444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэле д'Аннунцио » Леда без лебедя » Текст книги (страница 12)
Леда без лебедя
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:24

Текст книги "Леда без лебедя"


Автор книги: Габриэле д'Аннунцио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

В действительности хотя я и жаждал возрождения в страдании, но боялся страдания, испытывал невыразимую боязнь стать лицом к лицу с настоящим страданием. Мой дух уже ослабел; и хотя он узрел великий путь и начал проникаться христианскими помыслами, но продолжал шествовать окольным путем, ведущим к неизбежной пропасти.

Беседуя с доктором, выражая некоторое недоверие к его ободряющему диагнозу, проявляя некоторое беспокойство, я нашел способ донести до него свою мысль. Я дал ему понять, что хочу во что бы то ни стало избавить Джулиану от опасности и что, если это необходимо, без сожаления откажусь от трехмесячного зародыша. Я просил его ничего не скрывать от меня.

Он снова успокоил меня. Он разъяснил мне, что даже в самом тяжелом случае не прибег бы к аборту, так как при том состоянии, в котором находилась Джулиана, потеря крови была бы роковой для нее. Он повторил, что прежде всего нужно принять меры к восстановлению крови, укрепить расшатанный организм, всячески стараться, чтобы больная ко времени родов окрепла и совершенно успокоилась. Он добавил:

– Думаю, что ваша жена нуждается главным образом в нравственном утешении. Я – старый друг. Знаю, что она много страдала. Вы можете поддержать ее.

XX

Моя мать, ободренная врачом, усилила свою нежность к Джулиане. Она лелеяла свою дорогую мечту, свое предчувствие. Она ждала внука, маленького Раймонд о. На этот раз она была уверена.

Мой брат тоже ждал Раймондо.

Мария и Наталья часто обращались ко мне, к матери и к бабушке со своими милыми, наивными вопросами относительно будущего товарища.

Такими предчувствиями, предсказаниями и надеждами семейная любовь начинала окружать невидимый зародыш, еще бесформенное существо.

Талия Джулианы начинала округляться.

Однажды мы с Джулианой сидели под вязами. Мать только что оставила нас вдвоем. В своей беседе она с любовью упоминала о Раймондо; она даже называла его уменьшительным именем – Мондино, – вызывая далекие воспоминания о моем покойном отце. Мы с Джулианой улыбались ей. Она была уверена, что ее мечта – наша мечта. И она оставила нас, чтобы мы продолжали мечтать.

Был час заката, ясный и спокойный час. Листья над головой не шевелились. Время от времени стая ласточек быстро рассекала воздух, с шумом крыльев, с резкими криками, как в Виллалилле.

Мы провожали взглядом обожаемую мать, пока она не скрылась. Потом взглянули друг на друга, молча, в смущении. Некоторое время хранили молчание, подавленные огромной тяжестью нашей печали. Благодаря ужасному напряжению всего своего существа я отделил от себя Джулиану, почувствовал возле себя жизнь того, кто был еще в зародыше, так, как будто бы в эту минуту никого другого, решительно никого не было около меня. И это не было обманчивым ощущением, а реальным и глубоким. И ужас пробежал по всем моим фибрам. Я сильно вздрогнул; и снова взглянул в лицо моей жены, чтобы рассеять это ощущение ужаса. Мы глядели друг на друга, растерянные, не зная, что говорить, что предпринять против этого судорожного припадка. И я видел на лице ее отражение моей скорби, читал в нем выражение своего лица. А так как взоры мои инстинктивно устремились на ее живот, то, подняв глаза, я заметил на ее лице выражение панического ужаса, напоминающего ужас одержимых страшной болезнью, который испытывают эти бедные люди, когда кто-нибудь смотрит на часть их тела, обезображенную болезнью.

Она сказала тихо, после длительной паузы, в течение которой мы оба пытались измерить наше страдание и не находили ему пределов:

– Думал ли ты, что это может длиться всю жизнь?

Я не открыл рта, но в глубине моей души прозвучал решительный ответ: «Нет, это не будет длиться».

Она прибавила:

– Помни, что одним словом ты можешь все пресечь и освободиться. Я готова. Помни об этом.

Я продолжал молчать, но подумал: «Ты не должна умереть».

Она сказала, и голос ее дрожал от скорбной нежности:

– Я не могу утешить тебя! Нет утешения ни для тебя, ни для меня; и никогда не может быть… Подумал ли ты о том, что нектовсегда будет стоять между нами? Если желание твоей матери исполнится… Подумай! Подумай!

Но душа моя содрогалась от одной этой зловещей мысли. Я сказал:

– Уже все любят его.

Замолчал. Быстро взглянул на Джулиану. И тотчас же, опустив глаза, наклонил голову, спросил ее голосом, замиравшим между губами:

– Ты любишь его?

– Ах, о чем ты спрашиваешь!

Я уже не мог не настаивать, хотя и испытывал физическое страдание, как будто живую рану раздирали когтями.

– Любишь его?

– Нет, нет. Он внушает мне ужас.

Я не мог скрыть инстинктивного движения радости, как если бы в этом признании услышал согласие на мою тайную мысль, увидел соучастие. Но сказала ли она правду? Или солгала из жалости ко мне?

Меня охватило безумное желание настаивать еще, выудить у нее обстоятельное и полное признание, проникнуть в самую глубину ее души. Но ее вид удержал меня. Я отказался от этого намерения. Я уже не испытывал к ней дурных чувств, хотя она и носила в себе жизнь, от которой зависел мой приговор. Я наклонился к ней с чувством благодарности. Мне казалось, что ужас, в котором она с дрожью призналась, отделил ее от зародыша, который она питала, и приблизил ее ко мне. И я чувствовал потребность заставить ее понять все это, усилить в ней отвращение к будущему младенцу как к нашему общему непримиримому врагу.

Я взял ее за руку, сказал ей:

– Ты немного ободрила меня. Я очень благодарен тебе. Ты понимаешь… – И прибавил, скрывая под маской христианского упования свое преступное намерение: – Есть Провидение. Кто знает! И для нас может быть освобождение… Ты понимаешь какое. Кто знает. Молись Богу.

Это было пожеланием смерти грядущему ребенку; это было обетом. И, советуя Джулиане молиться Богу, дабы Он услышал ее, я приготовлял ее к роковому событию, получал от нее своего рода согласие на духовное соучастие. И даже думал: «Если бы, после моих слов, в ее душу заронилась мысль о преступлении и мало-помалу окрепла в ней и даже увлекла ее!.. Разумеется, она могла бы убедить себя в ужасной необходимости события, могла бы возвыситься до мысли о моем освобождении, ощутить порыв дикой энергии, совершить это жертвенное заклание. Разве она только что не повторила, что всегда готова умереть? Ее смерть влечет за собой смерть ребенка. Стало быть, ее не удерживает религиозный предрассудок, страх греха; будучи готовой умереть, она тем самым готова совершить двойное преступление: против самой себя и против плода чрева своего. Но она убеждена в том, что ее жизнь нужна, даже необходима тем, кто любит ее и кого она любит; и убеждена в том, что жизнь ребенка, не моего, превратит нашу жизнь в невыносимую пытку. И знает еще, что мы могли бы снова слиться друг с другом, могли бы, вероятно, вновь обрести в прощении и забвении какую-нибудь отраду, могли бы со временем надеяться на исцеление раны, если бы между мною и нею не стоял пришелец. Итак, было бы достаточно, чтобы она продумала все это, и тогда ее бесполезный обет, напрасная молитва превратится вдруг в решение и действие». Так думал я; и она тоже молчала и думала, склонив голову, все еще держа свою руку в моей, в то время как на нас опускалась тень больших неподвижных вязов.

О чем думала она? Ее лоб был, как всегда, нежный и белый, как облатка. Быть может, не только тень этого вечера, а какая-нибудь другая тень опускалась на нее?

Я видел Раймондо: не в облике исковерканного и дикого ребенка с серыми глазами, а в виде красноватого и мягкого комочка, еле-еле дышащего, которого можно было придушить легким движением.

Колокол Бадиолы ударил к вечерне. Джулиана вынула свою руку из моей и осенила себя крестным знамением.

XXI

Прошел четвертый месяц, прошел пятый; беременность быстро развивалась. Стан Джулианы, высокий, стройный и гибкий, становился толще, терял формы, как фигура больного водянкой. Она стыдилась меня, как будто была заражена постыдной болезнью. На ее лице появлялось острое страдание, когда она замечала мои пристальные взгляды, устремленные на её вздутый живот.

Я чувствовал себя разбитым, неспособным более влачить тяжесть этого несчастного существования. И в самом деле, каждое утро, когда я раскрывал глаза после тревожного сна, у меня было такое чувство, как будто кто-то подносит мне глубокую чашу, говоря: «Если ты хочешь пить, если ты хочешь жить сегодня, ты должен осушить эту чашу до последней капли, выжать всю свою кровь». Отвращение, чувство брезгливости, бесконечный леденящий ужас подымались из недр моего существа при каждом пробуждении. И все-таки нужно было жить!

Дни тянулись с жестокой медлительностью. Время не текло, а струилось по каплям, ленивое, тягучее.

А впереди было еще лето, часть осени, вечность. Я заставлял себя сопровождать брата, помогать ему в великом земледельческом труде, которому он отдался, зажечь себя его верой. Я проводил целые дни верхом, словно пастух; утомлял себя тяжкой работой, каким-нибудь нехитрым и монотонным занятием; старался притупить остроту своего сознания, вступая в общение с землепашцами, простыми и непосредственными людьми, с теми людьми, у которых унаследованные нормы морали функционировали так же естественно, как органы тела. Несколько раз я навещал святого отшельника Джованни ди Скордио; мне хотелось слышать его голос, хотелось расспросить о его печалях, хотелось снова увидеть его глаза, такие печальные, и его улыбку, такую кроткую. Но он был молчалив, немного робел передо мной; едва отвечал мне несколькими неясными словами, не любил говорить о себе; не любил жаловаться, не прерывал работы, за которой я заставал его. Его костлявые, сухие, загоревшие руки, казавшиеся отлитыми из живой бронзы, быть может, не знали усталости. Однажды я воскликнул:

– Когда же отдохнут твои руки?

Старик посмотрел на них с улыбкой; осмотрел ладони и тыльную сторону, переворачивая их на солнце. Этот взгляд, эта улыбка, это солнце, этот жест придавали большим мозолистым рукам изумительное благородство. Отвердевшие на земледельческих орудиях, освященные добром, рассеянным повсюду, и огромным трудом, которому послужили, эти руки были теперь достойны нести пальмовую ветвь.

Старик скрестил их на груди по христианскому обычаю, как на груди у покойника, и ответил, все еще улыбаясь:

– Скоро, синьор, если угодно будет Богу. Когда их сложат так в гробу. Да исполнится!..

XXII

Все средства были напрасны. Работа не помогала мне, не утешала меня, потому что была порывистой, неровной, беспорядочной, лихорадочной, часто прерывалась промежутками непреодолимой инертности, упадком настроения, душевной пустотой.

Мой брат говорил мне наставительным тоном:

– Ты поступаешь неправильно. В одну неделю ты затрачиваешь энергию, которой должно хватить на полгода, а потом начинаешь манкировать; затем снова очертя голову бросаешься на работу. Это неправильно. Для того чтобы наша работа была продуктивной, нужно, чтобы она была спокойной, дружной, гармоничной. Понимаешь? Нужно, чтобы мы сами устанавливали тот или иной метод работы. А у тебя недостаток всех новичков: излишек рвения. Впоследствии и ты угомонишься. – Мой брат еще говорил: – Ты пока не нашел равновесия. Ты еще не чувствуешь под ногами твердой почвы.Не бойся ничего. Рано или поздно ты сумеешь утвердить свой закон. Это случится как-нибудь вдруг, неожиданно, со временем. – И еще говорил: – Джулиана на этот раз, вероятно, подарит тебе наследника: Раймондо. Я уже подумал о крестном отце. Твоего сына будет держать при крещении Джованни ди Скордио. Нельзя было бы иметь более достойного крестного отца. Джованни передаст ему доброту и силу. Когда Раймондо будет взрослее, мы расскажем ему об этом великом старце. И сын твой будет таким, какими мы не смогли или не сумели быть.

Он часто возвращался к этой теме; часто говорил о ребенке, Раймондо; выражал пожелания, чтобы будущий ребенок воплотил в себе тот тип Человека, о каком он думал, был бы, если можно так выразиться, идеальным экземпляром. Он не знал, что каждое слово его наносило мне рану и делало более жгучей мою ненависть, более отчаянным мое страдание.

Никто ничего не подозревал, но все составили заговор против меня, все наперебой пытали меня. Стоило мне подойти к кому-нибудь из своих, как я начинал чувствовать себя удрученным и боязливым, как будто вынужден был стоять возле человека, держащего в руках смертоносное оружие, с которым он не умеет обращаться и опасности которого не представляет себе. И я стоял в напряженном ожидании удара. Нужно было искать уединения, бежать подальше от всех родных, чтобы хоть немного перевести дух; но в одиночестве я оставался лицом к лицу с самым злейшим врагом своим: с самим собою.

В глубине души я чувствовал, что гибну: мне казалось, что жизнь уходит через все поры моего тела. Время от времени мою душу вновь начинали терзать переживания, относившиеся к самому мрачному периоду моей прошлой жизни. Иногда в душе моей сохранялось лишь одно чувство – чувство полнейшей изолированности среди недвижимых призраков окружающего мира. В течение длинного ряда часов я чувствовал лишь тяжелое, давящее ярмо жизни и частое биение артерии в голове.

На смену являлись ирония, сарказм против самого себя, неожиданное желание рвать и метать, беспощадная насмешка, хищная злоба, острое брожение осевшей на душе мути. Мне казалось, что я более не знаю, что такое прощение, сострадание, нежность, доброта. Все внутренние родники добра закрывались, высыхали, подобно источникам, пораженным проклятием. И тогда я видел в Джулиане лишь голый, грубый факт: вздутый живот, вещественное доказательство связи с другим мужчиной; а в себе видел лишь играющего глупую роль, осмеянного мужа, тупоголового сентиментального героя плохого романа. Внутренний сарказм не щадил ни одного из моих поступков, ни одного из поступков Джулианы. Драма превращалась для меня в горькую и шутовскую комедию. Ничто более не сдерживало меня; все узы рвались, готовился полнейший разрыв. И я думал: «Для чего оставаться здесь и играть эту ненавистную роль? Уеду отсюда, вернусь в свет, окунусь в прежнюю жизнь, в разврат. Оглушу себя и погибну. Ну, так что? Я хочу быть тем, что я есть: грязью в море грязи. Ух!..»

XXIII

В один из таких тяжелых дней я решил покинуть Бадиолу, отправиться в Рим, ехать куда глаза глядят.

Предлог напрашивался сам собой. Не предвидя столь долгого отсутствия, мы оставили дом на произвол судьбы. Нужно было многое устроить так, чтобы наше отсутствие могло продолжаться до какого угодно срока.

Я заявил, что уезжаю. Убедил в необходимости своего отъезда мать, брата и Джулиану. Обещал вернуться через несколько дней. Стал готовиться к отъезду.

Накануне отъезда, поздно вечером, когда я уже закрывал чемодан, я услышал стук в дверь своей комнаты. Я крикнул:

– Войдите! – С удивлением увидел Джулиану. – А, это ты?

Подошел к ней. Она порывисто дышала, быть может, после лестницы. Я усадил ее. Предложил ей чашку холодного чаю с тоненьким ломтиком лимона, напиток, который она когда-то любила и который был приготовлен для меня. Она едва омочила в нем губы и вернула мне стакан. Глаза ее выражали беспокойство. Наконец она робко спросила:

– Значит, ты едешь?

– Да, – ответил я, – завтра утром, как тебе известно.

Наступило довольно продолжительное молчание.

В открытые окна вливалась чарующая свежесть; на подоконниках отражалась полная луна; в комнате слышалось стрекотание кузнечиков, похожее на слегка заглушенный и бесконечно далекий звук флейты.

Она спросила меня изменившимся голосом:

– Когда ты вернешься? Скажи мне правду.

–  Не знаю, – ответил я.

Вновь наступило молчание. Время от времени набегал легкий ветерок, и занавески надувались. Каждый порыв ветерка приносил в комнату, к нам, любовное обаяние летней ночи.

– Ты покидаешь меня?

В ее голосе чувствовалось такое глубокое отчаяние, что крепкие узлы, которыми была стянута моя душа, вдруг развязались, уступив место кротости и состраданию.

– Нет, – ответил я, – не бойся, Джулиана. Я напишу тебе. Ведь и ты, не видя моих страданий, быть может, почувствуешь облегчение.

Она сказала:

– Никогда никакого облегчения… – В ее словах дрожали подавленные слезы. Вдруг она проговорила с выражением щемящего душу страдания: – Туллио, Туллио, скажи мне правду. Ты ненавидишь меня? Скажи мне правду!

Она спрашивала меня глазами, в которых было больше страдания, нежели в ее словах. Казалось, сама душа ее устремилась ко мне в то мгновение. И эти бедные, широко раскрытые глаза, этот чистый лоб, этот конвульсивно искривленный рот, этот заострившийся подбородок, все ее тонкое скорбное лицо, представлявшее такой контраст с позорным безобразием туловища, и эти руки, эти тонкие, скорбные руки, тянувшиеся ко мне с умоляющим жестом, возбудили во мне, более чем когда-либо, сострадание и тронули меня.

– Поверь мне, Джулиана, поверь раз и навсегда. У меня нет по отношению к тебе никакой неприязни, и никогда не будет. Мне не забыть, что я, в свою очередь, твой должник; я ничего не забываю. Неужели ты еще не убедилась в этом? Успокойся же. Думай теперь о своем освобождении.А потом… кто знает! Но, во всяком случае, я не оставлю тебя, Джулиана. Теперь же дай мне уехать. Может быть, несколько дней отсутствия будут благотворны для меня. Я вернусь успокоенным. Ведь потом потребуется много спокойствия. И больше всего моя помощь понадобится тебе…

Она сказала:

– Спасибо. Ты сделаешь со мной все, что захочешь.

Теперь, среди ночи, слышалось пение, заглушавшее глухие тоны лесной флейты: быть может, то пели молотильщики, ночевавшие на каком-либо далеком гумне, под луной.

– Слышишь? – спросил я.

Мы стали прислушиваться. Подул ветерок. Вся истома летней ночи заполнила мое сердце.

– Хочешь, пойдем посидеть там, на террасе? – ласково спросил я Джулиану.

Она согласилась и встала. Мы прошли через круглую комнату, освещенную только лунным сиянием. Большая белая волна, подобная невесомому молоку, заливала пол. В этой волне она шла на террасу впереди меня, и я мог видеть, как ее безобразная тень четко вырисовывалась на залитой светом поверхности.

Ах, где было стройное и гибкое существо, которое я сжимал в своих объятиях? Где была возлюбленная, которую я нашел под цветами сирени в апрельский полдень? И сердце вдруг наполнилось сожалением, скорбью, отчаянием.

Джулиана села и прижалась головой к железной решетке. Ее лицо, залитое лунным светом, было белее всего вокруг, белее стены. Глаза ее были полузакрыты. Ресницы бросали на щеки тень, волновавшую меня больше, нежели ее взгляд.

Мог ли я говорить?

Я повернулся в сторону долины, оперся на решетку, сжимая пальцами холодное железо. Смотрел на расстилавшийся подо мною неясный пейзаж, среди которого я различал лишь сверкание Ассоро. Порывы ветра доносили до нас обрывки песен; а во время пауз слышался тот же слегка заглушенный и бесконечно далекий звук флейты. Еще ни одна ночь не казалась мне полной такой сладости и грусти. Из глубоких тайников моей души рвался могучий, хотя и неслышный крик об утерянном счастье.

XXIV

Приехав в Рим, я раскаялся в том, что уехал из Бадиолы. В городе было нестерпимо душно, он был пустым, и мне стало страшно. Дом был немой, как могила; все вещи, хорошо знакомые мне, имели совсем другой, какой-то странный вид. Я чувствовал себя одиноким в этой ужасной пустыне; но я не отправился разыскивать друзей, не хотел ни вспоминать, ни узнавать старых приятелей. Я предпринял розыски лишь одного человека, того, который внушил мне непримиримую ненависть: я разыскивал Филиппо Арборио.

Я надеялся неожиданно встретиться с ним в каком-нибудь общественном месте. Отправился в ресторан, который он, как мне было известно, часто посещал. Прождал его там целый вечер, обдумывая повод для столкновения. Шаги каждого нового посетителя волновали мою кровь. Но он так и не пришел. Я стал расспрашивать официантов. Они давно не видели его.

Заглянул в фехтовальный зал. Зал был пуст, погружен в зеленоватую пыль, падавшую с закрытых ставен, полон того своеобразного запаха, который поднимается от свежевымытых столов. Учитель, покинутый учениками, принял меня с выражением самых теплых чувств. Я внимательно выслушал его подробный рассказ о триумфах последнего состязания учеников его школы. Потом расспросил его о нескольких друзьях, посещавших зал; наконец, навел справку и о Филиппо Арборио.

Его нет в Риме уже четыре или пять месяцев, – отвечал мой учитель. – Я слышал, что он захворал очень серьезной нервной болезнью и что едва ли оправится. Так говорил граф Галиффа. Вот и все, что я знаю о нем. – И еще добавил: – И в самом деле, он был очень слаб. Он взял здесь у меня несколько уроков. Боялся скрестить шпаги; не мог видеть острия Шпаги перед глазами…

– А Галиффа еще в Риме? – спросил я его.

– Нет, в Римини.

Через несколько минут я простился с ним.

Неожиданная новость поразила меня. Я подумал: «Если бы это была правда!» И я пожелал, чтобы он был поражен одной из тех ужасных болезней спинного мозга и спинного хребта, которые приводят человека к постепенному вырождению, к идиотизму, к самым тяжелым формам сумасшествия и, наконец, к смерти. Эти симптомы, почерпнутые мною из научных книг, воспоминания о посещении дома умалишенных, даже более детальные картины, запечатлевшиеся в моей памяти после несчастного случая, происшедшего с моим другом, бедным Спинелли, – все это быстро всплывало в моем мозгу. И я снова увидел бедного Спинелли, сидящего в большом кресле из красной кожи, с землистобледным лицом, все черты которого застыли в ледяной неподвижности, с широко разинутым ртом, полным слюны и бормочущим что-то непонятное. И увидел жест, которым он время от времени собирал в носовой платок слюну, не перестававшую стекать с углов рта. И вновь увидел белокурую и стройную сестру его, которая, с выражением страдания, подвязывала ему салфетку на шею, как ребенку, и зондом вводила в его желудок пишу, которую он не в состоянии был глотать.

Я думал: «От всего этого я только выиграю. Если бы мне пришлось драться с таким известным противником, если бы я его ранил или убил, то это событие, конечно, не осталось бы тайным; оно стало бы переходить из уст в уста, распространилось бы, обсуждалось бы всеми газетами. И могла бы даже всплыть на свет Божий истинная причина дуэли! Между тем эта ниспосланная Провидением болезнь спасает меня от всех опасений, неприятностей и сплетен. Я, пожалуй, могу отказаться от кровожадного наслаждения, от намерения покарать его собственной рукой (да и могу ли я быть уверенным в исходе?), коль скоро я знаю, что ненавистный мне человек разбит параличом, доведен до состояния беспомощности. Но верно ли это известие? А если это только временное недомогание?» Мне пришла в голову счастливая мысль. Я вскочил в экипаж и велел везти себя в книжный магазин. Дорогой я думал (с чистосердечным пожеланием) о двух самых страшных для писателя, для творца слова, для стилиста, видах мозгового расстройства: о дизартрии и аграфии. И мысленно представлял себе оба симптома.

Я вошел в книжный магазин. Сначала я не мог ничего разглядеть, так как глаза мои были ослеплены ярким светом солнца. Я расслышал чей-то гнусавый голос, спрашивавший меня, с иностранным акцентом:

– Что угодно синьору?..

Я разглядел за прилавком человека неопределенного возраста, худого, неказистого блондина, похожего на альбиноса; и я обратился к нему, называя заглавия нескольких книг. Некоторые из них он передал мне. Потом я спросил последний роман Филиппо Арборио. Альбинос подал мне «Тайну». Тогда я выдал себя за фанатичного поклонника этого романиста.

– Это последний?

– Да, синьор. Наше издательство несколько месяцев тому назад объявило о скором выходе нового романа, «Turris eburnea»!

– Ах, «Turris eburnea»!

Мое сердце забилось сильнее.

– Но я думаю, что мы не выпустим его.

– Почему же?

– Автор очень болен.

– Болен? Чем же это?

– У него прогрессивный паралич мозга, – ответил альбинос с видом особенной осведомленности, произнося эти три страшных слова.

«Ах, болезнь Джулио Спинелли!»

– Стало быть, тяжелый случай?

– Очень тяжелый, – тем же тоном ответил альбинос. – Вы знаете, что паралич не останавливается в развитии.

– Но ведь он только начался.

– Да, только начался; но в характере болезни не может быть сомнения. В последний раз, когда он был здесь, я слышал, как он говорил. Он уже с трудом выговаривал некоторые слова.

– Вы сами слышали?

– Да, синьор. Выговаривал уже неясно, запинался на некоторых словах…

Я поощрял альбиноса своим преувеличенным, почти заискивающим вниманием, с каким я относился к его словам. Я думаю, что он с готовностью перечислил бы все согласные, на которых запинался знаменитый романист.

– А где он теперь?

– В Неаполе. Доктора лечат его электричеством.

– A-а, электричеством! – повторял я с наивным изумлением, словно невежда, желая польстить тщеславию альбиноса и продлить беседу.

В узком и длинном, как коридор, магазине пробежала свежая струя воздуха. Свет был мягкий. Приказчик спокойно спал на стуле, в тени глобуса, опустив голову на грудь. Никто не входил. Хозяин развлекал меня своим смешным видом: он был такой белесоватый, со своим ртом, как у грызуна, с этим гнусавым голосом. И в тишине среди книг было очень отрадно слышать, как с такой уверенностью заявляют о неизлечимой болезни ненавистного человека.

– Стало быть, доктора надеются спасти его, – сказал я, чтобы поощрить альбиноса.

– Это невозможно.

– Мы должны надеяться, что это возможно, во славу литературы…

– Невозможно.

– Но я думаю, что бывают случаи выздоровления больных прогрессивным параличом.

– Нет, синьор, нет. Он может прожить еще два, три, четыре года; но не выздоровеет.

– А все же, я думаю…

Не знаю, откуда взялась у меня эта непринужденная веселость, с которой я издевался над этим, снабдившим меня новостями, человеком, это полное сочувствия любопытство, которым я убаюкивал свое жестокое чувство.

Конечно, я наслаждался. А альбинос, уязвленный моими возражениями, не противореча более, взобрался на деревянную лесенку, приставленную к высокому шкафу. Его тощая фигура напомнила мне одного из тех облезлых бродячих котов, которые висят на краю крыш. Взобравшись, он качнул головой защищавшую от мух полотняную полосу, протянутую из одного угла магазина в другой. Целая туча мух облепила его с пронзительным жужжанием. Он спустился с книгой: авторитетным трудом, подтверждающим смертельный исход болезни. И назойливые мухи спустились вместе с ним.

Он показал мне заглавие. То был специальный трактат по медицинской патологии.

– Сейчас убедитесь. – Он стал искать. Так как книга была не разрезана, он разъединил пальцами два листа; и, всмотревшись своими белесоватыми глазами, прочел – «Прогноз прогрессивного паралича мозга неблагоприятен…» – И прибавил: – Теперь убедились?

– Да. Но как жалко! Такой редкий ум!

Мухи не отставали. Они все вместе неистово жужжали. Осаждали меня, альбиноса и приказчика, уснувшего под глобусом.

– Сколько ему было лет? – спросил я, нарочно употребляя прошедшее время, словно говоря о покойнике.

– Кому, синьор?

– Филиппо Арборио?

– Думаю, лет тридцать пять.

– Такой молодой!

Я чувствовал какое-то странное желание засмеяться, ребяческое желание расхохотаться в самое лицо альбиносу и оставить его в недоумении. Это было какое-то особенное возбуждение, немного судорожное, никогда не испытанное, неопределимое. Меня волновало чувство, похожее на ту причудливую и неудержимую веселость, которая нередко волнует нас среди неожиданностей бессвязного сновидения. Трактат лежал раскрытым на прилавке; я наклонился, чтобы посмотреть на какой-то рисунок: то было человеческое лицо, искаженное ужасной, грубой гримасой. «Левая амимия лица». А назойливые мухи жужжали, жужжали без конца.

Я стал соображать, что предпринять. Спросил:

– Издатель не получил еще рукописи «Turris eburnea»?

– Нет, сударь; было сделано объявление; но известно только заглавие.

– Только заглавие?

– Да, сударь. И объявление пришлось снять.

– Благодарю вас. Будьте добры отослать сегодня эти книги ко мне на дом.

Я оставил свой адрес и удалился.

Очутившись на тротуаре, я почувствовал какое-то странное ощущение растерянности. Мне казалось, что позади меня остался обрывок искусственной, воображаемой, обманчивой жизни. То, что я только что делал, говорил, испытывал, и эта фигура альбиноса, его голос, его жесты – все казалось мне искусственным, носило характер какого-то сновидения, какого-то впечатления, полученного от недавно прочитанной книги, но не от соприкосновения с действительностью.

Сел в экипаж, вернулся домой. Неопределенное ощущение рассеялось. Я углубился в себя, чтобы сосредоточиться на своих мыслях. Я убедился, что все это было действительным, несомненным. В моей душе укрепился образ больного, подобный тому, который остался у меня в памяти о бедном Спинелли. Меня мучило новое любопытство. «Не поехать ли в Неаполь, чтобы увидеть его?» И я представлял себе жалкий вид этого тонкого интеллигента, приниженного болезнью, бормочущего, словно полуживой. Я не испытывал больше никакой радости. Вся накипь ненависти остыла. Мрачная тоска легла на мою душу. Крушение этого человека не оказывало никакого влияния на мое положение, не избавляло меня от собственного крушения. Ничто не менялось во мне, ни в моем теперешнем существовании, ни в представлении о будущем.

Я снова подумал о заглавии объявленной книги Филиппо Арборио: «Turris eburnea». Сомнения толпились в моем мозгу.

Было ли случайным совпадение этого заглавия с эпитетом известного посвящения? Или же писатель задумал создать литературный характер наподобие Джулианы Эрмиль, рассказать свое последнее приключение? И снова мучительный вопрос: какими деталями сопровождалось это приключение с начала его до конца?

И снова услышал слова, которые крикнула Джулиана в ту незабвенную ночь: «Я люблю тебя, всегда любила тебя, всегда была твоею! Этим адом я плачу за минуту слабости, понимаешь? За минуту слабости…Это правда. Разве ты не чувствуешь, что это – правда?»

Увы, как часто нам кажется, что мы слышим правду в голосе, который лжет! Ничто не может защитить нас от обмана. Но если то, что я почувствовал в голосе Джулианы, было чистой правдой, стало быть, она действительно была застигнута этим человеком в один из моментов чувственной истомы, в моем собственном доме, и в этом особом бессознательном состоянии подверглась насилию, и, придя в себя, испытала ужас и отвращение к совершившемуся, и прогнала этого человека, и больше не видалась с ним?

В самом деле, подобное предположение не наталкивалось на очевидные противоречия. Напротив, все лишний раз говорило за то, что какая бы то ни было связь между Джулианой и этим человеком окончательно и резко порвана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю