегчает… Ты колени сожми…
Он лежал под упершимся в стену шкафом, который Мотя в очередной раз пнула ногой. Лежал и думал. Тихонечко по-собачьи выла о чем-то своем Кука… Мать дратвой подшивала шитые валенки. Радио пело веселые арии из оперетт:
Сильва, ты меня не любишь.
Сильва, ты меня погубишь…
Какое равенство, думал он. Какое?
В Москве строили высотные дома. Это тоже сказало радио. Колька представлял тридцать этажей над головой и чувствовал, что задыхается, умирает.
После седьмого класса он пошел работать на МТС. На другой же день директор школы сказал ему, что теперь он не имеет права жить в школе. Пришлось спать прямо на МТС, на диване в кабинете главного механика. Однажды механик пришел раньше обычного и застал его.
– Э, парень, – сказал он, – так дело не пойдет! По чужим углам и диванам. Ты выбивайся! Выбивайся! Молодой, здоровый, ищи, ищи! Проявляй инициативу! Иди по общественной линии, обращай на себя внимание…
Он тогда этого не понял. Он понял это позже, уже в армии. Там вдруг проросли все семена, которые намело в душу. В вожаки Николай пришел не стихийно, не по велению и любви народа, а сознательно. Он спланировал себе жизнь, как другой планирует себе диссертацию. Все шло складно. Он научился выводить в своей автобиографии нищету дотошно и тщательно, как другой дотошно и тщательно натирает до блеска пуговицы. Все шло в дело. Мать – уборщица, отец погиб. По правде, отца у Зинченко не было. Злые языки говаривали, что был им какой-то шалый учитель. Но мало ли что говорят люди? Крупно писалось в анкете о службе в танковых частях, работе в сельском хозяйстве и др. и пр…
Однажды в обкоме комсомола его схватил за рукав красивый, вроде как знакомый мужчина.
– Ты не из Раздольской, случаем?
– Оттуда, – ответил Николай, узнавая в мужчине учителя истории в их школе. Он у него не учился, а слышал о нем много интересного. Был молодой историк человеком компанейским, любил на уроках отвлекаться на вещи посторонние: на что, к примеру, лучше рыба ловится и какая? Кто знает? И какая погода будет, если курица перья в пыли чешет? То-то, бывало, веселый разговор. Но главное, у него был аккордеон. Малиновый с белым. Он растягивал его наискосок груди, нежно надавливая на податливые белоснежно-черные клавиши.
… Стремим мы полет наших птиц…
Виктор Иванович работал теперь в обкоме комсомола. Он нежно прижал к себе Зинченко.
– Помню тебя отлично! Такой бирючок был вихрастый.
Это было сказано нежно, и Зинченко первый раз в жизни подумал о школе спокойно, легко, без отвращения. Бирючок так бирючок. Виктор Иванович пригласил его к себе домой.
Дверь открыла химичка по прозвищу Крыса, тоже из их школы, у которой Николай поучиться не успел, а вот помнить – помнил. И помнил плохо. Дело тогда было вечером, опять же в школьном коридоре, когда он, как обычно, принес матери горячую воду. Дочка директора уже была отгорожена от возможного общения с мальчиком из подвала и прыгала где-то в другом месте. Директорша разговаривала с Крысой, и та как-то умильно подхихикивала и всплескивала ручонками ей в лад. Проклятый закон пустого помещения снова сделал свое дело, и Николай услышал:
– Какой неприятный мальчишка из этой котельной… Директорша приходила к ним в котельную с пустым ведром. Она туда не входила, а оставалась в дверях, и кто-нибудь, Николай или его мать, или Мотя, если не лежала на своей двери, кто-то набирал из бака горячую воду. И всегда истошно, зло лаяла Кука.
Крыса тогда после слов директорши повернулась и стала смотреть на Николая с откровенным отвращением.
И вот теперь, через восемь лет, ему открыла дверь эта самая Крыса, и лицо ее излучало такую приветливость и доброжелательность, что Зинченко понял – с ним все в полном порядке и теперь уже навсегда.
– Я помню вас, Коля, помню! – запрыгала вокруг Крыса. – Ах, как я любила вашу школу, так все в ней было по-доброму, так все было семейно! Помните нашего директора? Он устраивал нам пироги с капустой, и мы пели! Ах, как мы пели! Витя играл, а Люба, жена директора – помните? – запевала.
– Мне не давали этого пирога, – мрачновато сказал Зинченко.
– Ну да, ну да, – захихикала Крыса. – Это сейчас годы нас уравняли, а тогда вы были школьником.
– Бирюк он был, – сказал Виктор Иванович.
– А я такой и остался, – ответил Зинченко. – Не пою, не танцую, не играю.
– У нас запоете, затанцуете, заиграете, – уверила его Крыса. – Я вам обещаю.
«Нет уж, – подумал Зинченко, – со мной у тебя это не выйдет».
А Виктор Иванович как понял:
– Не надо ему это. Пусть остается сам собой. Коля, ешь, пей и вообще будь как дома…
Зацепились они крепко. Была какая-то потребность друг в друге, названивали по телефону, дарили друг другу какие-то мелочи. Однажды Виктор сказал:
– Я тебя заберу… Нам с тобой хорошо будет работаться. Дом ставим… Жениться бы тебе…
Нужно рассказать о продуктах.
О завернутых в холодную холстину свиных и бараньих ногах, к которым в придачу, как довесок, всегда без счету давались смоленые копытца; о розовом, в ладонь толщиной сале или сале, прорезанном полосками сыроватого сырокопченого мяса; об истекающей внутренним жиром бесформенной печенке, которую клали в таз, обсыпая ледяным крошевом; о литровых банках с черной икрой, накрытых по-домашнему листочками тетради; о длинной гирлянде вяленого рыбца, плавящегося жиром, если посмотреть его на солнце; о курах, только что зарезанных курах, еще в перьях, горячих, наскоро связанных лапами; о желтом, как масло, твороге, сложенном запросто в первую попавшуюся наволочку; о винограде, которым перекладывались бутылки с душистым терпким молодым вином; о помидорах, тугих, спелых, сахаристо сверкающих на изломе; о янтарном меде, вальяжно истекающем в подставленный бидон; о гусином паштете, который еще не закрутили в банки, а брали лопаточками и утрамбовывали сколько влезет в ту тару, которая оказывалась под рукой и которая еще поместится в машину. «Хватит, хватит!» – кричали и смеялись. И шла какая-то смешная расплата по третьей – после магазинной и рыночной – «цене себестоимости». Копеечная расплата. Смешная расплата… Но ведомость была, все чин чином… Все это делалось откровенно и весело прямо возле правления, куда они подгребали всей районной бригадой. А то на ферме. Или у председателя колхоза дома, где все «для начальства» лежало во дворе, вповалку, а чье-нибудь дите хворостиной отгоняло от продуктов собак и мух. Бывало и иначе. Продукты набирались в машины постепенно, по мере передвижения от пасеки к маслобойне, от коров к свиньям. «Настоящий харч», «немагазинный». Кого ж им еще угощать, как не тех, кто за него денно и нощно мотается по району и борется за все хорошее против плохого, не щадя живота своего? Ну?
Так же весело разгружались дома, щедро делились с шофером. Потом звали гостей, сослуживцев, все съедали вместе, все вместе выпивали. Из командировки ведь вернулись, наметелились будь здоров. Погоды плохие, столько всего пропало в поле. Надо будет вытащить кого-нибудь на бюро. Врезать! Тут же решали застольем – кого…
– Ребята! Не надо про дела! – взвизгивала Крыса. – Попоем!
И она торжественно, на вытянутых руках выносила из спальни аккордеон. Виктор брал его нежно и всегда, всегда чуть прикасался к нему губами. Вот это его трепетное движение особенно трогало еще не привыкшую к шумной компании Татьяну. Оно волновало в ней детское воспоминание. Так прикасалась к спине дитяти ее бабка-покойница, которую испокон звали на хуторе на первое купание младенца. Приговаривая, пришептывая, плескала бабаня водичку на пеленку, оборачивающую замершего то ли от восторга, то ли от испуга дитя. На ноженьки, на рученьки, на головушку, на пупочек… А в самом конце ритуала она разворачивала ребенка и, положив его животиком на левую руку, то ли целовала ему спинку, то ли просто прикасалась к ней, осеняя одновременно младенца крестным знамением. Потому, когда Виктор Иванович тихонько пригибался к инструменту и чуть касался его губами, Таня видела именно это.
Странное воспоминание для такого случая, если подумать. Но вольны ли мы в наших мыслях?.. Приходят не к месту, уходят, когда хотят. Татьяна привыкла к этому. Виктор Иванович – не бабка-покойница, но, может, что-то общее в них было? Скажем, трепетность в исполнении миссии… Заиграть так, чтоб песня, которая уже была у каждого из них в горле и только ждала знака, выплеснулась наконец наружу. Высоко! Звонко.
Мы с железным конем
Все поля обойдем…
Виктора Ивановича пригласили в Москву, а он уговорил кого-то там взять и перспективного Зинченко. Мужчины уехали раньше, а женщины ждали московскую квартиру. Крыса опекала беременную Татьяну, рассказывала ей о том, как сама рожала, успокаивала, учила движениям, которые помогут во время родов. Татьяна слушала вежливо, на желание Крысы «дружить» отвечала осторожно, научилась не открывать дверь, если знала точно, что это Крыса прибежала со своего этажа. В конце концов та отсохла. Между женщинами контакта не получилось. Николай знал про это, но значения не придавал. Бабы… Ну их…
ВИКТОР ИВАНОВИЧ
– На дачу, – сказал Виктор Иванович шоферу.
– Не понял, – ответил тоги развернулся так, что Виктор Иванович подумал: шофер все знает. Он знает, что его непременно надо привезти на работу, и готов даже не подчиниться ему сейчас. Потому что есть приказ, который выше. Что, в сущности, такое – наши шоферы?
– На дачу, – мягко повторил Виктор Иванович.
– Есть, – ответил тот. И засмеялся. – Уважаю динамический стереотип. Он всегда на страже… Вот я и букса-нул…
Виктор Иванович промолчал. Он думал о том, что будет, когда к нему придут «посланники», а его не окажется на месте. Тоже ведь сломается у них стереотип. У одного за другим. Трах-тара-рах по стереотипу! И надо будет им что-то придумывать, весь конец недели он им попутает.
Почему вдруг понадобилось отправлять его на пенсию? Он видел на просмотре этот фильм… Как его? Ульянова там отправляют на пенсию, и он дуреет на глазах, потому что не знает, как же… И Виктор Иванович не знает, что это такое – жизнь без работы. Куда ж его девать – время? Но не в этом дело… Зачем? Почему? Кому ж это приглянулось его кресло? Кого это выдвигают или понижают? Узнать это – значит, узнать все. Если игра идет сверху вниз, то тут ему не бодаться. А вот если снизу вверх, то можно и перекрыть кислород.
Вот это тот самый случай, когда говорят: чем выше заберешься, тем больнее падаешь. Но он же не сам вверх рвался! Сроду ни на чьи плечи там, а то и голову не становился. Он любил про это говорить сыну. «Я, Игореша, удила не грыз… В мыле сроду не был… Но дело свое всегда делал старательно». Уже десять лет замминистра. Федерацию знает как свои пять пальцев… Новые вузы – это его дело. Ездил и смотрел, и по стенкам кулаком стучал, проверяя крепость зданий. Он всегда был «вникающий» начальник. И Колю Зинченко этому же учил, когда забрал к себе… «Интеллигенция – ранимая природа. С ней надо лаской… Профессура это особенно любит… Не жалей для нее хорошего слова…»
Бычок Зинченко только ухмылялся: ну, ну…
Чудное пошло время. Вот сегодня четверг, Чистый четверг… Через два дня Пасха. Раньше как было? Обязательно воскресник или что-нибудь в пику… А теперь Фаина по телефону кричит: «Как же без кулича?» И яички покрасит, и скажет ему ласково: «Христос воскрес, Витя». И он ответит: «Воистину воскрес», – и поцелует ее в кислый утренний рот.
Только бы Савельич был на месте. А, собственно, куда может деться восьмидесятитрехлетний старик с полупарализованными ногами? Сидит на своей каталке на террасе, строгает, лепит. Такое у него хобби. Из суховья, соломы, шишек, из любого подножного отброса делать карикатуры на великих мира сего. От Черчилля и де Голля до Толстого и Муслима Магомаева. Другого материала, считал, вышеназванное человечество не заслуживает. Из коряги-сигары вырастал и разбухал моховой, с виду мягенький Черчилль. Была серия мелких политических деятелей, сделанных Савельичем исключительно из козьего помета. Этого же заслужили у него выдающиеся женщины Фурцева и Зыкина. Савельич всем показывал свою коллекцию, не боялся. Начинал экспозицию с самого себя, любовно сделанного из большой коровьей лепешки, патронных гильз, рыбьего пузыря и странной технической детали – детского граммофона, вставленного в то место, которое теоретически соответствовало заду Савельича.
«Мне бы дожить и посмотреть, чем вся эта заваруха кончится», – говорил он.
Виктор Иванович мог предположить, что скажет ему Савельич.
«Голуба, – закряхтит он, – все правильно. Машине нужны новые зубы…»
Если он действительно так скажет, то Виктору Ивановичу конец. Это приговор.
Но была смутная, крохотная надежда: вдруг Савельич дернет рычажок и подкатит к своей каталке телефон, и дрожащим кривым пальцем наберет номер и скажет?.. Не важно что… Но скажет…
Бесполезный вроде бы старик был еще крепок связями. Еще сидели в своих креслах его ученики и выученики, еще помнили они его голос, в гневе с фальцетцем, а потому и отвечали вежливо, и выслушивали терпеливо. Но, главное, знали, что обезноженный старик в три-четыре телефонных звонка мог добраться до кого угодно. И поди знай наверняка, кто его пошлет, а кто и выслушает. Поэтому кланяться, может, и не кланялись, а советоваться – советовались. И, бывало, совет дорогого стоил.
Списанный в тираж старик начинал день с чтения газет. Читал с тремя карандашами – черным, красным и синим. Автоматического фломастера не признавал. Школьные коротенькие цветные карандаши, самого дешевого подбора, всегда были под рукой.
Черным цветом помечал глупости времени – какую-нибудь дискуссию. Красным – что считал отклонением от линии, от первоосновы. Синим – вранье. Потом брал телефон и кричал тем, кого считал виноватым в публикации:
– Ты читал, а, читал?
Кричал долго, не слушая возражений и оправданий, и трубку бросал всегда сам. Не знал, что именно этим жестом волновал людей больше всего. «В силе старик, – говорили в кабинетах и лезли за валидолом, нитроглицерином, но-шпой. – В силе!»
Конечно, были и другие, те, что считали его выжившим из ума придурком, но, честно говоря, их было меньше. И Виктор Иванович к их категории не принадлежал.
Сейчас он думал о том, что в любом случае поездка на дачу – отсрочка.
А может, надо было все принять как есть? Лет десять тому назад он сам участвовал в такой же операции. Тоже день в день накануне шестидесятилетия одного босса. Приехали они туда втроем. Вручили какую-то смехотворную грамоту. Босс так и просидел с отвисшей челюстью, ничего не понимая в происходящем. Виктору Ивановичу тогда это показалось признаком слабодушия: ну, сообрази, дурак, сообрази! Ничего ведь сверхъестественного! Шестьдесят лет все-таки! Время уходить, время… Какие мужики начинают дышать в затылок, тигры!
Никогда! Никогда не примерялась эта ситуация к себе самому. Такими прочными, такими непробиваемыми казались тылы и собственные силы…
Виктор Иванович перебирал последние дни – день за днем. Все было нормально. Он со многими встречался, устраивая дела Валентина. Очень было важно помочь парню. Конечно, не парню уже… В этом состояла сложность. За сорок уже Вале, глубоко за сорок… И Наталья сидела у него в анкете, как моль в кожухе. И нынешняя его баба – Бэла – сидела таким же макаром. Непросто было с Валей, непросто. Но ведь победил он всех! Обошел! Сегодня Валю утверждают и сегодня же…
Черт возьми! В один день… Это что, чистая случайность или четко спланированный ответный удар? Но откуда?
Савельич это может узнать в два счета. Это ему ничего не стоит. А узнает – совет даст. Не первый попавшийся, а такой, что из всей конъюнктуры – единственный. Ах, будь он в должности… Виктор Иванович подумал: что это он о времени вспять думает? Это не дело, не дело… Это деморализует… В конце концов, нет за ним греха. У него орденов пять, а медалей там и грамот – не счесть… Не сам же брал. Давали!
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
Кравчук возвратил сердце на его законное рабочее место. Сидел и круговыми движениями водил по уже измятой хлопковой рубашке.
«Вот когда нейлон лучше», – подумал он.
Увидела бы его сейчас Бэла. Подумал отстраненно, не как о жене. Вон пялится красавица в деревянной рамочке. Как он сказал – козырной жизни туз? А если по-картежному, то кто та, что приходила к нему утром? Наталья? Вшивая Наталья? Шестерка бубен? Или пиковая дама – горе?
«Не думать! – приказал себе. – Не думать».
О них не думать. О Наталье и этих, в ботинках. И он открыл окно, потому что почувствовал, что остался запах и это он его буравит и томит, а ему надо дело делать. И : прежде всего надо попробовать позвонить Виктору на дачу. В конце концов, можно набраться хамства и… подъехать к Савельичу. Но для этого ему нужен будет очень серьезный повод, очень… Валентин закрыл за посетителями дверь на ключ. Сосредоточенно, страстно он стал разрывать на части сувениры, подаренные редакции гостями из разных концов света. Они испокон веку стояли в этом кабинете в стеклянной горке.
Соломка, ракушки, стебли, листья экзотических деревьев, косточки неведомых плодов, акульи плавники, выдранный из прибалтийского шитья бисер – все летело в объемистый пакет. Он распатронил все, что можно было и что не принадлежало ему. Повод – был! Есть, мол, материал, который техничка может выбросить, а плавничок акулий так и просится на чье-то ребро. И он, Валентин, просто не удержался и решил подбросить. Он мимо едет… В один колхоз… Темка запружинила… «Оцените, Савельич, мою любовь к искусству сатиры! Эти перья вам ничью бородку не напоминают?»
Хуторские ходоки в желтогорячих ботинках сидели на мраморном пыльном парапете, ели бутерброды с белесой колбасой и запивали их истекающей пеной теплой фруктовой водой. Рулончик карты лежал рядом, чуть прижатый пузатым портфелем.
Надо было пройти мимо них. Не было другой дороги. «Черт! – ругнулся Кравчук. – Ах ты, черт!»
Лифтом взмыл на свой этаж, на дне нижнего ящика нашел нелепые квадратные пластмассовые черные очки. Давно носит другие, фирмовые, «хамелеон». Но те дома. А эти тут завалялись. По крестьянской привычке не выкинул. Будто знал, что сгодятся они ему не раз.
Перед тем как выйти на улицу, напялил. Мать родная в них сына не узнала бы. Во всяком случае, хотелось так думать: эти не сообразят, кто мимо них идет.
Засомневаться в том, что удался камуфляж, пришлось из-за шофера.
Шофер Василий нежно, пальчиком дал сигнал, узнав хозяина. Он приехал позже и стоял не на своем месте, а Валентин Петрович вышел в темных очках и мог сразу его не увидеть за другими машинами.
Нежно, пальчиком позвал: «Я тут. Я в левом ряду… Пятый…»
Валентин сел в машину.
– В Крюково, – сказал он, несколько напрягшись от возможного удивления. Ведь Василий знал, куда ему сегодня предстояло ехать. Но не задал шофер никаких ненужных вопросов.
– Хорошо, что я заправился, – сказал он, включая газ и прикидывая, куда лучше вырулить – на Шереметьевскую или на Дмитровское. – Поедем по Дмитровке, – сказал он, потому что справа остановилась «Волга», из нее вышел толстенный мужик и, пока откручивал зверя на капоте, затара-нил задницей правый проезд. От чего только не зависит человеческая дорога…