355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэла Мистраль » Избранная проза » Текст книги (страница 3)
Избранная проза
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:14

Текст книги "Избранная проза"


Автор книги: Габриэла Мистраль


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Мне на память приходят любимые строки, но лишь теперь я их по-настоящему понимаю:

Я стала совсем иной,

Единой вверившись страсти.

Возлюбленный мой со мной,

И я у него во власти.

{перевод Н.Ванханен}

– И как это ты, монахиня-управительница, а пристрастилась к рифмам?

– Да ты читала про это, дочь моя, вспомни: "Они просыпались, как песок сквозь пальцы". Их совсем немного осталось. Ты над рифмами трудишься, ищешь их, а у меня они сами находятся. Иду, бывало, а они лежат себе, как плоды круглые в подоле. Я их подберу чтобы отнести моим монахиням, только им одним.

– Говори, говори, мать Тереса!

– Все это делает Любовь, а не пыхтенье над словом. Пойми, когда мнешь так и эдак то, что хочешь сказать, оно у тебя гниет, точно плод лежалый. Слова, дочь моя, каменеют, если заступят дорогу Благодати, которая идет им навстречу. Для этого, для стихов, надо избавиться от всякого волнения. Путь не там, где мы себя подталкиваем к Богу, а там, где Бог сам приближает к нам свою Мысль! Тогда и рождаются стихи чистые и круглые, как валенсийские апельсины – без единой щербинки, которые есть во всем, что мы делаем руками. И нельзя забывать, что все это – лишь пленительная игра с Духом, не более. И нет тут никакого повода тщеславиться и кичиться. Нет никаких причин думать, что рифмы найденные избавляют нас от трудов тяжелых. Ибо нет в том твоей заслуги. Это ведь, как играть с детьми, или забавляться с водой, что бежит себе и бежит... Вот так и с поэзией.

Мы перешли ручей. Моя старая монахиня легко перепрыгнула через него и, стоя на другой стороне, любовно смотрит на воду.

– Тебе вода более всего по сердцу, и ты воспела ее, мать Тереса, подарив нам множество прекрасных МЕТАФОР.

– У мистиков, дочь моя, всегда будут и вода, и воздух, и огонь, -говорит Святая Тереса, – огня тебе не занимать, а вот воды – недостает. Ты все время обжигаешься и нечем тебе остудиться. Смотри! Земля от огня спекается. Подняться к Богу – значит, войти в пламя, а сойти к ближнему своему – это, как спуститься к воде, где душа твоя умиляется.

В полдень, когда ни ветерка, Кастилия цепенеет, будто время для нее остановилось. Вся она – воплощение Экстаза Святой Тересы. И, боязливо отводя глаза, я говорю монахине:

– Открой мне, мать Тереса, как ты приходишь к Восхищенности?

– Вздумала, что спросить, дочь моя! Говоришь со мной, будто с нынешними честолюбцами. Значит, сама все еще уповаешь на Озарение, ждешь, когда к тебе сойдет Бог? Знаешь, что есть Благодать? Вот слушай: ты к Небесам восходишь, как бы нежданно-негаданно. Тебе это радость нечаянная... Представь: ты стоишь, опершись рукой обо что-то, даже не подозревая что это – дверь. А она – раз! – и открылась! Или трудишься в наклон – то ли ризу расшиваешь золотой нитью, то ли ветви подрезаешь у апельсинового дерева, а небо вдруг распахивается и ты возносишься к самому Сокровенному. А когда врата небесные закрываются, ты – как обрезала ветви, так и обрезай, делай свое дело земное.

Мы проходим маленькое безмолвное селение, будто от века окаменевшее на этой иссушенной земле. Страшная бедность затянула его сплошь, точно омертвелым мхом. Даже шаги наши отдаются печалью. В одном из окон появилось чье-то лицо -суровое, худое и властное. Эта властность совсем не вяжется с пустынной улицей. Лицо, будто само по себе.

Мать Тереса, почему так нищи деревни твоей Кастилии? Почему у здешних людей такая нехоть ко всему? Такая апатия! Зачем ты допустила это, если в твоих руках все горит?

– Наши бедняки не чета вашим, дочь моя. Я знаю лица твоих бедняков, они истрепаны, смяты постоянным унижением. Да и в твоих губах нет упованья, и голос у тебя – упавший, надтреснувший. А посмотри, дочь моя, на лик Кастилии. Нет подобного ему в мире! И поныне в его твердо сжатых губах -сама воля. А голос, он повелевает. Да и что вам далось это слово "апатия"! Время наше так испоганилось, что оно путает волю с алчностью, со своекорыстием и называет апатией равнодушие к наживе, к праздным шатаниям по свету. Испанская Воля сражалась долго и завоевала ровно столько, сколько по тем временам ей было угодно завоевать на всей земле. Веками она устремлялась к тому, что ВОВНЕ, а теперь смотрит ВНУТРЬ СЕБЯ, она там, где душа и поныне – яростная, где муки любови, и где уменье владеть собою. А испанская мистика? Это ли не безмерная воля к единению с Богом? А испанская любовь? Это ли не самая алая, самая распаленная воля из всех что гуляют по свету, как молодые тигры, выпущенные на свободу?

Вдали встает Сеговия и моя монахиня всплескивает руками:

– Смотри, вон на том холме Монастырь Иоанна от Креста!

И я вижу на холме монастырь, а рядом зыбкую дрожь темных кипарисов. Очертания холмов мягкие, округлые, как женская щека. В одной из складок холма, точно сотворенной чьей-то милостью, притулился монастырь, где еще один Серафический учитель умел слушать ночь в прекрасном безмолвии и трудился под ее покровом, будто в лоне Господнем. А внизу река рассекала тишайшую ночь своим неустанным биением.

Этот холм, перед которым расстилалась огнистая парча заката, даровал Иоанну от Креста обжигающую метафору. В полночь, не видя красок и не слыша ароматов монастырского сада, он в своей узкой келье слагал Песнь о Тайном Источнике:

Я знаю ключ, без устали бегущий,

Хоть мрак все гуще.

Тот вечный ключ от зрения таится,

Но знаю лог, в котором он струится,

Хоть мрак все гуще.

Во мраке, обступившем человека,

Я знаю: ключ – моя звезда и веха,

Хоть мрак все гуще.

Не знаю, где у той струи начало,

Но нет начал, каких бы ни вмещала,

Хоть мрак все гуще.

Я знаю: нет ей равных красотою

И все, что есть, поимо влагой тою,

Хоть мрак все гуще.

{перевод Б.Дубина}

Мы входим с ней в монастырь и обе приникаем в поцелуе к надгробной плите того, кто дал моей монахине учение о пути к Тайному. И я снова и снова убеждаюсь в том, что именно от мужчины, от него женщина получит естество, плоть сына или плоть Христа, ибо в одиночку она лишь бредет ощупью по миру, словно в кромешной тьме.

19 июля 1925 г.

Перевод Э. Брагинской

Неаполь

Залив! Залив! С того раннего утра, когда наш пароход, с еще сонной оснасткой, вошел в его воды и до той последней минуты, когда поезд, уходящий в Рим, отнял его у нас и оставил за горизонтом, в моей жизни существовал только он – Неаполитанский залив. Да и сам город... До чего живописный (похоже, он навсегда присвоил себе это прилагательное) – улочки без тротуаров, узенькие, будто игрушечные... Умилительные ослики, впряженные в повозки, – таких серебристых и веселых осликов я не видывала нигде, – радостно-нагловатые лодочники, самые отчаянные плуты среди здешних тружеников моря... Весь этот портовый люд с их неуемной жаждой веселья: они радуются жизни, как радуются цветущей розе, когда ее несут в руках. И дома в четыре-пять этажей с немыслимой пестротой выстиранных вещей на веревках, которые протянуты чуть ли не над крышами дворцов. А музыканты, они точно биение чувственной крови ночного Неаполя... Я так и вижу все это теперь, после разлуки с заливом.

Много раз сказано о Неаполитанском заливе: "Это – настоящий шедевр Природы". Так оно и есть! Все остальные заливы – лишь подступ к нему, прекрасный набросок, этюд художника к гениальному полотну.

И мои завороженные глаза упиваются красотой Неаполитанского залива, этого воистину шедевра Природы. Я объездила чилийские архипелаги вдоль и поперек, я побывала в бесчисленных фиордах, бухтах, портах, но, оказывается, не знала – не ведала, что такое – Залив. Мне запомнилось определение залива в географическом учебнике моего детства: "Вторжение моря на сушу". А здесь, здесь в землю вонзен огромный зеленый нож моря, и вода вдали волнуется, точно разгневанный дьявол – катит-накатывается ее немолчный рев. Есть бухта много шире, она счастливее других, в ней свободно располагается до трехсот парусников. Есть и такие замечательные, как наша, перуанская, в Кальяо, с почти безупречным полукругом береговой линии. Но и ее не сравнить с таким совершенным творением природы, как Неаполитанский залив, что похож на огромную золотистую грудь самого Бога...

Средиземное море, которое сумело втиснуть океан в свои золотые ножны, творилось, поднимаясь на новые ступени цивилизации, так артистично и вдохновенно, как и его чудесные раковины.

Залив расположен не в центральной части моря, в связи с этим мне вспоминается одно прекрасное рассуждение: "Сердце – самое совершенное, что есть в человеческом теле, и, стало быть, место, которое оно выбрало для себя, – тоже самое совершенное!" Ну так согласитесь, что этот чудесный залив и есть сердце Средиземного моря. Сердце из золота и синевы, которое бьется гулко и трепетно.

Я просто наслаждаюсь дугой Залива от Позилиппо до Соренто, я испытываю то тихое удовольствие, с каким обычно поглаживаю округлые плоды. Прежде моей душе ничего не говорила дуга, как понятие геометрическое. А вот теперь я ее полюбила, потому что она наполнилась жизнью. Ее обрисовывает белая пенистая кромка, а синева насыщает, уводя в бесконечность.

Мои глаза пьют и пьют глубокую синеву, не замечая других красок, они покоятся в этой синеве, как подрумяненный пирожок в нежном масле.

Неаполитанский залив... Какая неизбывная услада!

И вместе с запахами, это ласковое покачивание. Нет нигде столь живой и подвижной воды, она то и дело взмахивает тысячами тысяч золотистых ресниц. Волны неспешно подбегают к берегу с веселой грацией – небольшие, округлые, без резких взмахов, без натиска... Это почти человеческое подношение нежности, тихая самоотдача. Я воспринимаю Неаполитанский залив, как великий дар, и грущу, что его безграничная щедрость выпала мне лишь на короткий миг.

Я буду видеть синеву еще много дней, – говорю я своим спутницам... То есть, буду видеть мир в этой пречистой Благодати.

Мы живем напротив Замка Барбароссы, над самым морем. Я слушаю неумолчный шум совсем иного прибоя – крики моряков. Гляжу, как они ходят туда-сюда, то переругиваясь друг с другом, то весело распевая...

У них внутри шумят морские волны, их пьянит вино этого моря (помимо земного...). Они – смуглые, невысокие и глаза у них лукавые и счастливые, как у карликов на немецких открытках. Поутру они как обычно съедят четыре душистых рыбешки, зажаренные на свежем масле, выпьют свою порцию капри или фалерно, поцелуют жен и уйдут рыбачить. А с моря, которое горячит их кровь, возвращаются еще более оживленными, и снова – целуются, как целовались их деды, их прадеды, и чувственные греки – их дальние предки. Они неотесанные, грубые по бедности и по той же бедности – нагловатые, но все равно вызывают невероятную симпатию, как белки в тропиках. Их поразительная неаккуратность переходит все границы и уже не раздражает, а смешит. По любому поводу эти моряки клянутся. И с какой страстью! Они встречают суда под крики альбатросов и гомон собственной ругани. И все время ссорятся: то из-за причала, то из-за места, да из-за всего на свете!

В первые минуты англичане взирают на них с откровенным испугом, а потом начинают хохотать.

У здешних моряков особый характер, их пьянят просоленные запахи, йод и сияние морской воды.

А эта опаловая гладь залива по утрам – какое чудо! И какая божественная неясность – точно мудреный ассонанс – на горизонте!

Глаза в туманно-белесом цвете готовятся к полуденным часам, когда синь бьет по ним, точно сверкающие осколки хрусталя. В туманные дни залив теряет – чем дальше к западу, – свою материальность, кажется, что он больше не существует. Кончается вот здесь, прямо передо мной. Капри – уже волшебная сказка, а не явь, призрак, мираж, а не земля.

Откуда же приплывают эти лодки? В каких морях-океанах они выловили столько рыбы?

Весь мир – сплошная нега, без единого героического штриха.

И тысячи лодок у причалов. Временами кажется, что их глухой стук и неустанное покачивание – это шум ветра среди сухих деревьев или тяжелое дыханье Ночи.

Когда темнеет и лодки уже стоят в маленькой искусственной гавани, рыбаки собираются на пляже тесными группами, словно альмехас на чилийских берегах.

Лодки ярко раскрашены, и названы в честь знаменитостей или шутливо... "Д'Аннунцио", к примеру, или "Кумушка", или "Нежнейшая", имена то забавные, то патетические – зверей, цветов, королей.

Рыбаки подбирают имена для своей лодки раздумчиво, любовно, как для дочери: с грубоватой нежностью, на счастье.

Маленькие, подвижные и неухоженные лодки. У них прекрасная судьба и они заслуживают долгой жизни, потому что научились мудрости у моря. Они знают наощупь, какой бывает кожа залива, когда она горячая, а когда прячет древние тайны. Они, лодки, золотятся на свету, точно гроздья фиников, что свисают с пальм на набережной, а красные – горят всполохами на горизонте. Они легкие и тонкие, как миндаль. И везут куда-то коралловые ветви цвета запекшейся крови и карей, чье пламя наливается тьмою, и жемчуг Венеры.

Рассыпанные у мола, как альмехас, они зовут меня к себе. Они еще совсем мокрые от приливной воды и весла покоятся в их чреве, спрятанные от стороннего глаза, как самое главное чудо.

Неаполь. Август 1924 г.

Перевод Э. Брагинской

Снова Кастилия

Когда Ортега-и-Гассет задается вопросом, суровая ли Кастилия сформировала этих людей или эти суровые люди создали Кастилию, и склоняется ко второму, он прав.

Земля не бывает бесплодной, если она становится приютом для людей, устремленных к растительному миру всеми пятью органами чувств. Эта тяга едва ли не сама человеческая природа, и должно быть, полностью лишены этой тяги, те, у кого не вызвала противления здешняя сушь, ощутимая дыханием и даже кожей, и кто не взялся настойчиво бороться с ней. Ведь засуха побеждается, и гораздо легче, чем необузданная и пропитанная сыростью пышность Бразилии или Индии.

– На всей этой бескрайней пустоши, по которой мы едем, – говорит мне попутчик, – без больших хлопот можно вырастить обыкновенную сосну. А здешние люди попросту не думают об этом, не хотят.

"Не хотят" – повторяю я про себя. Властной потребности органов чувств – вот чего им недостает. Француз, человек более чувственный, не смог бы жить на этой равнине, подобной голому остову, растить здесь детей, любить женщину, устраивать праздники на этом гладком щите, раскаленном в июле, ледяном в январе.

В Севилье люди другие, но тоже чувственные (здесь определение это невинно, как младенец). Они не умеют жить без своего дворика, где в горшках красной глины благоухают цветы. Ведь их чуткая кожа с наслаждением впитывает свежесть, а глаза ищут новых красок. Так, пресытившись одним блюдом, меняют его на другое. Все органы чувств по-своему питаются от земли, дарованной нам Богом.

Кастилец заключил, затолкал свои пять чувств в шкатулку души, дабы они, обращенные вовне, не искушали ее. Но чувства, – это знал еще Святой Франциск, – от насилия гибнут, а потом наступает черед души: она гаснет вслед за своими слугами к удивлению заботливого хозяина, который убивает ее столь жестокой опекой.

Жажда зеленого пространства для меня – одна из самых достойных потребностей человека; мне трудно жить в среде, которая не утоляет этой жажды...

Отсутствие пастбищ вокруг несчастной Антофагасты заставляло меня горевать до слез, отсутствие людей – никогда. Ощущение своей ничтожности на обезображенной земле куда острее, чем переживание счастья: ты словно ящерица, которой вполне хватает палящего солнца, или равнодушный к зелени муравей. А все потому, что растительный мир – не роскошь, дополняющая нашу жизнь, не просто услада, но первейшая жизненная необходимость. Растительное царство исполнено величавой красоты, без которой человеческое существование бесконечно упрощается, низводится до постыдной наготы элементарных нужд.

Не помню, откуда был родом Алонсо де Эрсилья. Должно быть отсюда, раз он с неслыханный пренебрежением отнесся к природе нашей Араукании, судя по его пространной, писанной октавами поэме.

Однако было бы слишком просто объяснять плачевное состояние Кастилии характером кастильца. Существуют латифундии, которые повсюду приводят к вымиранию лесов; наш латифундизм возник вслед за испанским, и если в Америке он не убил, как здесь, красоту земли, то лишь потому, что американская земля сама воспроизводит свой зеленый покров, она изобильна вопреки своим безжалостным хозяевам.

Сомневаюсь, что суровость и нерадивость кастильца испортили бы землю, будь она дана ему во владение. Удовольствие, которое получает от возделанной земли любой француз, наполовину вызвано обладанием ею. Он слишком долго ждал эту землю и потому так любовно ее возделывает. Те треугольники и ромбы превосходной зелени, что именуются равнинами Роны, Луары и Нормандии, говорят о честном и справедливом разделе французских угодий. Ведь там крестьянин, достигший гражданской зрелости намного раньше нашего, умел требовать и убеждать, а кастильский крестьянин требовал вяло или до сего дня не требовал вовсе.

Моим последним впечатлением перед отплытием из Ла Коруньи во время прошлой поездки в Испанию оказался митинг крестьян, собравшихся вокруг священника и аграрного лидера дона Басилио Альвареса. Он произнес заключительное слово, которое я выслушала целиком, удивленная и обрадованная тем, что человек в сутане занимается подобным делом.

Живущая во мне память о нашей Испании, скорее светлая, чем замутненная страстями, хранит этот образ священника, чья рука творит евхаристию, а свободный голос возвышается в защиту галисийского хлеба.

Будь у Кастилии хотя бы два десятка таких священников, через несколько лет мы обнаружили бы, что унылое однообразие ее пейзажа нарушено множеством межевых знаков.

Уже представляю усмешку человека, равнодушного к земледельчеству, или втайне не желающего перемен, и вопрос, как же это я сделалась такой практичной и забыла, что, подобно тому, как иные дикие земли выделяют кристаллы, именно эта бесплодная Кастилия, с которой я так жестока, породила мистиков, тех самых, кем я восхищаюсь как духовной аристократией Испании да и всей Европы. Нет, я помню известную формулу: чем пустынней пейзаж, тем сосредоточенней душа на избранном предмете; чем сильнее сушь, тем возвышенней тот жар, что диктует "Обители" или "Песнь Духа"...

Мистики, эта неслыханная роскошь рода человеческого, которую позволила себе нищая Кастилия, ушли или, по крайней мере, уходят, и теперь настало время нарушить это феодальное единство пейзажа, разбив его пограничными полосами кипарисов, можжевельника или кактуса на множество земельных участков.

Диктатура осознала вред изжившего себя исторического наследия и с решимостью начинает аграрную реформу. Это дело не пяти и не десяти минут. Долгому заблуждению долгое исправление. Испанский грех латифундизма шел настолько вровень с южноамериканским, что едва в Испании произнесли mea culpa, как тотчас же в Чили это было повторено с такой же искренностью.

Совесть моя, часто омрачавшаяся этим застарелым злом, в котором все мы имеем долю вины, успокаивается по мере того, как прибывает уверенность в том, что испанская раса и здесь и там будет не менее истовой в раскаянии, чем в грехе, ПОТОМУ ЧТО УМЕЕТ ДЕЙСТВОВАТЬ ТОЛЬКО С РАЗМАХОМ. Аграрные реформы у нас могут стать самыми дерзкими и амбициозными из всех, что претворяет в жизнь наше время, дабы смыть нашу вину перед попранным растительным миром.

25 ноября 1928 г.

Перевод В.Гинько

Немного о народе кечуа

На складчатых склонах центрального горного хребта Перу, в каменном амфитеатре, куда отвесно падает наипрозрачнейший андский свет, существовал в давние времена один из самых непостижимых, самых загадочных народов мира – народ кечуа, который был самой сердцевиной Империи Инков. Несмотря на долгие и трудные изыскания ученых, и поныне мало что знают о происхождении кечуа, да и все еще теряются в догадках, каким образом менее чем за тысячу лет этот народ сумел организоваться и создать стройную государственную структуру, создать то, что называют чудом Инкской Империи.

Читая Инку Гарсиласо или Прескотта, веришь и не веришь: впрямь ли это подлинные исторические документы, настоящее научное осмысление индоамериканской яви или удивительная волшебная сказка времен Золотого века.

Этот народ – мудрый и по-детски наивный, первобытный и технически одаренный, с имперскими устремлениями и в то же время миролюбивый – черпал жизненную силу в своем собственном устройстве, а поэтическое восприятие жизни – из двух источников, которые, по сути, сливаются воедино: поклонение небесным светилам и понимание Аристократического, вернее, Иерархического, как основы основ для всеобщего блага и процветания Империи. Боготворя небо, они сумели выстроить упорядоченную иерархическую цепочку астральных и атмосферных богов, а соседние племена в это время поклонялись животным и преспокойно пожирали человеческое мясо. Инки – это, собственно, правящая аристократия, священнослужители и жрецы, – считали себя детьми Солнца, и весь их Пантеон, начиная со Звезды-Отца до Радуги и Молнии, говорит о глубоком осмыслении Небесного и Теллурического.

Несмотря на некоторую инфантильность, религия кечуа было более цельной и гармоничной, нежели у азиатских народов, за исключением индусов, создавших буддизм.

Империя Инков простиралась от нынешней Колумбии до Чили, с Тихого Океана к восточному краю Боливии и к изголовью Аргентины. Такое обширное пространство Империя обрела практически без войн. Инки завоевывали соседние индейские племена редкостной хитростью и почти отеческой доброжелательностью. Завоеватели обладали какой-то особой магией, которая им верно служила, когда Верховный Инка вместе со своей свитой наносил дружеские и торжественные визиты в близлежащие земли. Они приходили с тем, чтобы говорить повсюду о своем величии и мягкости имперской власти и расположить к себе соседских варваров. И те почти всегда добровольно присоединялись к инкам.

Как правило, дикарей сначала убеждали, а потом побеждали в этих походах. То есть, их побеждали словом, нежели оружием, тонкой политикой,

нежели силой.

Народ кечуа владел большинством нынешних профессий: земля, возделанная ими, давала такие урожаи, какие были нужны, чтобы кормить людей досыта. Площадь обрабатываемых земель была вдвое больше, чем при испанских правителях.

Этот кечуа, похожий на азиата, отличался поразительным терпением и трудолюбием. Он изобрел земледелие на террасах или земляных насыпях и таким образом заставил плодоносить в своем андском царстве скалы и скудные земли, какие по своей воле избрал для себя, вместо тучных тропических земель. Из-за любви к чистейшему воздуху и желания быть как можно ближе к небу, которому кечуа поклонялся, он презрел жаркую и чувственную низину.

Этот индеец, с телом, отточенным, как его стрелы, сухощавый и упругий, как горные кактусы, прочный, как вулканический камень, превратил Кордильеры в огромные ступенчатые поля маиса и картофеля, кладовую овощей и фруктов. Так называемый "примитивный" человек считал, что запущенная земля -страшное глумление над Солнцем, над Верховным Инкой и над его сыновьями. Чтобы собирать урожаи в недоступных Андах, народу кечуа пришлось продумать, построить, а потом содержать в идеальном порядке сложную систему искусственного орошения, поскольку на высоте 3.488 метров над уровнем моря не было рек, годных для этой цели. Всевозможные водные пути: оросительные каналы, искусственные отводы для горных потоков, наконец канализационные русла, пробитые в каменных толщах – все это было продумано и создано народом кечуа.

Когда чего-то недоставало, в горы, где царит холод, поднимали с низин сотни разных продуктов, в том числе и хлопок, а когда возникла необходимость расширить тесное андское царство, к нему стали присоединять просторные равнины и субтропические душные долины.

Стоя на высокой скале в своей столице Куско, Верховный Инка обводил взором все земли, над которыми господствовали его Анды и, строя планы будущих завоеваний, уже видел их под своей властью.

Империя, которая называлась Тауантинсуйу, то есть "Четыре стороны света", нуждалась в прочном союзе с новыми территориями, а стало быть, требовала новых и новых дорог. Чтобы создать сеть дорог, идущих из священного сердца Империи – города Куско, пришлось сжевать, прогрызть, расколоть не больше не меньше, как грозные андские Кордильеры, и это оказалось по силам Инкской Империи.

С одного края этой Империи к другому ползли огромным удавом, петляли быстрой змейкой дороги и тропы, прошивая территории крупными белыми стежками, залезая в карманы Кордильер, оборачиваясь воздушными мостами, перекинутыми через пропасть, затем, чтобы связать народы китос, чибчас, чангос и многие другие с жизнетворным сердцем, со священным Куско, где были воздвигнуты самые главные храмы в честь Солнца и дворец солнечного Инки. Словом, кечуа создали в чем-то близкий по духу римлянам живой организм с такой системой кровообращения, что все это воспринимаешь, как волшебную сказку, как нечто неправдоподобное. Тем не менее – это истинная правда.

Инкам важнее всего было удержать в послушании побежденные племена, искоренить их дикие нравы и насадить свой уклад жизни. Они вышвыривали их жалких божков, чтобы засеять семенами своей религии все четыре стороны света. Дороги, точно живые существа, на славу послужили этой цели, они оказались куда нужнее хорошо вооруженной армии.

Но загадочная каста Инков хотела достичь большего. Эта каста людей, наделенных удивительным организаторским даром, матриархальная в религии и патриархальная во всем светском, дерзнула претворить в жизнь такую утопию, как полное уничтожение нищеты, которая превращает человека в животное. Инки сделали эту попытку и достигли того, что было достижимо в их отважном замысле. Они были близки к цели и почти попали в невозможную мишень. Не было в Тауантинсуйу праздных: каждый человек трудился, имея по крайней мере одно занятие, а то и два. Благодаря всеобщему труду, причем четко специализированному, как у мужчин, так и у женщин, (стариков от работы освобождали) соломенная крыша укрывала от андских холодов каждую семью, хорошая одежда из чистого хлопка согревала тело и здоровая прекрасная пища – маис, картофель, фрукты– – была в достатке у каждого сына Солнца и в годы урожайные, и неурожайные. Но, разумеется, не было никакой безмятежности, ничего похожего на райскую идиллию в этом чисто авторитарном государстве, жестком как в религиозном плане, так и в имперском. А с другой стороны, никто не считал подвигом старания инков, обеспечить жильем, едой и одеждой людей на территории, занимающей четверть огромного континента, целый бок Америки.

Именно поэтому в государстве Тауантинсуйу была нужна твердая рука и суровая, прочнее кремня, дисциплина.

Вдоль бесконечных Анд нескончаемо длилось священное действо – люди, согнувшись в три погибели, долбили камень в рудниках, еще не ведая ни дрели ни бура, трудились не разгибая спины на скудной земле, еще не зная о плуге.

И все же эта спартанская Империя была гуманной и справедливой в двух отношениях: у нее была языческая вера, построенная на астрономии, без человеческих жертв и жестоких ритуалов; а труд, воплощенный в четырех-пяти главных занятиях человечества, почитался людьми как самое радостное празднество.

У кечуа был свой театр, эпико-народный и одновременно религиозный. Они научились делать великолепные цветные ткани, превзойдя в этом искусстве Древний Египет. Эти американские китайцы с чуткими пальцами и верным глазом изобрели способ изготовления керамики, которая ни в чем не уступит этрусской и ассирийской. И, наконец, благодаря своей языческой и мистической вере, они добились совершенства в танце, причем не только в религиозном. От всего этого остались сегодня лишь лохмотья, рванье на

танцоре и щемящие звуки кены в музыке. Во мне тоже есть печальные следы того позорного клейма, с которым живет эта индейская раса, чья душа и тело оказались сломленными.

Сложная и мудрая Империя Инков создала, помимо того, о чем я успела рассказать, поразительную по своим достоинствам корпорацию чиновников, неведомую ни древним грекам, ни римлянам. Они звались – амаута. У них были многосторонние обязанности: амаута составлял хроники городской жизни, то есть выполнял миссию историка, он прививал принципы общественной жизни в империи, обучал основам религии, которая полностью соответствовала индейской теократии. Более того – амаута был публичным чтецом, а порою -сочинителем стихов.

Какая замечательная должность, профессия! Амаута – это еще и вдохновитель и устроитель народных торжеств и празднеств. Сегодня мы бы сказали, что он давал народу пищу для радости. Дело амауты было почетным и в то же время прельстительным... быть может, из всех возможных профессий -это единственная, к которой я испытываю зависть, о которой тоскую и печалюсь, ибо она уже не существует.

Ну что ж, как видите, Империя Инков умела удовлетворять нужды всех своих каст, (сегодня мы бы употребили это противное слово "массы") Вот почему я уверенно говорю, что у этого железного государственного строя было и свое добросердечие и свои минуты отдыха и даже вершины наслажденья.

20 июля 1947 г.

Перевод Э.Брагинской

Кувшин из греды

Кувшин из греды, смуглый, как моя щека... Как легко утоляешь ты мою жажду! Лучше тебя лишь родник, что взблескивает там внизу, в ущелье, но он далеко и этой душной ночью, я – увы! – не в силах туда спуститься.

Я наполняю тебя по утрам неспешно, благоговейно. Вода, падая, сначала поет, а когда все затихает и лишь слегка подрагивают твои губы, я целую воду в благодарность за ее услужение.

Ты прелестный и прочный, мой смуглый кувшин. Ты похож на грудь одной крестьянки, которая меня вскормила, когда я совсем опустошила грудь моей уставшей матери. Она, моя дорогая кормилица, – умерла, но, быть может, от ее груди передалась тебе эта мягкая выпуклость, чтобы ты мог вот так же увлажнить мои пересохшие губы. Ведь она меня очень любила...

Посмотри на мои спекшиеся губы! Это губы, которые жаждут. Они жаждут единения с Богом, жаждут красоты. Жаждут любви. Разве это сравнить с той жаждой, какую ты утоляешь так легко и послушно?

Те три жажды по-прежнему выбеливают мои губы.

По ночам я оставляю тебя под открытым небом: пусть в твое горлышко стекают капли росы. Мало ли, вдруг и ты испытываешь жажду. И как знать? Может и ты, подобно мне, лишь для сторонних глаз наполнен до краев, а на самом деле давно пуст.

Я пью прямо из твоих уст, любовно придерживая тебя рукой. Если ты тайно мечтаешь, чтобы кто-то тебя обнял, возьми и представь, что ты – в моих объятиях.

Чувствуешь, сколько в этих словах любви?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю