Текст книги "Птица"
Автор книги: Галина Демыкина
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Да.
Женщина ушла как растаяла, и Алексей с удивлением заметил, что уже не помнит ее лица. А если надо будет разыскать ее для Люси? Впрочем, можно потребовать с медсестры… Теперь открыть банку (сестра положила открывалку). А где ложка? Ложки нет. А, вот она.
Алексей наклонился над Люсей, приподнял ее голову вместе с подушкой.
– Люся, Люсь, попей…
Она вроде бы очнулась, припала к стакану. Он отнял стакан, взял со стола ложку, набрал варенья.
Ах, как он боялся, как боялся, что она сожмет зубы, выплюнет, не сможет проглотить! Но она слизнула варенье с ложки, и еще, и еще. И он был ей благодарен так, будто она сделала ему прекрасный подарок.
Вошла сестра.
– Пьет?
– Да, да. Все в порядке.
– Ну и молодец. Я посмотрела – вены-то у нее плохие.
– Вены? – не понял он.
– Ну да. Пришлось бы через вену и соду эту и глюкозу. А разве хорошо вены рвать?
Как это «рвать». Что она такое говорит? Молоденькая красивая сестра, тоненькая, складная, а такое говорит!
– Пей, Люся, пей.
– Некуда уже.
– Пей, пей, пей… Вот и умница.
Алексей опустил подушку, вытащил из-под нее руку. Ему хотелось еще что-нибудь сделать для Люси. Но пока было нечего. Он огляделся. Пять кроватей. Женщины, в основном пожилые, спят, тяжело дышат этим сладковатым спертым воздухом, который его перестал уже мучить.
На койке у двери мается бабка.
– Сыночек!
– Что?
– Позови сестрицу.
Алексей вышел. В коридоре темно. Возле свободной от палатных дверей стены стол, освещенный лампочкой. Дежурный пост ночной сестры. Сестры нет.
Он пошел по коридору, боясь вернуться ни с чем и не решаясь надолго оставить Люсю.
Сестры не было.
В конце коридора стоял диван, на нем что-то белело. Ну так и есть. Девушка спала, сняв и положив на валик дивана белый колпачок и прикрывшись поверх халата байковым одеялом.
Алексей смущенно отошел.
В палате маялась бабка.
– Она спит, бабушка.
– Что ж не разбудил?
– Неудобно как-то.
– А ей удобно – забыла мне снотворное дать. Ну ладно. А няни там нет?
– Не видно.
– Ты, сынок, из-под кровати судно мне достань. Подложить сможешь? Уж прости меня, старую. Ну и пойди теперь, погуляй да стул подставь. Я сама выну. Ну, спасибо, голубчик. Спасибо.
Ему было неловко и неприятно.
И было досадно, что не сумел отказаться и постеснялся разбудить ту, которая обязана руководить всем этим, а не спать во время работы.
Казалось, что все женщины проснулись и наблюдают за его странными действиями. Но это только казалось.
Вернувшись с «прогулки», он нарочно сел спиной к остальным и лицом к Люсе. Он для нее тут. Но, с другой стороны, они могут потребовать, чтобы его прогнали из женской палаты. Так что особенно заноситься тоже нельзя.
Через какое-то время пришла врачиха. Та самая. Пощупала пульс, оглядела пустой графин.
– Если что, вызовите меня. Я в левом крыле. Пока все нормально.
Сестра в белой шапочке стояла тут же, будто и не спала никогда. А может, им полагается? Это тяжело – не спать всю ночь. Алексей положил руки на ночной столик, на них – голову. Сразу заходили, заходили перед глазами люди, тихие, как тени. И вдруг он так и вскочил: дом! Он же не позвонил домой. Что там делается – страшно подумать! Его свободно отпускали по вечерам с условием, что он приходит в одиннадцать или звонит, если не успевает. Алексей кинулся к телефону у сестринского стола. Один оказался внутренним: после трех цифр отозвался голос: «Пятое отделение!»
Набрал свой номер по другому телефону – занято. Еще раз – занято. Еще – занято: не спят, ищут его.
– Чего ты тут? – удивилась сестричка.
– Домой забыл позвонить.
Она удивилась еще больше, но ничего не спросила. (Странно, конечно, если считать, что он – Люсин брат.)
Набрал еще раз. Наконец-то!
