355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Демыкина » Птица » Текст книги (страница 1)
Птица
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:14

Текст книги "Птица"


Автор книги: Галина Демыкина


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Галина Николаевна ДЕМЫКИНА
ПТИЦА

Весна. Девять часов вечера. Пятница.

Московский двор – старый. И дома старые. Внутри, правда, лепные потолки.

Неходячая старуха бабка Вера сидит на никелированной кровати в закутке, отделенном от большой комнаты шкафом.

– Люся! Люсенька! – Ее руки по-черепашьи копошатся на белом пододеяльнике. – Люся, внученька, что ж ты сделала!

Соседки вбежали, как только отъехала машина «скорой помощи».

– Бабушка Вера, что с ней? Что с Люсей-то вашей?

– Ой, не знаю. Ой, беда! Привели эти двое – Лексей да Мишка с нашего двора… как его… Сироткин… с танцев, а она своими ногами не идет.

– Может, ножами порезана? – Ой, не знаю. Крови не было. Тут и машина. По дороге, что ли, вызвали. Доктор сердечное колоть – а у ней уж и дыханья нет. Померла.

– Да подожди еще, может, выживет.

– А где Нюрка? Дочка твоя где?

– А? К клиентке поехала. Та сына женит, так Нюра невесту причесывать будет. Сказала – на свадьбу останусь. И адреса не дала. Ой, господи…

– Митьку бы хоть найти, все же отец!

– Найдешь его!

Толстые почки тополя – жители всех старо-московских дворов – постукивали в окна второго этажа: «Мы готовы взорваться зеленым, душистым и молодым. Мы затаились в надежде».

Земля двора, не убитая асфальтом, дышала: «Будет!! Прекрасное будет! Может, цветок. Или побег. Жду».

И что-то звенело, звенело в апрельском воздухе, будто маленькие трубачи, бесшумные и таинственные, как гномы, нежно вознеся свои легкие трубы, обходили город весенним дозором.

Город плохо слышит. Он спешит. И глядит плохо. Но ведь кто-то должен возвестить весну?! Весну, как часть бытия. Независимо от того, что в этот час происходит.

А что происходит? Что произошло? Да много чего, в масштабе если не Вселенной, то земли.

Но ведь мы не о Вселенной. Мы – о Люсе, которая пришла с танцев, вернее, ее привели…

Если говорить правду – не было танцев.

Четверо стояли на набережной – девушка Люся Алдарова и трое парней. Девушка худенькая, оживленная, не слишком красивая. А парни – как на подбор!

Люся иногда сама удивлялась: кругом столько девчонок интересных, а у нее вот и ноги тонкие, и не то чтоб она семи пядей во лбу, а гляди ж ты – целая свита! А свита – ее, ее, это уж точно.

Миша Сироткин, самый красивый парень с их двора, год целый ходит за ней след в след. И только разговору у него: Люся Алдарова да Люся Алдарова. Соседка передавала, что он и матери своей сказал: «Женюсь на Люське!» Та – в слезы. «У них, – говорит, – семья непутевая, а на тебя вся наша надежда!» Мишин отец на заводе травму получил, а пенсия все же не зарплата – там и премия была, и прогрессивка. Детей в доме трое, Миша старший, так что – ответственность. Но он сказал строго: «Вам я всегда помогу, а жениться или нет – дело личное». Он серьезный, Миша Сироткин. Второй год уже работает, а после армии в институт пойдет, на вечернее.

Люся подшучивает над ним, зовет женихом, но и гордится немного. Он ей все же нравится.

Сережа Панкин – из Люсиного класса – будущий дипломат: в институт международных отношений готовится, на английские курсы ходит. Он не такой красавец, но умный – что ни спроси, все знает. Его внимание льстит Люсе.

– Ой, Сергей Сергеич! – говорит она хитренько. – До чего я робею перед вами! Все-то вы знаете!

– На собеседовании в институте понравиться бы так, как тебе! – упертый в идею поступления, отвечает он, не замечая своей самонадеянности.

Но Люська-то замечает, меняет тон:

– Разве я тебе сказала, что ты мне нравишься?

– А разве нет?

– Конечно, нет.

– Но ведь и ты мне не нравишься в таком смысле, ну… я не влюблен в тебя.

– Да кто ж тебя просит! – смеется Люся и косит глазами в сторону третьего.

Он из параллельного класса, в их школе недавно и сегодня в этой компании всего третий или четвертый раз.

Он сразу же, как появился в школе, стал глядеть на Люсю. Глядит и глядит. Чудеса прямо! Алексей высокий, сухопарый, какой-то не по-спортивному подтянутый и очень вежливый. «Палата лордов» зовет его про себя Люська. Тут она и вправду робеет. Зачем он только увязался за ними? Вот и сейчас: она, смеясь, покосилась на него и натолкнулась на полупрезрительный взгляд узких, похожих на льдышки глаз – глаз северянина.

Люська любит растормошить, вызвать на разговор, на шутку. Но тут она скована: другим воздухом дышит парень, не подступишься к нему. Не дай бог влюбиться в такого!

А они запросто разговаривают между собой, особенно Сережа Панкин с Алексеем. Им что-то жгуче интересно друг в друге, и Люся чувствует, нет, знает: взаимный интерес имеет отношение к ней. Это счастливит ее и смущает. А они вот про что. Алексей спрашивает серьезно:

– Тебе не претит в дипломатии неточность, отсутствие закономерностей?..

– Ну, ну, ну, – азартно перебивает Сережа, – все там есть, если вдуматься. Ведь развитие человеческого общества имеет свои законы, значит, и взаимоотношение государств тоже. Понимаешь, мне нравится, что за каждой буквой соглашения стоит какая-то подоплека, чье-то дипломатическое прозрение или просчет. Тут нет стоячего болота. А в твоей биологии есть: все идет по заранее заведенному кругу.

– Конечно, стабильнее. Но я люблю стабильность. – И оглядывается на Люсю, боясь, что она не знает этого слова. Боясь, и одновременно злорадствуя, и сердясь на себя за это злорадство и за свой выбор: влюбился о девчонку, с которой надо выбирать слова попроще!

Но вся эта сложная гамма чувств ни к чему: оказывается, Люся не слушала. Она застыла отрешенно, держась руками за каменную плиту парапета. Лицо у нее стало очень обычным в минуту погасшего оживления, и Алексей снова (в который раз!) со страхом подумал: влюбился!

Как это могло случиться? Ведь не нравится она, не нравится. И как может ему понравиться девчонка, которая мечтает (мечтает!) стать парикмахершей? Да, да, она сама сказала, и пресерьезно, даже с вызовом. И этот глупый вызов. Комплексует: вот вы, мол, с Сергеем умники, а я дурочка, ну и что? Бегаете-то вы за мной!

Алексей потупился, потом опять охватил взглядом всю ее – с беспомощными движениями худых рук (лапки прямо!), смешной манерой чуть косолапить, с этими милыми гримасами чересчур, пожалуй, подвижного лица, сейчас почему-то застывшего. Зверушка, зверушка, и все тут! Может, это зверушечье, беспомощное и трогает? Но ведь ясно же, что при таком несходстве… Они разный тип людей, разный склад. Сейчас у нее в фаворе Миша Сироткин, завтра – Сергей Панкин или еще кто-нибудь. А он – никогда.

Алексей недавно нашел у Гейне стихотворение и теперь часто вспоминал его, прикидывая к себе и растравляя себя:

 
Кто влюбился без надежды,
Расточителен, как бог.
Кто влюбиться может снова без надежды —
Тот дурак.
Это я влюбился снова
Без надежды, без ответа,
Рассмешил я солнце, звезды,
Сам смеюсь и… умираю.
 

– Умираешь? – спрашивал он. И сам же отвечал: – Ничего, брат, не умрешь!

Тайным чутьем внутренне здорового человека он знал: пройдет!

– Пошли на танцы! – услышал он голос Миши Сироткина. (Сироткин обращался к Люсе.)

– Как все, так и я, – ответила она.

– Нет, я тебя приглашаю…

Что-то в ее лице, продолжавшем оставаться неподвижным, забеспокоило Алексея, но он не решился прервать ее диалога с избранником. А потом началось то, то самое, отчего она оказалась в карете «скорой помощи», и все это напоминало дурной сон.


***

Люсина мама похожа на цыганку: черноглазая, белозубая, веселая. Бывало, если что – поплачет, а потом засмеется:

– Эх, завьем горе веревочкой!

И – в гости. К подружкам. Дочка почти взрослая, а у нее, как у девчонки, подружки. И все с шумом, все с прискоком. Отец, бывало, перехватит ее на бегу, раскружит:

– Ох ты, кочевница, горе мое сладкое!

Так и скажет: «Горе сладкое».

Отец!

Мать рывком да криком, а он, бывало, посадит Люську на колени (это когда она еще маленькая была) и качает. И придумывает:

 
Дочка – птичка,
Мамка – птичка,
Баба Вера —
птичка, птичка…
 

Люська зальется смехом, в ладоши захлопает:

– Дальше! Дальше! Про себя спой!

Он подумает и доскажет страшным шепотом:

 
Даже папка – тоже птица,
Васька-кот его боится.
 

Люська кинется ему на шею, и он обнимет ее, и оба рады, будто что-то соединило их.

Голос у отца теплый, руки добрые, а глаза – большие, серые, чуть навыкате, и все в них меняется: и цвет, и выражение. А уж если возьмет гитару… «Степь да степь кругом…» И опять Люська вместе с ним, и роднее человека нет.

Люся не любит думать об отце. Он предал.

Это ведь с матерью они поссорились, а ушел он ото всех. И как это вышло, даже не понять. Мама, конечно, виновата. Разве так командуют? Ну хорошо, она устает на работе в своей парикмахерской: всю смену не присядет. Вернется – он ей сам и ужин подаст, и таз с водой для ног. «Нюрочка, Нюрочка». А что ж она-то ему сроду не подала? Все баба Вера да Люська. А только команды:

– Хватит тебе на грузовом шоферить. Так и от дому отобьешься. Сутками тебя не видать.

Ну ладно, сдал на таксиста, стал по Москве ездить. И опять:

– Не надоело извозчиком быть? Сдал бы на механика. И деньги мне твои не нужны. Таксисты – самый народ разбитной. Ездила. Знаю. Так и заговаривают, так и поглядывают на тебя в зеркальце.

А уж если выпьет… Он последнее время выпивал. И опять же тихий. Придет, голову наклонит, сядет на диван да там и заснет. Никакого скандала или чего, а мать завела так: он заснет, а она – из дому вон. Наказывает. Вот и наказала. Сперва ушел к своей сестре замужней, письма писал. Мать не показывала, но Люська раз увидела у нее в сумочке конверт. Адрес его почерком. Вынула тайно, прочитала. Отец писал странно: я, мол, виноват, не знаю, хватит ли твоей любви, чтобы простить. Если простишь, вернусь. Ну и о Люсе: береги, не говори обо мне плохо.

А мать вообще ничего не говорила. И не плакала. Только вся почернела. И Люся, хоть и знала, что мать с ней, пятнадцатилетней, не захочет советоваться, заговорила сама: ведь не чужая же она в доме! Заговорила, а ответа нет. Рассердилась. Заплакала:

– Ты, ты виновата! Выжила! Такого человека. Хоть бы обо мне подумала!

– Нечего, дочка, о нем жалеть. У него семья другая.

Тут Люська и прикусила язык.

На стене висела фотография: отец и мать, молодые, сидят рядом, а на руках у них маленькая Люся. Глаза у нее в пол-лица, рот – будто дырочку проткнули, верхняя губа капризно вздернута, волосы до плеч и широкий бант над головой. В то время ее называли «Птица». Она даже имени не знала. Бывало, спросят:

– Девочка, как тебя зовут?

А она:

– Птица.

Так вот взяла она от этой карточки и отстригла ножницами человека, который сидел слева и этак ласково держал ее поперек живота, чтобы не вертелась и не убегала. Вместе с этим человеком отрезался кусок ее щеки и часть банта. А держащая рука осталась. Так что вся карточка получилась нелепая, и пришлось ее со стенки снять.

Мама ничего не сказала. Стрельнула сердито черными глазами, качнула головой, и все.

Она стала еще резче, мать, и почти не бывала дома. Кинет, уходя:

– С работы к Танюшке пойду.

И старалась не глядеть на Люсю. Может, потому, что та была похожа на отца.

А в Люсе будто разбилось что-то. Доброе, ласковое и… растяпистое что-то. То, бывало, к любому подойдет, поможет…

– Вы за хлебом, теть Кать? Давайте сбегаю. Я как раз иду.

Или:

– Завтра отец на своей таксишке обедать приедет, так не расходитесь, ребята. Обещал до лесу подвезти. А обратно – сами.

А теперь – нет. Теперь никаких этих сантиментов. Особенно первое время. И разговоров никаких. Чтобы чужие не спросили об отце.

Но вот уж почти три года прошло. Поутихло немного. Отца старалась не встречать. Мать утром буркнет:

– Из школы прямо домой приходи, отец к тебе явится.

– Ой, мамочка, у меня собрание.

– Как знаешь. Мне-то что.

Он потом и приходить не стал. А скучала – ну прямо хоть воем вой. И карточку склеила и в свой стол положила: то было раньше, то был ее отец. А тот, что теперь, – чужой человек, и видеть его нечего. Спросила однажды:

– Бабушка, у меня, может, уж и братишки с сестренками есть?

Бабушка подумала и ответила без ожесточения:

– А как же. Есть. Сестра.

И тогда Люська заплакала. Поняла: конец. Она, видно, все еще ждала.

Но зато больше об отце не думала, не вспоминала. Когда вернулась мать, встретила ее ласково и вдруг сказала:

– Мам, чего ты меня своему делу не научишь?

– Что это ты? Ведь отец вроде тебя в артистки прочил.

– То в детстве. А теперь я хочу, как ты.

Мама вдруг заволновалась, посадила ее, как клиентку, на стул (это что же, родную дочку ни разу не причесала!), показала, как намыливать, смывать и накручивать на бигуди волосы. Потом мама легкими, быстрыми руками расчесала светлые Люсины пряди, чуть подначесала их «против шерсти» и крупными локонами уложила, подняв над головой будто корзину с цветами.

– Маркиза, да? – засмеялась Люся. – А, мам? Как тебе твоя дочка?

– Ну и ладно, – ответила себе мама. – Актрисой – там видно будет, а здесь можешь выучиться быстро, вот и кусок хлеба. Завтра на мне сама попробуешь. А я погляжу, какие у тебя руки.

Руки у Люси оказались подходящими.


***

Была белая стена. На ней – белая дверь. Светилась матово. Потом расплылась.

Через какое-то время был шепот и движение теней. И это расплылось. Больше, собственно, ничего не было. Долго не было!

Много позже снова за черным воздухом белая стена. И дверь. И возле – тоже белая спинка кровати. И на белой подушке темная голова. Чужая комната. Чужая кровать. Женщина спит чужая! Вот оно что: больница. В больницу попала.

Как? Когда же? Сразу пришла память: светлые гранитные плиты – парапет вдоль реки, гниловатый запах воды, светлая арка моста неподалеку. Трое парней – Миша Сироткин, Сережа Панкин и тот новенький, Алексей, от присутствия которого Люсю будто сковало.

Миша Сироткин сказал:

– На танцы пойдем? А, Люся?

– Как все, так и я.

– Нет, я тебя приглашаю. Я уже билеты взял.

А ей что-то в этом не понравилось. Что ж, только с ним, значит, и танцевать? И перед ребятами неудобно. И на танцы ей не хотелось, если честно говорить. Она бы пошла домой, полежала, да уж больно там тоскливо. И Люся ответила так:

– Пройди сперва по парапету до моста, тогда уж на танцы.

Миша сердито пожал плечами:

– Ты что, сдурела?

А Сергей сразу:

– А если я пройду, то со мной?

– Конечно. Только в воду не свались.

– Приглашение к подвигу, – будто сам себе проговорил Алексей.

И Люся не поняла, одобряет он ее или осуждает.

Сергей в самом деле начал взбираться по плитам. А Люсе вдруг стало скучно. И тяжело рукам, ногам, спине. Фонари на высоких столбах точно расплющились и поплыли. Вода была рядом, но ее нельзя было пить. А так хотелось пить! Там, неподалеку, автомат с водой. Мишка опять будет смеяться: «Ты меня разоришь на газировке!» Она последнее время все только и глядит, где бы попить. И как будто с каждым стаканом убывают силы. Она хотела сказать: «Пошли, попьем», но Сергей, балансируя руками, шел по стене, и она не решалась, а стала опускаться на землю.

– Люська, что ты?

Миша с Алексеем подняли ее, она еще говорила и смеялась, но почти не видела дороги, и теперь вот не помнила даже, как оказалась в больнице.

– Сейчас, сейчас, – шептала над ней женщина в белом колпаке. От ее рук пахло спиртом. – Сейчас он принесет сладкое… – И обернулась к кому-то: – Ну, все готово?

Потом она протерла спиртом Люсину руку у плеча.

– Сейчас будет укол, это не больно. (И правда было не больно.) А теперь пейте то, что вам даст этот юноша.

Кто-то нудно подносил к ее губам стакан с отвратительной теплой водой, в которой была намешана сода. Она сперва жадно пила и заедала вареньем. Потом больше не могла.

– Пей!

– Уже некуда.

– Пей, пей, пей.

Когда ее оставили в покое, она заснула.


***

Миша Сироткин первый заметил, что с Люськой неладно: прямо в новом пальто села на асфальт. Она, конечно, любит причуды (вот заставила будущего дипломата балансировать между танцплощадкой и грязной городской рекой!), но это уж чересчур, чтобы сесть чуть не в лужу во всем новом.

– Люська, что ты?

И кинулся поднимать. Но тело ее не пружинило, соскальзывало с его рук, а Люська будто бы отдельно от этого тела вела монолог:

– Нет, вы посмотрите, он уже возле моста. Миша, Миша, давайте добежим пока до автомата, попьем…

– Постой, Миша, – сказал Алексей, – гляди-ка, она вся побелела. Наверное, сердце. Ее нельзя трогать.

– Какое там сердце – она почти что разрядница по лыжам, – огрызнулся Михаил. Но он и сам уже видел, что дело плохо.

Они обхватили ее с двух сторон так, что ее ноги едва доставали до земли, и притащили домой. Догнавший их по дороге Сергей вызвал «скорую помощь». Он не поехал в больницу – у него была куча дел: приближались экзамены в школе и на курсах, а эти упросили взять их обоих, потому что каждый боялся, что чего-нибудь там не сумеет.

Девушка, лежавшая в машине на белых носилках, была без сознания. И потеряла все, что делало ее Люськой Алдаровой – беззаботной, безоглядной, пленительной в своей подвижности. Это было худое тельце, накрытое поверх пальто байковым одеялом. И это было острое лицо – замкнутое, закрытое от них и от ее сознания. И – неживые глаза под тяжелыми, почему-то набухшими веками.

Миша Сироткин старался не глядеть и боялся, как бы они там, в больнице, не вздумали вернуть ее домой, когда она придет в себя. Бывает такое. Мест-то мало. И Люська, вероятно, сразу затребует: домой. Нет, он не согласится. Кто за ней дома ходить будет? Так и надо будет сказать: пусть сперва вылечат. Скорее бы отдать ее в надежные руки! Скорее бы!

Алексей думал примерно то же. И тоже старался не глядеть – разве что чуть скосив глаза. И все боялся: не сумеют они с Мишей Сироткиным рассказать о Люсе все, как надо, и, значит, врачи не смогут (вдруг не смогут! Что тогда?) поставить диагноз. Вот этот, молодой, что поил ее кардиамином и колол ей камфару, он ведь отступился. «Ничего, – говорит, – не понимаю!» Ох, скорее бы, скорее больница! Что же она не приходит в себя?

Молодой врач сидел возле шофера, хмурился и был смущен: не смог привести в сознание. Не нашел средств. Это врачебный брак. Позор. Тоже мне врач! Все так и скажут: разве это врач?

– Побыстрей, если можно, – попросил он шофера.

Тот молча кивнул.

В приемное отделение они вошли следом за носилками. Там было что-то вроде зала с каменным полом и скамейками для ожидающих. Люсю вместе с носилками оставили на скамье. Еще была маленькая комнатка, где сидел врач. И поскольку больную принесли, а не привели, их вызвали сразу же – Мишу Сироткина и Алексея.

– Вы родственники?

– Нет, друзья.

– Чем она болела? Какие были последнее время жалобы?

Эта женщина-врач ничем помочь не могла, но спрашивала строго. И пухлое напудренное лицо ее было строгим. Ей надлежало определить – в какое отделение.

Когда Миша вспомнил, что Люся все последнее время пила много воды, врач ухватился за это и сказала через плечо медсестре:

– Позвоните в лабораторию, пусть возьмут кровь на сахар.

Потом их попросили подождать. Скамейка была пустой: Люсю уже куда-то унесли. Они вышли на каменные плитки – красный шестиугольник, возле каждой стороны его – по серому квадрату, и снова – шестиугольник, и так без конца: до ряби в глазах, до помрачения ума.

– Алексей, Лешка, ты что, оглох?

– Ну, чего?

– Я говорю – надо найти ее мать. Знает же кто-нибудь, где она! Эта бабка Вера бестолковая.

– Да.

Когда Люсю унесли, Алексей не почувствовал облегчения: то хоть видел – вот она, жива…

Он пошел во врачебную комнату.

– Я хотел…

– Посидите, посидите.

Женщина-врач жевала хлеб, отпивала чай из стакана и одновременно что-то записывала в другую (уже другую!) историю болезни. Потом отдала ее сестре:

– Проводите.

И сестра провела мимо них старика с мертвенно-желтым лицом.

Царство теней.

– Вещи-то возьмешь? – спросила Алексея нянечка.

– Оставьте, – сказала женщина-врач.

Тогда нянечка сунула список: вот, распишись.

Там было написано:

пальто демисез. черн.

туфли лакиров.

платье шерст.

комбин. нейл…

Ее раздели всю, отделили от красивого темно-синего платья, которое так шло к ее странным глазам – то прозрачно-серым, почти бесцветным, то ярким, черным от возбужденно расширившихся зрачков.

С нее бесцеремонно содрали белье и занесли в разграфленную бумажку:

комбин. нейл.

трико шелк.,

выставили напоказ с бесстыдством, пригодным разве что для мертвых. Так, может, делят наследство.

– Смотри хорошенько, а то скажете потом – пропало. Часы вот возьми с собой. Я не вписала.

Часы были холодные. Металл уже утратил тепло ее руки. Это очень скоро происходит.

– Что с ней, доктор?

– Пока не знаю точно. Взяли анализ. А вы можете идти. Идите.

Они вышли и зашагали мимо корпусов.

– Это хорошая больница, у меня здесь братишка лежал в детском отделении, – сказал Миша. – Хорошо, что сюда привезли.

– Да, – ответил Алексей.

Его продолжала угнетать память ее неживого лица и этого странного списка, похожего на завещание: «Завещаю такому-то платье шерст., комбинацию нейл…»

И чем дальше они отходили от больницы, тем явственней он ощущал, что должен спросить у врача. О чем, собственно?

«Что с ней, доктор?»

«Пока не знаю. Идите».

Мысленно он проделывал обратный путь, входил в приемное отделение, снова и снова:

«Что с ней, доктор?»

«Пока не знаю. Идите».

Она, Люська, ведь никому там, в больнице, не дорога. Они даже не могут знать, какие у нее глаза! Они к ней – только из чувства долга. Вот если бы видели, как она бегает, легко переступая тонкими ногами; как смеется – влажные ее зубы в широкой и немного затаенной улыбке; как говорит – оживленно, счастливо, вкусно… Да они бы души свои повынимали и вселили в нее! А теперь это только тело, требующее определенного внимания, поскольку это их работа.

Мысленно он снова был там.

«Доктор, где она?»

Перед ним захлопывалась дверь. Он стучал. Потом стоял у окна. Просил. Ему снова открывали.

«Доктор…»

– …И, представляешь, это была его первая операция.

– Чья, Миш? – не понял Алексей.

– Да этого врача. Ну, который нашего Сашку лечил. Он говорит: «Я до того не делал операции на сердце. Ну раз такой случай и все равно умирает, да еще бандит…»

– Какой бандит?

– Ну, бандита ему привезли с пропоротым сердцем. Ты что, не слушаешь? Я же сказал – поножовщина была, вот его и проткнули. Как раз в тот день, когда мы Сашку домой забирали.

– И хорошо прооперировал?

– В том-то и дело! Я же говорю – эта больница отличная.

– Да.

– Ты домой?

– Может, вернемся, а, Миш?

– Кто нас пустит. Да и зачем? Там врачи, а мы только мешать будем.

– Да.

– Я зайду к бабке, скажу, где она.

– Ладно. Пока.

Алексей остался на улице, возле своего подъезда. Он достал из кармана ее часы. Приложил к уху. Идут. Поглядел: десять минут одиннадцатого. Как все быстро. Не больше часа. Он впервые держал в руках ее вещь. Часы были крупные, на широком ремешке, в соответствии с недавней модой и, вероятно, со средствами. Они не были обычными. Это были ее часы, большой ценности вещь. Ремешок охватывал ее тонкокостную руку у самой кисти. Алексей еще раз прижал часы к уху, но уже не слушал, а просто прижал. И снова ощутил сосущую, нудную боль оттого, что она там одна и никто, никто не знает, какая она на самом деле. И, значит, не волнуется за нее. Как все. Общий ряд. Он медленно пошел назад, к больнице. Потом побежал. В приемное отделение его пустили сразу. Женщина-врач узнала и улыбнулась:

– Она в терапевтическом корпусе, в отделении эндокринологии. Алдарова, да? Я не ошиблась? Подождите, я позвоню.

Было ясно, что это не входит в ее обязанности, но он даже не поблагодарил. Только слушал, что там делалось, в трубке. А там говорили, говорили.

– Тут ее брат, – прервала врачиха. – Он может подежурить.

И спросила его глазами: верно?

– Да, да! – закивал он.

Женщина опустила трубку.

– Надо срочно достать сладкого – сахара или варенья. А уж что делать, доктор скажет.

Бежать домой? Далеко.

– Тут есть дежурный магазин, – сказала нянечка. – Вон там, второй корпус обойдешь и – калитка в заборе.

Он побежал. Обежал 2-й корпус. Калитки не оказалось. Сквозь железные прутья забора хорошо было видно, как закрывали дежурный магазин: девушка с высокой прической отталкивала от двери двух пьяных. Даже был слышен ее зычный и обозленный голос: «Проваливай, закрыто. Закрыто, говорю».

Алексей перепрыгнул через забор, перебежал дорогу. Девушка уже отошла от двери. Пьяные не отошли. Алексей постучал. Постучал еще. Вышла толстая продавщица. Он сделал знак, что, мол, до зарезу нужно. Он улыбнулся, чтобы ей показаться приятным. Она зевнула и отошла. Он раздосадовал на себя за эту улыбку, за ее зевок, за унижение. Начал стучать громко, требовательно. Оба пьяных заметно оживились:

– Давай, браток! Зажирели там!

Женщина подошла уже возмущенная:

– Что тебе надо?

– Мне нужен директор. Срочно. Я из больницы.

– Закрыто у нас.

– Откройте. Я из больницы.

– Больной, что ли?

– Нет, санитар.

– Водку не отпущу.

– Мне не водку. Ну, впустите же, мне срочно!

Алексей не умел этого. Он знал, что не умеет. Представлял себе не раз: от меня зависит чья-то жизнь – нужно остановить автомобиль, заставить отвезти кого-нибудь на катере; доставить из города в дальнее селение врача, уговорить его… От меня зависит, а я не могу…

А тут – банка варенья или пачка сахара! Пустяк! Посреди Москвы, в магазине, который закрыли на пять минут раньше времени. А вот возьмут и не откроют. И не отпустят. Разве не может быть?

– У меня человек умирает!

Он тряс дверь, на секунду забыв и о Люсе, и о больнице, и о варенье: надо, чтобы впустили! Надо суметь. Тотчас или уже никогда.

– Впустите! Впустите! Вы ответите!

Женщина медленно отодвинула засов.

– Только сунься в винный.

– Мне банку варенья.

– Ишь ты! Давай рубль шестьдесят без сдачи, касса уже закрыта… Хм, сладенького захотел! Я думала – выпить! А он…

Руки у него тряслись. Перебегая улицу, чуть не угодил под машину. Терапевтический корпус…

– Где здесь терапевтический корпус?

– Да вот он, молодой человек. Рядом стоите.

В отделение его пустили без разговоров.


***

Была белая стена. И больше ничего не было. Если закрыть глаза, белая стена все равно оставалась. Только немного коробилась, и на ней проступали тени. Потом они сделались стволами. Между стволами лежала дорога.

Люся видела эту дорогу во всех подробностях. Крепкий, волокнистый корень сосны, ямка, и в ней вода, а на воде жучок; синеватая птица поводит хвостом вверх-вниз, вверх-вниз. Люся бежит, почти не касаясь земли, падает, споткнувшись о корень, расшибает коленку, вскакивает и снова бежит, прихрамывая, стараясь не реветь, потому что к ней из-за стволов спешит, неровно шагает человек. Он разводит руки, подхватывает ее, совсем маленькую, прижимает к колючему подбородку. Вот зачем она так бежала! Теперь нет ни боли в коленке, ни усталости, только легкость, радость от этих рук, которые не уронят, от счастливых глаз, от тепла, табачного запаха и колючести щек этого знакомого, удивительно своего человека.

«Птица! Гляди-ка, ты бант потеряла. Вон, на дороге лежит».

Люся открывает глаза. Белая стена. Цыганские… Да нет, просто очень грустные глаза, которые хотят казаться оживленными: «Ты, дочка, очень-то о нем не жалей…»

– Мама! – зовет Люся, и слезы остывают на щеках, скатываются на шею, под ворот больничной рубашки. Задохнувшись от чувства вины перед матерью, она еще раз зовет: – Мама!..

И мама выходит. Она уверенно выходит на середину комнаты, мимо людей, хлопающих в ладоши, мимо беспорядочно разбредшихся стульев и заставленного вином и снедью стола.

«Митя, цыганочку!»

Краска на губах размазалась, рот кажется еще больше, зубы еще белей.

«Эх, раз, еще раз!»

Отец подыгрывает на гитаре, люди пьяно притопывают.

«Жги, жги, жги! Эх!»

Она поводит плечом, выставляет руку вперед…

Никто, никто, никто не понимает, как плохо она пляшет! Это знают только двое: Люська и отец. Отец не играет, он так, бренчит, потому что если бы он заиграл, она пропала бы со своей чечеткой. Она попадает в ритм, но не прорывается в веселье, в истинный порыв, вихрь, в то, чем живет каждый звук гитары.

«Жги, жги, жги!»

Напарник отца, дядя Степан, пьяно вываливается в круг:

«Эх, цыганочка!»

А Люська прижимается к отцовым коленям, точно желает втянуть в себя его доброту к этой женщине, что нелепо кружит по комнате, его тепло к ней, может, даже восхищение:

«Степан, Степан, ты не очень там! Это все же моя жена».

«Эх, мне бы такую!»

А вот теперь никто что-то не рвется сделать ее своей женой. «Мне бы…» Она, может, и вправду подумала, что будут для нее еще раз в жизни такие вот добрые и счастливые глаза.

Да нет же, нет! Не думает. Тут все трезво и ясно, и так тяжко, что даже слез не было. «Ты, дочка, очень-то о нем не жалей. У него семья».

– Мама! – опять позвала Люся. – Мама, я хочу, как ты. Все – как ты. Вместе…

Она трудно открыла глаза, с болью повела ими в сторону. Больница. В палате светает. Возле кровати, положив руки на тумбочку и опустив на них голову, дремлет незнакомый человек в белом халате. Ясно: врач. Мама ничего не знает. И – четкая и опять предательская мысль: а отец бы услышал, почувствовал. И тут же: нет отца. Какой он теперь отец?! Никого нет. Вот сидит врач, чужой человек. Чужой, чужой…


***

Когда Алексей с банкой варенья в руках шагнул следом за медсестрой в палату, там стояла сладковато-тошнотная темнота. Ему захотелось поскорее выскочить на улицу или распахнуть окна.

– Ну, все готово? – спросила женщина-врач.

Сестра зажгла лампочку над кроватью, и Алексей увидел то же резкое, не освещенное сознанием лицо. Люсино лицо.

Врач задрала рукав ее рубашки, протерла спиртом тонкую Люськину руку, еще хранящую летний загар, и вонзила иглу в податливую тонкую кожу. Она медленно нажимала на поршень шприца, а Люся не двигалась, хотя ресницы ее шевелились и даже приподнялись над тусклыми глазами.

Он так почему-то испугался этого шприца и ее покорности и отданности в чужие руки…

«Зверушка, зверушка милая, ну потерпи. Может, обойдется. Может, так нужно…» Да разве она не терпела? Лучше бы вскрикнула, оттолкнула чужую руку, рассердилась. Он мысленно звал ее, хотел притянуть ее внимание: «Зверушка, милая зверушка…»

– Теперь, молодой человек, раз уж вы взялись, от вас многое зависит, – обернулась к нему женщина-врач. – Я всего лишь дежурная, у меня целый корпус. А у вашей сестры отравление ацетоном. Ей следует выпить весь этот графин содовой воды, весь, понимаете? – На столе и правда стоял здоровенный сосуд, и вода в нем была белесо-мутная.

– Да. Я понимаю.

Но он не понимал, когда же и чем она могла отравиться, если они столько времени были вместе и она ничего не ела.

– …Какое отравление?.. – робко спросил он.

– Ацетон. Избыток кетоновых тел в крови. Нарушение кислотно-щелочного равновесия. Это ее заболевание. Ну, что об этом… – Врач заторопилась. – Варенье надо открыть и давать ей с ложечки. Вот столько примерно. – Она отмерила треть банки. – А если не сможете, позовите сестру. Это жизненно важно. Я ей впрыснула огромную дозу инсулина. Понятно все?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю