Текст книги "Леда без лебедя"
Автор книги: Габриэле д'Аннунцио
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Она вся съежилась в кресле, как бы для того, чтобы удержаться от начинавшейся у нее дрожи. Ее лицо, особенно около носа, было прозрачно, как синеватый алебастр. Она страдала.
– Ты себя плохо чувствуешь, бедняжка? – сказал я, охваченный жалостью, и с невольным страхом стал пристально глядеть на нее.
– Мне холодно. Ступай принеси мне накидку, скорее… Прошу тебя.
Я побежал вниз к Калисто, велел подать мне накидку и тотчас же вернулся. Она поспешила надеть ее. Я ей помог. Она вновь опустилась на кресло, спрятала руки в рукава и сказала:
– Теперь мне хорошо.
– Так я пойду за зонтиком вниз, где ты его оставила.
– Не надо. Стоит ли?
У меня было странное желание снова вернуться туда, к этой старой каменной скамье, где мы в первый раз присели, где Джулиана плакала, где она произнесла три божественных слова: «Да, даже больше…» Что это было? Сентиментальность? Жажда нового ощущения? Или действие чар таинственного сада в этот вечерний час?
– Я пойду и вернусь через минуту, – сказал я.
Я вышел. Проходя под балконом, я крикнул:
– Джулиана!
Она выглянула. До сих пор перед очами души моей ярко стоит это немое, сумеречное видение: эта высокая фигура, казавшаяся еще более высокой в длинном бархатном плаще, и это бледное, бледное лицо на темном фоне. (Слова Джакопо, обращенные к Аманде, неразрывно связаны в моей памяти с этим неизгладимым образом: «Какая вы бледная в этот вечер, Аманда! Вы, вероятно, вскрыли себе жилы для того, чтобы окрасить свою одежду».)
Джулиана отошла; чтобы выразить мое ощущение, лучше сказать: исчезла. А я быстро пошел по аллее, не отдавая себе ясного отчета в том, что меня гонит вперед. Я слышал, как шаги мои отдаются в моем мозгу. Я был так рассеян, что принужден был остановиться, чтобы разобраться в тропинках. Откуда явилось это безрассудное волнение? Может быть, причиной его являлась простая физическая усталость, особое состояние моих нервов. Так думал я. Неспособный сделать умственное усилие, сосредоточить свои мысли, разобраться в чувствах, я был во власти своих нервов, которые реагировали на действительность с необыкновенной яркостью, свойственной галлюцинации. Но некоторые мысли отделялись от других и как молнии пронизывали мой мозг; они усиливали во мне то чувство сомнения, которое уже было вызвано некоторыми непредвиденными обстоятельствами. Джулиана сегодня весь день казалась мне не такой, какой она должна была быть, оставаясь существом, которое я знал: «Джулианой былых дней». В известные моменты она держала себя со мной не так, как я ожидал. Какой-то чуждый элемент, что-то темное, судорожное, надрывное изменило и исказило ее индивидуальность. Не следует ли приписать эти изменения болезненному состоянию ее организма? «Я больна, я очень больна», – не раз говорила она, как бы оправдываясь. Разумеется, болезнь производит глубокие изменения и может сделать неузнаваемым человеческое существо. Но какая болезнь у Джулианы? Прежняя, не уничтоженная ножом хирурга? Может быть, осложнившаяся? Неизлечимая? «Кто знает, не умру ли я скоро,Туллио», – говорила она со странной интонацией, которая могла бы оказаться пророческой. Не раз говорила она о смерти. Значит, она сознавала, что носит в себе семя смерти? Стало быть, она все эти дни была во власти мрачного предчувствия? Быть может, это предчувствие зажгло в ней тот отчаянный, тот почти безумный пыл, когда я держал ее в своих объятиях. Быть может, внезапный, ослепительный свет счастья сделал для нее более ясным и более страшным преследующий ее призрак…
«Значит, она могла бы умереть! Значит, смерть могла бы ее поразить даже в моих объятиях, в разгар блаженства!» – думал я, и ужас сковал меня, так что я был принужден остановиться на мгновение, как будто грозившая опасность стала передо мной, как будто Джулиана предвидела истину, когда говорила: «А что, если, например, завтрая умру».
Влажные сумерки падали на землю. По кустам пробегал ветер, напоминая своим дуновением шорох быстро скользящих животных. Запоздалая ласточка издавала свой пронзительный крик, гудя в воздухе, как камень, выпущенный из пращи. На западном краю горизонта все еще горел свет, как отражение громадной, мрачной кузницы.
Я подошел к скамье и нашел зонтик; я недолго оставался здесь, хотя свежие воспоминания, еще живые, еще теплые, волновали мою душу. Здесь она упала, ослабевшая, побежденная; здесь я произнес знаменательные слова, опьянил ее признанием: «Ты была в моем доме, а я искал тебя далеко»;здесь я сорвал с ее уст дыхание, вознесшее мою душу на вершину блаженства; здесь я выпил ее первые слезы, услышал ее рыдания и обратился к ней со странными вопросами: «Быть может, поздно? Быть может, слишком поздно?»
Немного часов прошло с тех пор, а все это стало таким далеким! Немного часов прошло, а счастье уже казалось истлевшим! Другое значение, не менее странное, принял теперь неизменно звучавший во мне вопрос: «Быть может, поздно? Быть может, слишком поздно?»И тоска моя росла; этот неясный свет, это безмолвное нисхождение тени и этот жуткий шорох в уже окутанных мраком кустах – все эти обманчивые видения сумерек обрели в моей душе какой-то роковой смысл. «Что, если действительно поздно? Что, если на самом деле она знает о том, что обречена на гибель, что несет в себе смерть? Устав жить, устав страдать, не ожидая более ничего от меня, не решаясь убить себя сразу каким-нибудь оружием или ядом, она, быть может, лелеяла свою болезнь, помогала ей, скрывала ее для того, чтобы дать ей развиться, углубиться, сделаться неизлечимой. Она хотела мало-помалу, тайно от всех, привести себя к избавлению, к концу. Наблюдая за собой, она получила знания о своей болезни, и вот теперь она знает, она уверена,что гибель неминуема; быть может, она знает также и то, что любовь, наслаждение, мои поцелуи ускорят работу болезни. Я вновь прихожу к ней, и навсегда; неожиданное счастье открывается перед ней; она любит меня и знает, что безгранично любима; внезапно грезы стали для нас действительностью. И вот, одно слово срывается с ее уст: „Умереть!..“» Смутно прошли передо мной страшные образы, которые терзали меня в течение двух часов ожидания в то утро операции, когда перед моими глазами, с яркостью рисунков анатомического атласа, предстали ужасные опустошения, произведенные болезнью в лоне женщины. И другое воспоминание, еще более далекое, вернулось, неся с собой яркие образы: окутанная мраком комната, настежь открытое окно, колеблющиеся портьеры, беспокойный огонек свечи перед бледным зеркалом, зловещие призраки, и она, Джулиана, на ногах, прислонившаяся к шкафу и судорожно извивающаяся, как будто проглотила яд… И обвиняющий голос, тот же голос, вновь повторил: «Из-за тебя, из-за тебя она хотела умереть. Ты, ты толкнул ее на смерть».
Охваченный каким-то слепым, паническим ужасом, как будто все эти образы были несомненной реальностью, я бросился бежать к дому.
Подняв глаза, я увидел безжизненный дом: провалы окон и балкон были полны мрака.
– Джулиана! – крикнул я в безумной тоске, быстро взбегая по ступеням лестницы, словно боясь опоздать и не увидеть ее.
Что это было со мной? Что за безумие?
Я задыхался, взбегая по полутемной лестнице. Стремительно вошел в комнату.
– Что случилось? – спросила Джулиана, поднимаясь.
– Ничего, ничего… Мне показалось, что ты зовешь меня. Я немного бежал. Как ты себя сейчас чувствуешь?
– Мне так холодно, Туллио, так холодно! Пощупай мои руки.
Она протянула мне руки. Они были холодные как лед.
– Я вся окоченела…
– Боже мой! Отчего это тебе так холодно! Как мне согреть тебя?
– Не беспокойся, Туллио. Это не в первый раз… Это длится иногда часами. Ничего не помогает. Надо подождать, чтобы прошло… Но что это Федерико так опоздал? Ведь уже почти ночь.
Она снова откинулась на спинку кресла, словно истощив всю свою силу в этих словах.
– Теперь я закрою, – сказал я, подойдя к балкону.
– Нет, нет, оставь открытым… Мне не от воздуха холодно. Напротив, я нуждаюсь в свежем воздухе. Подойди лучше сюда, поближе ко мне. Возьми эту скамеечку.
Я опустился перед ней на колени. Бессильным жестом она опустила мне на голову свою холодную руку и прошептала:
– Бедный мой Туллио!
– Скажи же мне, Джулиана, любовь моя, душа моя, – воскликнул я, не в силах сдерживаться более, – скажи мне правду! Ты что-то скрываешь от меня. У тебя, вероятно, что-то есть, в чем ты не хочешь признаться: какая-то упорная мысль, здесь, посреди лба, какая-то тень не покидает тебя с тех пор, как мы здесь, с тех пор, как мы… счастливы. Но счастливы ли мы на самом деле? Можешь ли ты быть счастливой? Скажи мне правду, Джулиана! Для чего тебе обманывать меня? Да, правда: ты была больна, ты и сейчас себя плохо чувствуешь, это правда. Но не в этом дело, нет. Тут что-то другое,чего я не понимаю, чего я не знаю… Скажи мне правду, даже если бы эта правда сразила меня. Сегодня утром, когда ты рыдала, я спросил тебя: «Слишком поздно?» – и ты мне ответила: «Нет, нет…» И я поверил тебе. Но, может быть, слишком позднопо какой-нибудь другой причине? Быть может, что-нибудьне дает тебе наслаждаться этим великим счастьем, которое сегодня открылось нам? Я хочу сказать: что-нибудь, что ты знаешь, о чем думаешь… Скажи мне правду!
И я пристально поглядел на нее; но она продолжала молчать, и я видел перед собой только ее необыкновенно расширившиеся, темные и неподвижные зрачки. Все вокруг меня исчезло. Я принужден был закрыть глаза, чтобы рассеять то ощущение ужаса, которое вызывал во мне ее взгляд. Сколько времени длилось молчание? Час? Мгновение?
– Я больна, – проговорила она наконец с тяжкой медлительностью.
– Но как больна? – прошептал я вне себя; мне казалось, что в звуках этих двух слов я слышу признание, отвечающее моему подозрению. – Как больна? Смертельно?
Я не знаю, как, каким голосом, с каким жестом я произнес этот вопрос; я даже не знаю, произнес ли я его в самом деле и услышала ли она его.
– Нет, Туллио; я этого не хотела сказать, нет, нет… Я хотела сказать, что я не виновата в том, что я такая… Немного странная… Это не моя вина… Тебе надо быть терпеливым со мной, надо принимать меня теперь такой, какая я есть… Больше ничего нет, поверь мне; я ничего не скрываю от тебя… Я смогу потом выздороветь, я выздоровею… Ты будешь терпелив, не правда ли? Ты будешь добрый… Иди сюда, Туллио, дорогой мой. И ты тоже какой-то странный, какой-то подозрительный… Ты внезапно пугаешься, бледнеешь… Что тебе чудится?.. Иди же сюда, иди сюда… Поцелуй меня… Еще раз… еще… Так. Целуй меня, согрей меня. Сейчас приедет Федерико.
Она говорила прерывистым, немного хриплым голосом, с тем неизъяснимым выражением ласки, нежности и беспокойства, с которым она уже обращалась ко мне несколько часов тому назад, на скамье, желая успокоить и утешить меня. Я целовал ее. Так как кресло было широкое и низкое, она, такая худенькая, освободила для меня место рядом с собой; дрожа, она прижалась ко мне и прикрыла меня краем своего плаща. Мы были как на ложе, прижавшись друг к другу, грудь к груди, смешивая свои дыхания. Я думал: «Ах, если бы мое дыхание, мое прикосновение могли передать ей всю мою теплоту!» – и обманчиво напрягал свою волю, чтобы совершилась эта передача.
– Вечером, – шептал я, – сегодня вечером, в твоей постели, я лучше согрею тебя. Ты перестанешь дрожать.
– Да, да.
– Ты увидишь, как я обниму тебя. Я убаюкаю тебя. Ты всю ночь проспишь у меня.
– Да.
– Я не засну: я буду пить твое дыхание, читать на твоем лице грезы, что приснятся тебе. Может быть, ты произнесешь мое имя во сне.
– Да, да.
– Иногда ночью, тогда,ты говорила во сне. Как я любил это. Ах, этот голос! Ты не можешь понять этого… Ты не могла слышать этот голос, его знаю только я, я один… И я вновь услышу его. Кто знает, что он скажет! Может быть, ты назовешь мое имя. Как я люблю движение твоих губ, когда они произносят «у» моего имени; оно кажется контуром поцелуя… Ты знаешь это? Я шепну тебе на ухо какое-нибудь слово, чтобы войти в твои сновидения. Помнишь, тогда,по утрам, я, бывало, отгадывал кое-что из того, что тебе снилось? О, ты увидишь, дорогая моя: я буду еще ласковее, чем раньше. Ты увидишь, на какую нежность я буду способен, чтобы излечить тебя. Ты нуждаешься в такой нежности, моя бедняжка…
– Да, да, – все повторяла она, словно бессознательно, и этим поддерживала во мне мою иллюзию и усиливала то опьянение, в которое повергали меня звуки моего собственного голоса и уверенность в том, что мои слова, как страстная песнь, убаюкивают ее.
– Ты слышишь? – спросил я ее, слегка приподымаясь, чтобы лучше расслышать.
– Что, Федерико идет?
– Нет, послушай.
Мы стали слушать, глядя на сад.
Сад превратился в туманную фиолетовую массу, еще прорезанную темным сверканием бассейна. Полоса света все еще держалась на краю неба. Это была широкая, трехцветная лента: кровавая внизу, затем оранжевая и, наконец, зеленая – цвета умирающего растения. В тишине сумерек раздавался чистый и сильный голос, подобный переливам флейты.
Пел соловей.
– Он на иве, – шепнула мне Джулиана.
Мы оба слушали, глядя на последнюю полосу, которая бледнела под неосязаемым пеплом вечера. Душа моя насторожилась, словно от этой песни ожидая какого-то откровения любви. Что испытывала в это время, рядом со мной, бедная Джулиана? Какой вершины скорби достигла ее истомленная душа?
Соловей пел. Сначала это был словно взрыв мелодического ликования, струи легких трелей, которые упали в воздух, звеня, как жемчужины, подскакивающие на клавишах гармоники. Наступила пауза. Раздался колоратурный пассаж, легкий-легкий, необыкновенно продолжительный, как бы для того, чтобы испытать свои силы, дать выход своей отваге, бросить вызов неведомому сопернику. Вторая пауза. Тема из трех нот, звучащая как вопрос, прошла сквозь цепь легких вариаций, пять или шесть раз повторив свой маленький вопрос, модулируя словно на тонкой тростниковой флейте или на свирели пастуха. Третья пауза. Песня приняла элегический характер, перешла в минорный лад, сделалась сладостной, как вздох, слабой, как стенание, выразила тоску одинокого влюбленного, истому желания, несбывшуюся мечту; прозвучала последняя жалоба, внезапная, острая, как вопль отчаяния, и затихла. Опять пауза, более значительная. И вдруг раздались новые звуки, которые, казалось, не могли исходить из того же горла, такие они были покорные, робкие, жалобные, так походили они на щебетание новорожденных птенцов, на чириканье воробушка; потом, с поразительной быстротой, этот наивный напев перешел в стремительный, все ускоряющийся поток звуков, которые сверкнули воздушными трелями, полились самыми смелыми пассажами, затихли, снова выросли и поднялись к горным вершинам. Певец опьянялся своей песнью. Делая паузы, такие короткие, что звуки, казалось, не успевали потухнуть, он изливал свой экстаз в бесконечно меняющихся мелодиях, страстных и нежных, покорных и ликующих, легких и многозначительных, прерываемых то слабыми стонами и жалобными возгласами, то внезапными лирическими порывами и страстными призывами. Казалось, что и сад прислушивался к этой песне, что небо склонилось над тоскующим деревом, на вершине которого скрытый от взоров поэт изливал эти потоки поэзии. Чаща цветов дышала глубоко, но безмолвно. Желтая полоса света еще блестела на западном краю неба; и этот прощальный взгляд дня был грустный, почти зловещий. Блеснула звезда, живая и трепетная, как капля сверкающей росы.
– Завтра! – прошептал я, бессознательно отвечая на невысказанный мною вопрос этим словом, содержащим для меня столько обещаний.
Чтобы слушать, мы приподнялись немного и некоторое время оставались в таком положении; и вдруг я почувствовал, как голова Джулианы тяжело, словно неодушевленный предмет, упала мне на плечо.
– Джулиана! – крикнул я в ужасе. – Джулиана!
И от моего движения голова Джулианы откинулась назад, тяжело, как неодушевленный предмет.
– Джулиана!
Она не слышала. Я увидел мертвенную бледность ее лица, которое освещали последние, желтоватые лучи, проникавшие с балкона, и странная мысль пронизала меня. Вне себя от ужаса, я положил неподвижную Джулиану на спинку кресла и, не переставая звать ее по имени, принялся судорожными пальцами расстегивать ее платье на груди, торопясь послушать сердце.
И вдруг я услышал веселый голос моего брата:
– Голубки, где же вы?
X
Сознание скоро вернулось к Джулиане. Как только она почувствовала, что может держаться на ногах, она пожелала тотчас же сесть в экипаж и вернуться в Бадиолу.
И вот, укутанная нашими пледами, съежившись, молча сидела она на своем месте. Мы с братом время от времени поглядывали друг на друга в беспокойстве. Кучер погонял лошадей. И частый топот лошадиных копыт звучно раздавался по дороге, окаймленной кустами, которые там и сям были покрыты цветами. В этот мягкий апрельский вечер небо было безоблачным.
То и дело мы с Федерико обращались к ней с вопросом:
– Как ты себя чувствуешь, Джулиана?
Она отвечала:
– Ничего… немного лучше.
Тебе холодно?
– Да… немного. – Она отвечала с явным усилием. Казалось, наши вопросы раздражали ее, и, когда Федерико во что бы то ни стало хотел завязать разговор, она сказала: – Прости, Федерико… Мне трудно говорить.
Верх экипажа был поднят, и Джулиана сидела в темноте, закутанная и неподвижная. Я то и дело наклонялся к ней, чтобы заглянуть ей в лицо, думая, что она заснула, или боясь, как бы она снова не упала в обморок. И каждый раз я испытывал то же чувство ужаса, видя, как ее широко открытые глаза смотрят в одну точку.
Наступило долгое молчание; мы с Федерико тоже замолкли. Мне казалось, что лошади бегут недостаточно быстро; я готов был приказать кучеру заставить их мчаться галопом.
– Погоняй, Джованни.
Было около десяти часов, когда мы приехали в Бадиолу. Моя мать дожидалась нас, встревоженная нашим опозданием. Увидя Джулиану в таком состоянии, она сказала:
– Я так и думала, что эта тряска повредит тебе.
Джулиана хотела ее успокоить:
– Ничего, мама… Ты увидишь, завтра я буду вполне здорова. Я немного утомлена…
Но, увидя ее при свете лампы, моя мать в ужасе воскликнула:
– Боже мой, Боже мой! На тебя страшно смотреть!.. Ты едва стоишь на ногах… Эдит, Кристина, скорее, скорее, идите согреть ей постель… Иди сюда, Туллио, отнесем ее наверх…
– Да нет же, нет, – противилась Джулиана. – Не пугайся, мама… это пустяки…
– Я сейчас же съезжу в Тусси за врачом, – предложил Федерико. – Через полчаса я буду здесь.
– Не надо, Федерико, не надо! – крикнула Джулиана с каким-то отчаянием в голосе. – Я не хочу. Врач ничего не может сделать. Я сама знаю, что мне нужно принять. У меня все есть, наверху. Пойдем, мама. Боже мой! Как скоро вы начинаете волноваться! Пойдем, пойдем…
И казалось, она сразу обрела силу. Несколько шагов она сделала без посторонней помощи. На лестнице мы с матерью поддерживали ее. В комнате у нее началась судорожная рвота, продолжавшаяся несколько минут. Женщины начали раздевать ее.
– Уходи, Туллио, уходи, – просила она меня. – Ты после зайдешь ко мне. Здесь пока останется мама. Не волнуйся…
Я вышел и в соседней комнате, сидя на диване, стал ждать. Я слышал, как за стеной суетились горничные; нетерпение терзало меня. «Когда я смогу войти? Когда смогу я остаться с ней наедине? Я спать не буду: всю ночь просижу у ее изголовья. Быть может, через несколько часов она успокоится, почувствует себя хорошо. Я буду гладить ее волосы, и, может быть, мне удастся ее усыпить. Кто знает! Через некоторое время, в полусне, она скажет: „Приди ко мне!“» У меня была странная вера в могущество моих ласк. Я еще надеялся, что эта ночь завершится сладостным концом. И как всегда, среди томительной тревоги, которую мне причиняла мысль о страданиях Джулианы, вырисовывался чувственный образ, мало-помалу превратившийся в яркое и длительное видение. « Бледная, как ее рубашка,при свете лампады, горящей за занавесями алькова, она пробуждается от первого, краткого сна, глядит на меня полуоткрытыми томными глазами и шепчет:
– Ложись и ты спать…»
Вошел Федерико.
– Ну, что? – произнес он сердечно. – По-видимому, все благополучно. Я только что на лестнице говорил с мисс Эдит. Ты не сойдешь вниз закусить? Там приготовлено…
– Нет, у меня сейчас нет аппетита. Может быть, потом… Я жду, что меня позовут.
– Так я пойду, если я тебе не нужен.
– Иди, Федерико. Я сойду потом. Благодарю тебя.
Я проводил взглядом его, когда он удалялся. И снова мой дорогой брат внушил мне надежду, снова отлегло от сердца.
Прошло минуты три. Часы с маятником, висевшие против меня на стене, отмерили их своим тиканьем. Стрелки показывали три четверти одиннадцатого.
Когда я встал в нетерпении, собираясь идти к Джулиане, в комнату вошла моя мать и, взволнованная, тихо сказала:
– Она успокоилась. Теперь ей необходим отдых. Бедная!
– Я могу зайти? – спросил я.
– Да, зайди; но дай ей отдохнуть.
Когда я собрался выйти, она окликнула меня:
– Туллио!
– Что, мама!
Она, по-видимому, колебалась.
– Скажи… С тех пор как была операция, ты говорил с врачом?
– Да, случалось… А что?
– Он предупредил тебя об опасности… – она замялась, – об опасности, которая грозит Джулиане в случае новых родов?
Я не говорил с врачом и теперь не знал, что ответить.
В смущении я повторил:
– А что?
Она все еще колебалась.
– Да разве ты не заметил, что Джулиана беременна?
Я был поражен, как ударом молота в грудь, и в первую минуту не понял, в чем дело.
– Беременна! – прошептал я.
Моя мать взяла меня за руки.
– Так что же, Туллио?
– Я не знал…
– Ты пугаешь меня. Значит, доктор…
– Да, доктор…
– Иди сюда, Туллио. Присядь.
И она усадила меня на диван. Испуганно смотрела на меня, ожидая, чтобы я начал говорить. Хотя она находилась перед моими глазами, несколько минут я не видел ее. Внезапный яркий свет озарил мою душу, и передо мной предстала драма.
Кто дал мне силу для борьбы? Кто сохранил мне рассудок? Может быть, в самом избытке ужаса и страдания я нашел опору героическому чувству, которое спасло меня.
Как только чувства вернулись ко мне, как только я смог воспринимать внешние предметы и увидел перед собой мать, глядевшую на меня пристально и тревожно, я понял, что прежде всего нужно успокоить ее.
Я сказал ей:
– Я не знал… Джулиана ничего не говорила мне. Я ничего не заметил… Это неожиданность… Правда, доктор говорил мне об известной опасности… Вот почему эта весть произвела на меня такое впечатление… Ты ведь знаешь, Джулиана так слаба теперь… Но, собственно говоря, врач не говорил о чем-нибудь очень серьезном; почему бы, после удачной операции… Посмотрим. Мы позовем его к нам, спросим его…
– Да, да, это необходимо.
– Но ты, мама, в этом уверена? Джулиана тебе призналась? Или просто…
– Я заметила это по обычным признакам. Тут не может быть ошибки. Еще два-три дня тому назад Джулиана отрицала или, по крайней мере, говорила, что не уверена… Зная твою мнительность, она просила меня не говорить тебе пока ничего. Но я захотела предупредить тебя… Ведь ты знаешь Джулиану, она так мало внимания обращает на свое здоровье. Ты заметил, что здесь ей, вместо того чтобы делаться лучше, становится с каждым днем все хуже и хуже; ведь раньше ей достаточно было прожить неделю в деревне, чтобы расцвести. Ты помнишь?
– Да, в самом деле.
– В подобных случаях предосторожность не может быть излишней. Тебе следует немедленно написать об этом доктору Вебести.
– Хорошо, сейчас.
И, чувствуя, что я больше не в состоянии владеть собой, я поднялся и сказал:
– Я иду к Джулиане.
Иди, но дай ей отдохнуть сегодня, не разговаривай с ней. Я схожу вниз, а потом вернусь к вам.
– Спасибо, мама.
И я прикоснулся губами к ее лбу.
– Дорогой мой сын! – прошептала она, удаляясь.
На пороге расположенной напротив двери я обернулся; и я видел, как вышла из комнаты эта нежная женщина, еще не согбенная годами, такая благородная в своей черной одежде.
Мной овладело неописуемое чувство, похожее на то, какое, вероятно, я испытал бы, если бы молния ударила в мой дом. Все рушилось, падало во мне, вокруг меня неудержимо…
XI
Кому не приходилось слышать от людей, испытавших какое-нибудь несчастье, фразы: «В один час я прожил десять лет»? Такое ощущение необъяснимо, а между тем я его понимаю. Разве не пережил я больше десяти лет в те немногие минуты моего, почти спокойного с внешней стороны, разговора с матерью? Ускорение душевной жизни – это самое поразительное и страшное явление на свете.
Что же мне теперь делать? Безумное желание охватывало меня – бежать куда глаза глядят, в эту же ночь, или запереться в своих комнатах, чтобы наедине с самим собой созерцать свое крушение, постичь его во всей его полноте. Но мне удалось побороть себя. Благородство моей души проявилось в эту ночь. Мне удалось освободить самую мужественную часть своей души от оков невыносимого страдания. И я думал: «Необходимо, чтобы ни моя мать, ни мой брат, никто в этом доме не нашел ничего странного, необъяснимого в моем поведении».
У порога двери в комнату Джулианы я остановился, будучи не в силах подавить охватившую меня физическую дрожь. Услышав в коридоре шаги, я сделал усилие и вошел.
Мисс Эдит на цыпочках выходила из алькова. Жестом она мне дала понять, чтобы я не шумел, и шепотом сказала:
– Засыпает.
И она ушла, тихо прикрыв за собою дверь.
Лампа, висевшая посреди свода, горела ровным и мягким светом. На одном стуле лежала бархатная накидка, на другом – черный атласный корсет, тот самый, который Джулиана в Виллалилле сняла во время моего краткого отсутствия; на третьем стуле лежало серое платье, то платье, которое она носила с таким изяществом во время прогулки среди нежных цветов сирени. Вид этих вещей так взволновал меня, что мною снова овладело безумное желание – бежать. Я подошел к алькову, раздвинул занавески; увидел постель, увидел темное пятно волос на подушке – лица не было видно; различил линии тела, прикрытого одеялом. И жестокая действительность, во всем своем отвратительном безобразии, предстала передо мной. «Она принадлежала другому, принимала его ласки и носит теперь в своем чреве его семя». И целый ряд неприятных образов встал перед моими душевными очами, которых я не мог закрыть. Это были образы не только того, что уже произошло, но также и того, что неминуемо должно было еще произойти. С неумолимой ясностью видел я перед собой Джулиану в будущем (моя Мечта, мой Идеал!), обезображенную огромным животом, беременную ребенком от любовника…
Можно ли себе представить более жестокую казнь? И все это была правда, все это было – в действительности.
Когда боль превосходит силы, человек инстинктивно ищет в сомнении минутного облегчения своего невыносимого страдания; он думает: «Может быть, я ошибаюсь; может быть, мое горе не таково, каким оно мне представляется; может быть, все это страдание безрассудно». И, чтобы продлить минуты сомнения, он направляет колеблющиеся мысли на более точное ознакомление с действительностью. Но я ни на одно мгновение не усомнился, ни одного мгновения не колебался. Невозможно выразить то, что происходило в моем необыкновенно прояснившемся сознании. Казалось, что в силу какого-то скрытого процесса, творившегося в темных тайниках моей души, все не замеченные доселе детали, связанные с тем ужасом, который вошел в мою жизнь, соединились вместе и образовали логическое, полное, согласованное, несокрушимое представление. Это представление поднялось в моем сознании с быстротой предмета, который, освободившись от связывавших его в глубине неведомых оков, всплывает на поверхность воды и уже больше не тонет. Все признаки, все доказательства предстали передо мной – одни за другими. Мне не приходилось делать никакого усилия, чтобы разыскать их, собрать, соединить. Незначительные, далекие факты осветились новым светом; обрывки недавно прожитых дней ярко окрасились. Необычайное отвращение Джулианы к цветам и запахам, своеобразное волнение, приступы тошноты, которые она с трудом скрывала, внезапная бледность, часто покрывавшая ее лицо, это странное, несходящее пятно между бровями, эта бесконечная усталость некоторых ее движений, страницы русской книги, отмеченные ногтем, наставления старика графу Безухову, последний вопрос маленькой княгини Лизы, тот жест, которым Джулиана взяла из моей руки книгу, затем сцена в Виллалилле, рыдания, непонятные слова, улыбки, эта почти мрачная страсть, судорожность движений, упоминания о смерти – все это сгруппировалось вокруг слов моей матери, которые врезались в мою душу.
Моя мать сказала: « Тут не может быть ошибки.Еще два-три дня тому назад Джулиана отрицала или, по крайней мере, говорила, что не уверена…Зная твою мнительность, она просила меня не говорить тебе ничего…»Истина не могла быть более ясной. Итак, отныне все это несомненно.
Я пришел в альков и приблизился к постели. Занавески упали за моей спиной; свет сделался более слабым. От волнения у меня перехватило дыхание, кровь остановилась в жилах, когда я подошел к изголовью и наклонился, чтобы ближе разглядеть голову Джулианы, почти скрытую одеялом. Я не знаю, что произошло бы, если бы она подняла голову и заговорила в этот момент.
Спала ли она? Только лоб, до бровей, был открыт.
Я простоял несколько минут на одном месте, прислушиваясь. Но спала ли она? Неподвижно лежала она на боку. Рот был закрыт одеялом, а дыхание не доносилось до моего слуха. Только лоб, до бровей, был открыт.
Как я должен был держать себя, если бы она заметила мое присутствие? Теперь было не время расспрашивать, разговаривать. Если бы она подозревала, что мне все известно, на какие крайности она могла бы решиться в эту ночь? Стало быть, мне пришлось бы симулировать беззаботную нежность, притворяться, будто я ничего не знаю, снова выражать ей те чувства, которые четыре часа тому назад, в Виллалилле, продиктовали мне сладостные слова: «Сегодня вечером, сегодня вечером, в твоей постели… Ты увидишь, как я обниму тебя. Ты заснешь, ты всю ночь проспишь на моей груди…»
Озираясь вокруг растерянным взглядом, я увидел на ковре маленькие блестящие туфли, а на спинке одного стула длинные серые шелковые чулки, муаровые подвязки и еще один предмет, очаровательный своим интимным изяществом. Всеми этими предметами еще так недавно наслаждались мои влюбленные глаза. И чувственная ревность охватила меня с таким бешенством, что я с трудом удержался, чтобы не броситься к Джулиане, не разбудить ее, не крикнуть ей безумных и жестоких слов, которые подсказывала мне внезапная ярость.
Шатаясь, вышел я из алькова. С ужасом подумал: «Что будет с нами?..»
Я собирался уйти. «Я спущусь вниз, скажу матери, что Джулиана спит, что ее сон спокоен; скажу ей, что и я нуждаюсь в отдыхе. Пойду в свою комнату. А завтра утром…» Но я стоял, как прикованный, не в силах переступить порога, во власти тысячи страхов. Снова вернулся я к алькову, почти невольно, как будто чувствуя на себе какой-то взгляд. Мне почудилось, что заколебались занавески. Но я ошибся. А между тем что-то, подобное магнетическому току, шло сквозь занавески и пронизывало меня, и я не мог противиться. Снова вошел в альков, весь дрожа.