– Мама, это я, Алексей. Да, да, жив. Где? В больнице. Да не со мной, мама, мама, успокойся. У меня заболел… друг. Потом расскажу. Приду утром. Мамочка, прости. Не плачь, мама.
– Ты мне всех перебудишь, – улыбнулась красивая сестричка. – Иди-ка, иди на свой пост.
Алексей пошел. Глаза у него слипались. Он поглядел на Люсю, которая спала – это уже был сон, а не забытье! – и снова почувствовал к ней глубокую и нежную благодарность.
***
Была белая стена. На ней прорезана белая дверь. За матовым стеклом ее четко обрисовалась желтая, тускло горящая лампочка. Она уже не освещала, потому что свет шел из окон. Рассвело.
Сон был с привкусом горечи и стоял теперь слезами в глазах, сон-боль, сон-обида: рыхлая женщина с мягким одутловатым лицом ходила по их комнате и в большую продуктовую сумку складывала Люськины вещи.
«Ты молодая, – говорила она. – На что тебе?» – и бросила в свою кошелку Люсину куклу.
Может, смешно, но эта единственная за всю жизнь кукла (других дарила тотчас же, потому что не любила) имела свой характер – была обидчива, ласкова, слаба здоровьем. К ней надо было подходить несколько раз на дню, иначе она делалась грустной, ее надо было гладить по волосам, сажать возле себя, когда учишь уроки. Дома подсмеивались надо всем этим: «Не стыдно, невеста?» – но что же можно сделать? И вот эту куклу – в чужую сумку.
«Ты веселая», – говорила женщина и снимала с полки лучшие Люсины книги.
Люся не видела точно какие, но знала, что самые любимые.
«Почему это вы берете?» – тихо спрашивала Люська. Она вовсе не была робкой, но здесь точно оцепенела.
«Молчи! – кричала мать. – Пусть все к черту забирает. Забирай все, ты, слышишь? Побирушка!»
Люся любила раздаривать свои вещи, и мама всегда сердилась на нее. А теперь вот…
И Люся плакала от обиды: одно дело ты сама отдаешь, другое – берут без спросу… И при чем тут «веселая»? Они все думают, что если веселая, так ничего ей не надо. «Мне с тобой весело. Давай дружить?!» Или: «С тобой легко. Я с тобой прямо другой человек». И никогда наоборот: «А тебе со мной легко? Весело?» Все только «я» да «мне».
Она никогда не думала об этом, рада была чужому вниманию. А теперь от слабости, что ли, которая не давала приподнять руки, перевести глаз с этой белой стены… Слезы опять побежали по щекам, постепенно холодея. Она не всхлипывала, она не плакала, просто текли слезы. Лба ее коснулась рука. Легко и неуверенно.
– Люсь, ты что?
Она заставила себя поглядеть в ту сторону: рядом сидел Алексей. Узкое лицо его стало еще длинней, щеки ввалились. А глаза глядели ласково, будто она была ему своя.
– Ну, чего ты, Люська?
И вот тут-то она заплакала. Слезы были другие, они не успевали захолодеть, от них было горячо глазам и щекам. А он тихонько проводил рукой по ее волосам, потом ладонью вытирал ее мокрую щеку, и ладонь тоже делалась мокрой, и опять они были свои.
– Ты откуда взялся? – всхлипнула Люська.
– Я еще с вечера… Как привезли.
– Это ты здесь… спал. – И она улыбнулась, глотая спазмы. – А я думала – врач прикорнул в тишине. Негде, думаю, приткнуться, бедному.
– Люся, все будет хорошо, – шептал Алексей, – вот увидишь.
– Конечно. Мы еще на танцы пойдем.
– Я не так уж люблю танцы. Но если ты захочешь…
– Ага. Я тоже могу не ходить.
Слезы еще текли – тут она ничего не могла сделать, – но горечь прошла, рассеялась. Никто не взял ее куклы, не похватал с полки любимых книг, никто не требовал от нее, чтобы она была веселой и легкой, ничего не давая взамен.
Люся закрыла глаза, ощущая счастливую тяжесть неумелой гладящей руки. Свой человек. Свой!
***
Был третий день. Воскресенье. 4 часа. Как раз время для посетителей. И они пришли.
Первой влетела мать.
– Мама! Мамочка! – Люсе казалось, что она кричит, а голос звучал хрипло и бесцветно.
– Ой, Люська, ой, доченька, да что же это? Уж я себя изгрызла за свое гулянье. Прости меня.
– Что ты, мама?!
– Приехала нынче только, под утро, а бабушка мне… Ох ты господи!.. Ну как ты сама себя чувствуешь, а?
У нее виноватая походка, виноватые глаза, руки, слова. А чего, собственно, убиваться? Она же не знала. Так даже лучше обошлось. Теперь зато есть Алексей.
– Мам, да уже все в порядке. Через несколько дней ходить буду. Мне врач сказал. Мам, знаешь, какой у нас профессор обход делает – весь седой, а усы черные и вот так свисают! Мам, ну чего ты плачешь-то?
– Ой, доченька…
– Знаешь, мам, он пришел и говорит: «Кто у вас тут «Шипром» душится? Пощадите меня, не делайте этого». А женщина, мам, вон та, на крайней кровати, Тамара, говорит…
– Какая она тебе, дочка, Тамара, почти что мне ровесница.
– Ну, неважно, Тамара, в общем… Она… – И глянула на дверь. – Ой, девочки!
Школьные подружки были без халатов. Они воровато прокрались, быстренько стали выгружать из сетки на Люсину постель конфеты, апельсины.
– Люська, мы двое пробежали, а там полкласса пришло. Не пускают.
Люся смотрела на подружек и сквозь тусклую пелену, в последние дни задернувшую для нее весь мир, увидела, с радостью увидела, как они обе праздничны, здоровы, особенно здесь, среди бледных, одутловатых соседок по палате.
– Знаешь, нас не пускали, – говорила Нина, раскладывая пакеты у Люси в ногах, – а мы увидели еще дверь. Ленка порылась в кармане, нашла ключ от квартиры – хоп! – и отперла! Представляешь?
Люся смеялась и сама ощущала, что ей все сегодня веселей, чем вчера, все важнее, значительней.
– Слушай, Люська, а ты – ничего! Только бледная. А то уж наговорили – прямо чуть ли не умираешь!
– Люська, а Сергей твой, дипломат, ходит мрачный. Зашел вчера к Ленке – прямо руки у него дрожат. Ох, Люсенька, приворожила ты его!
– Уж его приворожишь!
Вбежала пожилая сестра.
– Девочки, девочки, почему без халатов? Кто пустил?
– Мы сейчас уходим. Сейчас.
– А конфеты возьмите. Ей нельзя.
– Как это?
– А вот так. Теперь придется без конфет.
Девочки машут руками от двери:
– Там еще мальчишки пришли. Миша Сироткин, Сережа…
У Люси влажнеют глаза. Они вообще теперь на мокром месте.
– Спасибо. Скажите спасибо.
Мама заволновалась:
– Может, мне пора, доченька? А то ведь по-одному разрешают.
– Нет, нет, мам, посиди. Знаешь, как я рада!
Люську продолжала нести, качать волна легкости.
С тех пор как ушел отец, ее преследовало недоброе ощущение внутренней зависимости от матери: то было жаль ее, то вдруг душила обида: «Из-за тебя, из-за тебя все!», то мучило сознание своей вины за меньшую, – ох, меньшую! – любовь, чем к отцу; то восхищало мужество матери, ее жизнестойкость и рядом обида, что вот дочка-то ей не больно дорога. Сложное, постоянно меняющее окраску чувство, которое, пожалуй, не назовешь любовью. Зависимость. Постоянная эмоциональная зависимость. И это мешало свободно дышать. А теперь вот – ничего такого! Мать. Часть дома. Может быть, подружка. Хорошо, что она есть. Вот сидит рядом – и это тоже хорошо.
– А глазки-то у тебя веселые, доченька. Я с доктором поговорила, он сказал – теперь уж не опасно. Только надо остерегаться. И укол придется делать каждый день. Велел, чтобы ты научилась.
– Научусь. Как бабушка?
– Окончено свидание, – возвестила пожилая сестра. – Прошу посетителей…
Все посторонние ушли из палаты. В больнице, как в поезде, родственники – посторонние («просим провожающих…»). Люся вздохнула с облегчением: устала. А вот Алексей не ушел. Потому что он не посторонний. Он как сидел весь этот час возле столика дежурной сестры, так и остался. Красивая сестричка Оля, сдавая смену, заглянула ему в глаза:
– Может, проводишь?
– В следующий раз, ладно?
Алексей сам удивлялся на свою занудную положительность, – только и стучит в голове: «Люся, Люся…» Он боится уйти домой, а вдруг тут что-нибудь…
– Если есть возможность, подежурьте, это не повредит, – сказала ему та самая женщина-врач, которая со шприцем и содовым раствором. И добавила: – А ведь мы с вами спасли вашу сестренку!
***
Возле больницы много деревьев и кустов. Они не больничные, они деревья вообще, потому что были здесь до всяких домов. Это их потеснили, а не они выросли рядом.
После врачебного обхода Люська в длинном махровом халате вышла под эти деревья и кусты. Здесь происходило то, на чем редко задерживаются людские глаза: коричневые лапы почек размыкались и выпускали на свободу беловатый лист. Он потому был беловатый, что принадлежал возлеоградной акации, которая к осени обрастает стручками-свистульками. Над головой с шорохом толкались в рост беспомощно-светлые листья тополя, падали его пустые почки, бархатились под ногами бордовые червячки его цветов… И что-то звенело, звенело в воздухе, и Люсе казалось, что там, возле древесных корней и стрельчатой травы, маленькие зеленые трубачи, бесшумные и таинственные, точно гномы, возносили свои легкие трубы…
Весна! Люся только в очень раннем детстве увидела весну и поразилась ей: этому нежному цвету и этой радости листьев и травинок: «Мы! мы! мы!»
И теперь она слышит то же, только еще громче и победней.
Она трогает рукой кору дерева и удивляется ее шероховатой красоте. Подставляет лицо под теплое майское солнышко и радуется этому теплу. Если случается дождик, она ловит дождинки ртом.
– Как дурочка прямо, – смеясь, жалуется она Алексею. – Ну будто только что родилась: все мне внове! Почему?
– Люсь, а ведь так оно и есть: родилась заново, – отвечает он.
И Люся понимает – он не хочет говорить про ту ночь, когда была только белая стена и больше ничего не было: ни страха, ни боли, ни жалости к себе. Бережет ее! А чего беречь? Было так. А теперь – иначе. Теперь дарованы заново эти деревья – кора, листья; облака над ними; люди – соседки по палате, которые тотчас принялись опекать ее (неопытная в болезни!), жалеть (такая молодая!), восхищаться. Одна из них, Тамара, называла ее сперва «существо», потом «Тяпа», а теперь «девочка-эльф».
А что такое эльфы? Они почти как люди, только поменьше и очень легкие. Они умеют летать. И живут в лесу.
Про эльфов от безделья придумала Тамара, а Люська ухватилась за сказку. Это стало их игрой.
– А что делают эльфы? – спрашивала шепотом Тамара.
– Пекут блины!
– Ну да? А задание по алгебре?
– Еще вчера сделали!
– Не желают ли они полетать?
– Не могут: выстирали крылышки и развесили на ветках.
– Вот тяпы! В такое утро!
Они обе тихонько смеются. Странно, но над Люськой, как в детстве (все теперь как в детстве!), сказка получила власть. Она сгустила краски: зелень стала ярко-зеленой, облака ярко-лиловыми, земля тучной, влажной, чреватой новой жизнью; а Люськина походка сделалась упругой, легко переходящей в бег, похожей на полет.
Может, был (был! был!) и еще один дар, но о нем боязно думать. Он сродни сказке, но пугал крупностью и жил в душе потайной и радостной жизнью.
Вот и сейчас, среди деревьев, одна, Люська тихонько смеется, закрывает глаза, ловит кожей лица солнечное тепло, движение листвяных теней. Хорошо!
Потом она быстро озирается: не глядит ли кто. Стоп!
За узорной решеткой забора, на узком тротуаре старой улочки, прямо напротив Люси стоит девочка. У девочки огромные серые глаза – прямо в пол-лица; крохотный нос, еще меньше роток, будто кто проткнул дырочку, и припухшая верхняя губа. Это все не так уж красиво, но очень знакомо. Знакомая девочка. Хотя никогда не виделись. И эти длинные, почти белые волосы, и бант над головой.
– Как тебя зовут, девочка?
– Меня? Птица.
Люся перестает смеяться. Ей хочется сесть, перевести дух. Она хватается за ограду, держится крепко.
– А где твоя мама?
– Вона там, в магазине. Я больше от нее не убегаю.
– Ну и молодец.
Девочка открыто и ласково рассматривает Люсю.
– А ты в больнице, да? Ты не слушалась?
Какие глупости говорят ребенку, и он, если, не дай бог, заболеет, будет бояться этого дома. Глупая мать, вот что. Глупая женщина – мать Люсиной сестренки. Так легко сердиться на нее. Но она не виновата. Эта женщина ни в чем не виновата? А кто же виноват? Ведь никакой девочки-Птицы еще не было, вот этой Птицы не было. А Люся была. Хотя ее уже не звали Птицей. Но ей тоже хотелось, чтоб был отец. Ее отец.
Девочка держится за чугунные прутья, раскачивается, глядит на Люсю:
– Давай в чего-нибудь поиграем, а?
– У меня есть мячик, – отвечает Люся. – Хочешь?
– Хочу.
У Люси под подушкой и вправду лежит двухцветный мяч – это подружки принесли, чтоб она не скучала; читать ей пока нельзя, глаза плохо видят, строчки расплываются. Так вот – мячик.
Люся отбегает от решетки, в которую вцепилась девочка, а сама оборачивается. Ей страшно, что та уйдет.
– Ты не уходи.
– Нет. – И оглядывается. – А вона мама.
На верхней ступеньке магазина, того, что напротив, стоит полная женщина с одутловатым лицом. Мягкие руки ее укладывают в продуктовую сумку белый батон. Знакомые руки. Те самые, которыми толкали, запихивали в сумку самое дорогое, отнимали, без спросу и совести отнимали у Люси. «Почему вы берете?»
Люся стоит оцепенев, как во сне.
Женщина уже нашарила глазами девочку, уже перебежала дорогу. Вот она, рядом.
– Ты что тут делаешь? Я разве велела тебе… – И замолчала.
Люсе надо бы не глядеть так на этот мягкий рот и разреженные короткие зубы; на это пухлое безвольное лицо, не помеченное возрастом; на бледно-голубые маленькие глаза под безбровыми дугами. Неужели она лучше мамы? Неряшливо одетая, непричесанная.
А девочка?.. Девочка такая, какой была когда-то Люся. Но ведь теперь Люся не такая, и, значит, девочка лучше.
И снова: но ведь тогда еще не было девочки!
Женщина в замешательстве наклоняется к дочке:
– Пойдем, пойдем, Птица.
И вдруг лицо ее покрывается пятнами, глаза, которые она почти так же открыто, как девочка, поднимает на Люсю, краснеют и набухают.
– Люся, – говорит она шепотом. – Люся, я вас сразу узнала. По карточке. У Мити есть карточка. Вы заболели, да? Я скажу. Он придет навестит.
Она подхватывает девочку и тащит ее, хлопая разношенными туфлями.
Девочка из-за ее плеча тянется к Люсе, выворачивается: она хочет сыграть в мяч.
Люська стоит оторопело и глядит, глядит вслед женщине – той, из сна, обретшей плоть. Она видит девятиэтажный дом, в подъезд которого та входит, и ей трудно поверить, что каждый день в этот дом возвращается ее отец. Ей отвратительна женщина, и ей стыдно своей злости: очень уж безобидно и жалко смотрела она, будто не очень счастлива, не очень уверена не только в своем счастье, но и в праве на него.
Отравленная этой встречей Люся медленно идет по дорожке. И все же боль ее имеет предел, она с удивлением ощущает это.
«Скажу Алексею. Все, все расскажу», – и сама мысль об этом будто высвечивает событие.
– Ты чего, Люсек? Чего пригорюнилась?
Это – Тамара. У нее непропорционально тяжелое лицо с удлинившимся подбородком и носом. Слоновая болезнь. Акромегалия.
У Тамары молодой – моложе ее – муж, и она боится потерять его.
– Знаешь, как говорится: брат любит сестру богатую, а муж – жену здоровую.
Изуродованная болезнью, она тихонько плачет по ночам. А утром встает ясная.
– Ну, – говорит она сонной Люське, – как ты думаешь, что сейчас делают эльфы?
– По-моему, еще спят, – бормочет Люська и сразу поднимается.
И они с Тамарой, наскоро помывшись, шагают по безлюдным аллеям, вдоль больничных корпусов.
– Люсек, ты – очаровательное создание. Ты должна – понятно тебе? – должна быть чертовски счастлива.
– Да, очаровательное! У меня ноги некрасивые.
– Не болтай. Тебя это ничуть не тревожит. Ты просто прикидываешься. А потом, у эльфов не бывает спортивных ног, а? – Тамара смеется.
И Люська тоже. Просто оттого, что ей тепло и уверенно с этой женщиной, которая раз, всего лишь раз и только ей одной поведала о своем горе и больше о себе – никогда. Разве если что-нибудь смешное.
Больничный быт. Беседы о болезнях, странное тщеславие: чья хворь опасней. Люся привыкла. Но внутри сидит живучий бесенок, он уже прыгает, весело подбрасывая лапки, – ничего, мол, обошлось! Жив! Жив! Люся немного пригибает голову, чтобы не выглядеть вызывающе веселой.
Часа в четыре в парк прибегает Миша Сироткин. Он рассказывает о дворовых новостях, о том, кто и куда готовится, и что ей по справке о болезни выдадут аттестат без экзаменов – не зря она хорошо училась! Они болтают минут двадцать, потом Люся говорит:
– Ну, Миш, мне пора, а то заругают.
Она всегда говорит так, потому что знает: когда они переберут все новости и немного посмеются Люськиным рассказам о нянечках и соседях из мужской палаты (ох, мужчины болеют всласть, с преувеличением!), тогда вдруг станет не о чем говорить. Она не дожидается этого, ей не хочется никакой жесткости, никакого напряжения. Она благодарна Мише Сироткину, что он приходит, что не отрекся от нее, несмотря на стоны матери: «Инвалида берешь! Сам говорил – болезнь неизлечимая». О, Люська знает эту женщину! Да и соседки пришли навестить, рассказали про шумные – на весь двор – скандалы и обсуждения.
Ей дорога Мишина похвала. «Таких девчонок, – сказал он, – больше на свете нет! Мне Алексей говорил, как ты чуть не помирала, а смеялась, когда его с врачом спутала. Алексей – человек. Я бы с ним дружить мог, да он, видно, не хочет, обходит меня».
Люся слушает и складывает его слова в сундучок памяти. У нее теперь всегда в запасе радостная перспектива: расскажу Алешке. Ах, кто бы знал, как это счастливо, когда все, все, что есть ты, интересно другому!
Сергей бывает редко. Готовится к экзаменам. Он исхудал, стал серьезен и даже строг. Он не спрашивает, как она себя чувствует. Сам рассказывает много и интересно, и Люсе кажется, что он заранее готовит эти рассказы. А она почему-то устает от них и быстро забывает.
***
Мама плакала. Ее слезы Алексей видел впервые. И, надо сказать, она этими слезами что-то проигрывала. Такая крупная, красивая женщина, твердая походка которой соответствует характеру, не должна распускаться. Алексей привык верить в ее справедливость и правоту и теперь не мог стряхнуть с себя неприятного удивления. Почему, в самом деле, надо спасать его от Люськи, от забот, его личных забот, которыми он никого не отягчает?
И в результате – они сидят на маминой тахте, совершенно отчужденные, стараясь не встретиться взглядами.
– Мама, – говорит он и сам слышит в голосе нотки раздражения. – Ну поверь, что от школы я не отстану, что к университетским экзаменам готовился всю зиму и эти несколько дней не решают!
– Как это не решают? Теперь каждый час решает!
– А ты бы хотела, чтоб я…
– Обойдись без демагогии. Я бы хотела простого благоразумия. Слишком многое ставишь на карту.
– Но я же занимаюсь, о чем разговор-то? О чем?
– Ты подрываешь здоровье, сидя за книгами по ночам. Неужели она не понимает, что…
– Мама, перестань.
– Не могу перестать.
– Мы поссоримся!
Она смотрит укоряюще. У нее очень светлые, такие, как у Алексея, глаза. Это почти непостижимо, как точно переносится от одного человека к другому цвет, разрез, манера вглядываться. Ведь если такое сходство внешне, думает Алексей, то, согласно одной из психологических теорий, и сущность должна походить. Так, собственно, и было всегда, а сегодня одна внутренняя жизнь будто отрицает, зачеркивает другую. К чему же тогда это сходство, эта видимая одинаковость?
У Алексея не было навыка ссор и объяснений. Чаще всего его просили о чем-то, и он исполнял, слушался, потому что просьбы и требования бывали справедливыми. Но сегодня он должен, должен доказать свою правоту!
– И потом, у нее есть родители, – между тем говорила мама. И глаза опять вспыхивали ожесточением.
«Она», «у нее» – со злостью, и это – о Люське!
– Ты бы хоть поглядела на нее сперва! – вместо всего, что хотел сказать, выпалил Алексей. И покраснел.
Мама вдруг опустила голову и улыбнулась. Ему не показалось, нет!
– Чего ты, мам? Чему ты смеешься?
– А просто так. – Она поднялась с тахты, такая, как всегда, статная, красивая, уверенная в себе. Она положила крупную, тяжелую руку ему на голову и улыбнулась еще шире. Ее что-то веселило в нем. – Ну, ну, – сказала она примирительно. – Я непременно сперва погляжу. – И уже от двери добавила: – Давай уговоримся так: ты будешь вести себя разумно, заниматься и так далее, а я буду в полном восторге от твоей Люси. Идет?
Алексей насупился. Он знал мамины переходы от серьезности к шутке, но прежде это не касалось его так остро. И так не смущало. Он, похоже, очень уж выдал себя.
***
Деревья и кусты, что росли возле больничного корпуса, покрылись листьями и сделали улицу за решеткой почти невидимой. И все же Люся всегда садилась на скамейку спиной к улице. Зачем ей эти встречи? Зачем? И потом, ей вовсе не хотелось, чтоб женщина присылала к ней «Митю». Ни за что! Нет!
Но то, что отец знал: она, его Люська, больна, – и не шел, сокрушало душу.
– У вас что-то анализы стали хуже, моя девочка, – сказал ей пожилой врач во время обхода. – Вы не позволяете себе сладкого? Нет? И ничто вас особенно не волнует? Или есть неприятности?
Люся не знала, как ответить, но врач понял что-то свое и прописал ей валерьянку с пустырником.
– От состояния нервов тут зависит добрая половина дела, – сказал он.
Врач был серьезный человек. В свое время он внимательно расспросил Люсю, чем она болела, как росла, кто ее родители и как складывалась жизнь в последние годы. Он, собственно, застал ее врасплох, потому что она не помнила своих болезней, а о родных говорить не хотела. Вот и получилась картина безмятежной жизни. И все же его мягкая речь и внимание, что-то расковали в ней, выпустили на волю затаенное, скрытое от себя, будто сказали: ты представляешь ценность, ты сама, твое тело, жизнь твоей души. И Люська, вернувшись после этого опроса, долго плакала. Точно так же, как всегда плакала после ухода Алексея. При нем смеялась, радовалась, даже озорничала (убегала, например, провожать его в своем махровом халате с территории больницы), а когда он уходил – плакала. А чего так – и сама понять не могла. Не оттого, что жаль расставаться – это само собой, но было и еще что-то.
– Люсианда! – подходила к ней Тамара. – По-моему, эльфам необходимо высморкаться. – И подавала свой носовой платок.
Ей, этой Тамаре, одной-единственной, Люська как-то сказала об отце. (Алексею пока не решилась.)
– Хм, – сказала она, – а отец-то у меня в бегах.
– Как это?
– А просто. Невозвращенец. Обежал к одной красотке да там и остался.
Тамара поняла, покачала головой:
– Я так и думала, что ты в жизни не только порхала по цветам.
И, как нарочно, то, что случилось, непременно должно было произойти при Тамаре.
Было дождливое воскресенье. Люся даже не ждала, что кто-нибудь прорвется к ней сквозь эти потоки. Мог бы, пожалуй, только Алексей, но они уговорились, что по воскресеньям он не ходит – ведь его пропустят в любой день.
В палате было темно, как осенью. Все пять женщин сидели на своих койках, причесанные, прибранные. И делали вид, что никого не ждут.
– Нешто мой шалопут пойдет по такой мокрети, – вздыхала бабка. Она заметно поправлялась, и у нее прибывало бойкости. – Это я об нем, бывало, точно курица об цыпленке. А дети – они и есть дети. Без жалости к нам, старикам.
Тамара ловко подхватывала спицами нитки – вязала мужу жилет – и покойно, со всегдашней своей едва слышной усмешкой, сказала:
– Ой, бабушка, принимают дети наши заботы – и на том спасибо. А иначе – что бы нам делать?
– А и правда, правда…
Молодая, очень красивая минчанка Валя с бледным лицом и дивно зелеными глазами в темных обводах не то молила, не то заклинала мужа, который и без того часто навещал её, приехал вот вместе с ней из Белоруссии и кое-как перебивался у знакомых.
– Ой, и неужели сердечко твое не трапещется?! Уж как я жду, как жду!
Тяжело больная женщина Нина Яковлевна с красным раздутым лицом (еще одна уродующая болезнь) сидела в подушках и молча глядела в окно. Она сама врач и иллюзий на свой счет не питала. Она сказала так:
– Мне уж теперь все безразлично. Скорее бы только.
– Будто дело в одной медицине, – вскинула голову Тамара. – Да в прошлом году я здесь лежала с женщиной, та же болезнь, что у вас, – так она уже не двигалась. А в этом году я приехала и сразу встретила ее. С амбулаторного приема шла. Щеки опали, так, чуть-чуть припухшие, и идет хорошо. «Я, говорит, как немного подлечилась, выписалась домой и повела новую жизнь: в люстре все лампы зажгла; лучший сервиз на каждый день пустила. Хочу в театр – в театр, хочу людей повидать – полон дом гостей созову, лучшей снеди на стол поставлю. Чтоб никто надо мной не охал. И не охали. Дочка говорит – самый веселый год был! И вот выздоравливаю. Врачи верить отказываются».
– Дело характера, – вздохнула Нина Яковлевна. – Я бы не сумела. Ни гостей не хочу, ни театра. Да и течение болезни у каждого свое.
Люська сидела притихшая. Ей давно уже казалось что она здесь не по праву, что неудобно торчать на койке которую дожидается какая-нибудь несчастная, вроде этой.
– Выпишите меня! – просила она врача. – Я очень хорошо себя чувствую.
– Милая девочка, здесь никого не держат зря. Вот установим норму инсулина, и – скатертью дорожка. Уколы научилась делать сама?
Люська давно научилась. Разве это трудно?
А дождик все бежал, струи воды с крыши завивались канатами, и было трудно поверить, что через пять минут кто-то может затопать по лестнице, постучать в палатную дверь, войти, улыбаясь и протягивая пакетики с едой.
Уж эта еда! Почему именно через нее надо выражать свое расположение, свою заботу? Ведь большинству из них и есть-то ничего дополнительного нельзя. А несут, несут… Вот Алексей понимает. Он то цветы притащит, то книжку – да и почитают вместе! – то однажды куклу-голыша принес и с нею – рубашонку, штанишки, платьице. Ох и смешной! И у Люськи опять щекочет в носу. Это, конечно, болезнь еще не отошла. Слабость.
И только Люся успела откинуть подушку, чтобы поглядеть, что он там делает, Алешкин кукленыш, как грохнула дверь, и мужской голос жалобно:
– Ой, простите!
Вкрадчивый, ласковый голос. И Люся поняла, что оглянуться она не может. Щеки, лоб, а потом уши, шея стали горячими. Она слышала и другие голоса – вот пришел Валин муж, вот дочка Нины Яковлевны, а вот и бабкин «шалопут».
Сзади стоял человек. Он не окликал Люсю. Больше того, он не знал, как позвать ее. И она не знала, как поглядеть в его глаза. Потом она услышала шорох пакетов, которые клали на ее кровать. Потом скрипнул стул. Он сел. И вдруг положил руку на ее плечо, потом поцеловал ее в макушку.
– Дочка!
Люся застыла. После встречи с той женщиной она не раз представляла: вот идет по дорожке, а навстречу отец:
«Доченька!»
«А, здравствуй! Ну, спасибо, что зашел. Я побегу, мне на процедуру».
И эдак весело махнет рукой. Или что-то в этом роде. А тут в палате (куда уйдешь?), под взглядом Тамары (как притворишься?), неизвестно, что делать. И она сидела, втянув голову, и отворачивалась, отворачивалась к стене. А он гладил ее волосы:
– Доченька… Ты прости, что не приходил. Хворал. Горло болело, даже налеты снимали. Вот я и побоялся заразить. А, доченька? Не сердишься?
Будто только в том и виноват, что не навещал. Люся выпрямилась, наконец оглянулась: