355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Габриэль Маркес » Газетные заметки (1961-1984) » Текст книги (страница 3)
Газетные заметки (1961-1984)
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 21:30

Текст книги "Газетные заметки (1961-1984)"


Автор книги: Габриэль Маркес


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

«Мария моей души»

Года два назад я рассказал мексиканскому кинорежиссеру Хайме Умберто Эрмосильо некий эпизод из моей жизни в надежде, что он превратит его в фильм, но мне не показалось, что история заинтересовала его. Однако спустя два месяца он безо всякого предупреждения объявил, что уже набросал вчерне первый вариант сценария, а теперь мы вместе будем доводить его до готовности. Прежде чем приступить к разработке двух главных ролей, мы договорились о том, что лучше всего их сыграют Мария Рохо и Эктор Бонилья. И это позволяло нам надеяться, что оба примут участие в написании диалогов, причем мы даже оставили кое-где лакуны, чтобы на съемках у актеров был простор для импровизации.

Много лет назад услышав в Барселоне эту историю, я сделал лишь несколько отрывочных записей в школьной тетрадке и придумал вариант названия – «Нет, я буду говорить только по телефону». Но когда пришло время регистрировать сценарий, нам показалось, что оно не вполне годится и придумали другое, временное и условное – «Мария, любовь моя». Позднее Хайме Умберто Эрмосильо дал еще одно, окончательное, – «Мария моей души». Оно больше подходило к этой истории – и не только по сути, но и по стилю.

Картина делалась, можно сказать, вскладчину. Творческий состав и технический состав – все мы вкладывали в производство наш труд, а денег у нас было два миллиона песо, полученных от университета Вера-Крус, что равнялось примерно восьмидесяти тысячам долларов – по кинематографическим понятиям, не бюджет, а слезы горькие, 93 каторжных дня снимали на цветную 16-мм пленку в лихорадочном квартале Порталес, который мне представляется одним из самых характерных для Мехико. Я хорошо знал эти места, потому что за двадцать лет до этого работал в тамошней типографии и, по меньшей мере, раз в неделю после смены отправлялся со своими закадычными друзьями-наборщиками в местные кабачки, где мы пили все, кроме разве что спирта для заправки ламп. Нам казалось, что это самая естественная среда для «Марии моей души». Кино я увидел уже готовым, смонтированным и озвученным, и порадовался, что не ошиблись тогда. Хорошее получилось кино, одновременно и жестокое, и нежное, и при выходе из зала меня просто захлестнула сильнейшая ностальгия.

Главная героиня Мария в реальной жизни была девушкой лет двадцати пяти, недавно вышедшей замуж за государственного служащего. Однажды под вечер, в проливной дождь, когда она ехала по шоссе, ее машина заглохла. Целый час она тщетно пыталась остановить проезжавшие мимо автомобили, пока наконец какой-то водитель автобуса не сжалился над ней и обещал отвезти к ближайшему телефону, чтобы она смогла позвонить мужу и попросить его приехать за ней. Марии даже в голову не могло прийти, что в этом автобусе, целиком занятом группой безмолвных женщин, начнется для нее абсурдная и незаслуженная ею драма, которая перевернет ее жизнь.

Уже в темноте и под нестихающим ливнем автобус въехал во двор какого-то огромного мрачного здания, стоящего посреди природного парка. Женщина, которая вроде бы руководила остальными пассажирками, велела им вылезать, причем обращаясь к ним как к девчонкам-школьницам. А между тем это были взрослые тетки – и вид у них был изможденный и отсутствующий, и двигались они так, словно были не от мира сего. Последней выбралась наружу Мария, уже не обращая внимания на дождь, потому что и так промокла до нитки. Старшая отправила ее к остальным и скрылась в автобусе. Только тут Мария поняла, что женщины эти были душевнобольные, тихо помешанные, которых доставили сюда из какого-то другого города, и дело происходит в психиатрической клинике.

Когда вошли, Мария отделилась от группы и спросила служительницу, где телефон. Медицинская сестра вернула ее в строй, приговаривая ласково: «Здесь телефон, моя хорошая, здесь телефон». И вместе с другими Мария двинулась угрюмым коридором и оказалась в дортуаре, а сестры принялись указывать новоприбывшим, где чья кровать. Показали ее место и Марии. Позабавленная этим недоразумением, она стала объяснять, что ее машина сломалась на шоссе, и ей необходимо связаться с мужем, предупредить его. Сестра, делая вид, что внимательно слушает, вновь подвела ее к кровати, стала успокаивать: «Конечно-конечно, милочка, если будешь хорошо себя вести, сможешь позвонить, куда захочешь. Но не сейчас, а утром».

Внезапно осознав, что попала в смертельный капкан, Мария опрометью выскочила из палаты. Но до дверей на улицу добежать не успела – ее перехватил здоровенный охранник, а двое других помогли ему натянуть на нее смирительную рубашку. Потом – поскольку она продолжала кричать – ей сделали укол снотворного. На следующий день, видя, что она не успокаивается, ее перевели в палату для буйных и подвергли мучительным процедурам – вроде обливания ледяной водой под сильным напором.

А муж Марии забеспокоился накануне ночью, после того как убедился, что ни у кого из друзей ее нет. Брошенный и ободранный ворами автомобиль обнаружили наутро. Через две недели полиция закрыла дело об исчезновении, приняв версию, что Мария, разочаровавшись в своем кратком супружестве, убежала к другому.

К этому времени она, хоть и не приспособилась к больничной жизни, но все же покорилась ему. Она по-прежнему не желала участвовать в играх на свежем воздухе, но ее к ним и не принуждали. В конце концов, рассудили врачи, все поначалу так себя ведут, а потом постепенно входят в жизнь этого сообщества. К третьему месяцу своего пребывания в клинике Марии удалось снискать расположение социального работника, и та согласилась передать весточку мужу.

И в следующую субботу тот пришел ее навестить. В комнате для посетителей директор клиники в доступных выражениях объяснил ему, в чем проявляется болезнь Марии и чем именно он может способствовать выздоровлению жены. И предупредил о ее навязчивой идее – непременно позвонить кому-то, – и рассказал, как следует себя вести, чтобы не спровоцировать очередной приступ возбуждения, которым она, как оказалось, часто подвержена. Главное – плыть по течению.

Хотя муж старался неукоснительно выполнять эти рекомендации, первое свидание было ужасно. Мария во что бы то ни стало хотела уйти с ним, так что опять пришлось, как говорят психиатры, «ограничить» ее. Постепенно она становилась послушней, и муж еженедельно навещал ее, каждый раз принося по фунту шоколадных конфет, пока врачи не сказали ему, что это – не лучшая передача, потому что Мария прибавляет в весе. После этого он приносил уже только розы.

Тяжкий жребий туриста

Чуть только мы поднялись на борт, как елейный женский голос – обладательница его, по всему судя, просто млела от своего женского счастья – на четырех языках объявил через динамики, чтобы посетители покинули пароход, ибо он отчаливает, и не успел еще голос смолкнуть, как пароход в самом деле отчалил, не тратя время на дальнейшие оповещения. Столько лет не уходил я в плавания и не возвращался из них, что при виде того, как скрываются в июньской дымке шеренги бесцветных домов Пирея, в душе моей поднялось полузабытое волнение, сменившееся затем твердым намерением в ближайшие несколько дней ни о чем не думать. За все путешествие это были единственные пять минут покоя. Когда мы вышли в открытое море, тот же голос, но с еще большим напором, чем раньше, приказал пассажирам собраться на палубе для отработки действий по тревоге. Мы навьючили на себя спасательные жилеты и взирали друг на друга, любуясь своим дурацким видом, меж тем как пароходная сирена выла, оповещая о кораблекрушении, а старший помощник давал четкие и тревожные инструкции, которые ни один из пятисот пассажиров лайнера, якобы потерпевшего крушение, не воспринимал всерьез. Через пять минут все было кончено. Но – очень ненадолго, ибо не успели мы скинуть ярмо спасжилетов, как были загнаны в главный салон на лекцию о бесчисленных островах в Эгейском море, которые нам предстояло увидеть в ближайшие дни. Так началась эта лихорадочная неделя, смысл которой (если таковой вообще наличествовал) сводился к тому, чтобы мы на собственной шкуре поняли и познали – нет ремесла более изнурительного и неблагодарного, чем ремесло группового туриста. В Греции ему приходится солонее, чем где-либо. И я, право, не знаю, почему мне всегда казалось, будто греки экспансивностью и разболтанностью чем-то сродни итальянцам. Вовсе нет – они тоже полоумные, но как бы с другой стороны. От капитана корабля до мальчишки, таскающего чемоданы, все они отмечены властностью, переходящей очень часто в самовластье, а также неукоснительно пунктуальны и тошнотворно точны – правда, не как англичане, а иначе – до такой степени, что возникает впечатление, будто у них внутри тикает часовой механизм. Это идеально, когда имеешь дело с дюжинными туристов, которые жаждут, чтобы их вели и им указывали. Но те, что вроде нас желают чего-то иного, немедленно и непоправимо наталкиваются на стены запретов.

Именно так произошло с двумя супружескими парами, когда они – мы то есть – решили самочинно изменить программу и на три дня остаться на острове Миконос. Выгрузились с восемью чемоданами там, куда осмотрительные туристы не берут с собой ничего, кроме купальника и зубной щетки. Местные таможенники, которые, судя по всему, таких команд еще не видели, принялись за доскональный досмотр. И напрасно мы им объясняли, что нас уже досматривали в Пирее, при въезде в страну. Не помогло. Досмотрели заново. А через неделю в порту Гераклион на острове Крит мы чуть было не подверглись этой процедуре в третий раз. «Нас уже дважды проверяли», – сказал я таможеннику с мечтательными глазами и густой бородой. «А как докажете?» – спросил он. «Дам честное слово», – ответил я. Тогда он хлопнул меня по плечу и пропустил, широко улыбаясь.

За десять дней это была единственная наша победа. Все прочее давалось нам с большим трудом, потому что мы были туристы дикие, неорганизованные и являлись на обед за полчаса до закрытия столовой или заказывали рыбу, жаренную на решетке, а не на сковороде, как предполагалось. Возникало впечатление, будто сделать что бы то ни было можно одним-единственным способом, а испробовать другой – все равно что поломать законы мироздания. Никогда в жизни не видал я такого удивления, как в глазах вахтенного офицера, который в полночь обнаружил, что я смотрю на море, тогда как все мероприятия на сегодня уже окончены и все пассажиры спят в своих каютах, как им было рекомендовано, потому что завтра предстоит ранний – в шесть утра – подъем и экскурсия на остров Родос. Когда же с неимоверным усилием мы пытались следовать торной стезей, иными словами – быть как все, то оказывались в мире головокружительно чуждом и жестоком, так что прийти в себя удавалось лишь через две недели отдыха на каком-нибудь богом забытом бережку. Ежедневные экскурсии с острова Миконос на остров Делос начинаются в девять утра и в час заканчиваются. То есть за три часа предлагается с помощью воображения реконструировать едва ли не четверть всей мировой цивилизации. И в результате твердо вспоминается не место, где родился Аполлон, не мысль о том, что рождения и смерти могут происходить где угодно, но только не на острове Делос. Нет и нет: единственное, что остается в памяти – это вереница общественных коллективных туалетов, где сидели за облегчением почтенные граждане, попутно обсуждая важнейшие мировые проблемы. Совершенно случайно сообразил я несколько месяцев спустя, что эти туалеты находились не на Делосе, а в Эфесе, где мы в таком же бешеном темпе побывали на пять дней раньше. Пространство и время в конце концов сливались воедино в памяти, не выдерживавшей таких испытаний. Кто был сначала, кто потом – Пиндар или Клеопатра?

Самое скверное – что, побегав вдогонку за столькими древними камнями, человек перестает постигать реальную жизнь тех мест, где побывал. Греция – не менее живая, нежели во времена Перикла, однако туристические агентства упорно показывают только древности, избегая завораживающей современности. На всех островах есть целые улицы лавок и магазинчиков, где в разгар лета продаются только драгоценные меха и великолепные драгоценности, из коих многие – это чудесно выполненные реплики античных украшений, выставленных в музеях. Это же, помнится, поразило меня в Нью-Дели, столице Индии, где длиннющие очереди дам я видел исключительно перед ювелирными магазинами. Дамы, которых осаждали орды изъязвленных попрошаек, оставались бесстрастны. Помню, и как вошел в фешенебельный отель, умирая с голоду после долго путешествия из Таиланда. И душа затрепетала, забилась о стенки своего вместилища, когда в воздухе повеяло изумительным ароматом жареного мяса. И лишь потом узнал я, что этот аппетитный запах издавали трупы, сжигаемые неподалеку, на берегу реки, под открытым небом. А на греческих островах, наоборот, постоянно спрашиваешь себя, куда же запропала нищета – на улице не видно нищих и бродячих собак. Родос все еще красив. Трудно постичь, как это Иоанн Богослов смог написать свое «Откровение» на острове Патмос, чьи теплые холмы и внутренние моря не похожи ни на что, кроме как на потерянный рай. На Миконосе, в каком-то баре, куда, наверно, не попадают кинорежиссеры, подает туристам холодное пиво и жареных осьминогов юноша, красивей которого я в жизни своей не видал. Но отыскать все это непросто, потому что туристические маршруты огибают сегодняшнюю жизнь. Та, которую через три тысячи лет увидят наши отдаленные потомки, когда корабли исполинской Латинской Америки доставят их к руинам Нью-Йорка, а гиды опишут им остров Манхеттен, где сейчас ничего нет, а вот в незапамятные времена стоял Эмпайр-стейт или бензоколонка на 45-й улице.

Горькое очарование пишущей машинки

Писатели, которые пишут от руки, а таких больше, чем вы думаете, объясняют свое пристрастие тем, что между мыслью и ее словесным выражением возникает куда более тесная связь, потому что ровная струйка чернил, беззвучным узором покрывающая бумагу, выливается иной раз прямо из какой-то неиссякаемой артерии. А нам, приверженцам механизации процесса, не всегда и не вполне удается скрыть чувство известного технического превосходства и недоумение – как это на данном витке цивилизационного развития можно писать иначе? Оба аргумента, разумеется, субъективны. Истина же – в том, что каждый пишет, как может, ибо основная трудность этого опасного ремесла заключается не в навыке владения инструментами, а в искусстве ставить слово после слова.

О различиях в текстах, написанных от руки и напечатанных, существует гора макулатуры. Единственное верное наблюдение там – что при чтении текстов таких и сяких ты чувствуешь разницу, хоть и не можешь ее сформулировать. Алехо Карпентьер, работавший на машинке, рассказал мне однажды, что буксовал на каких-то абзацах, которые, что называется, не шли ни в какую, и справиться с ними мог, только переписав их от руки. Это столь же понятно, сколь и необъяснимо, а потому должно быть отнесено к разряду «тайны ремесла». Я вообще считаю, что писатели, начинавшие с журналистики, навсегда сохраняют пристрастие к машинке, а те, кому этого счастья не выпало, хранят верность добропорядочному школьному обычаю писать медленно и хорошим почерком. К этому виду относятся прежде всего французы. И даже французы-журналисты: не так давно в Канкуне я обратил внимание, как Жан Даниэль, главный редактор «Нувель Обсерватер», каллиграфически выводит свою передовицу. Известное парижское кафе «Флер» прославилось благодаря тому, что Жан-Поль Сартр каждый день писал там свои статьи, которые со жгучим нетерпением ожидали во всем мире. Он подолгу просиживал там со школьной тетрадкой и авторучкой, которая была лишь чуточку помоложе вольтерова гусиного пера, и не замечал, что кафе мало-помалу заполняется туристами из разных стран, пересекшими океан, только чтобы увидеть знаменитого писателя за работой. Впрочем, в этом не было необходимости: любой его страницы было бы достаточно, чтобы понять – Сартр пишет от руки.

Зато совершенно невозможно представить себе без машинки американского писателя. Хемингуэй, как следует из его собственных признаний и недостоверных свидетельств его биографов, писал, подобно Карпентьеру, и так, и эдак, причем работал весьма своеобразно: стоя. В его гаванском доме имеется некое сооружение, похожее на аналой, за которым он писал, как первоклассник, карандашами, ежеминутно чиня их бритвенным лезвием. Почерк у него был округлый, очень отчетливый, буквы казались вырисованными, а от журналистики осталось обыкновение подсчитывать по окончании работы не общее количество страниц, а число слов. Рядом и вровень с этим аналоем стояла другая конторка, а на ней пишущая машинка более чем плачевного вида – и он время от времени начинал выстукивать на ней тексты. Установить, почему он то писал от руки, то печатал, не удалось. Что касается причудливой манеры работать стоя, то имеется чрезвычайно характерное для Хемингуэя объяснение, но лично меня оно не устраивает: «Важные дела вообще делают на ногах – например, боксируют». Поговаривали, что писатель страдал одной неопасной болезнью, не позволявшей ему подолгу сидеть. Во всяком случае можно позавидовать не только тому, что он мог и писать, и печатать, но и тому, что работать был способен где угодно и в любых условиях. В чудесной книге «Праздник, который всегда с тобой» он описал сияющий осенний день, когда он в библиотеке Сильвии Бич ожидал прихода Джеймса Джойса, а потом отправился в кафе «Лип» и там писал за столиком до позднего вечера, пока в заведение не набилось столько народу, что работать стало невозможно.

Немногие писатели владеют в полной мере искусством машинописи, которое сродни умению играть на рояле. Единственный, кто мог печатать десятью пальцами и вслепую, был незабвенный Эдуардо Саламеа Борда из редакции столичного «Эль Эспектадор», который умел, кроме того, отвечать на вопросы, не сбиваясь с ритма своей виртуозной дроби. На другом полюсе – Карлос Фуэнтес, тыкавший в клавиши указательным пальцем правой руки. В левой он раньше держал сигарету, но теперь, когда бросил, решительно не представляет себе, к чему эту руку приткнуть. Невольно спросишь себя в изумлении, как это один палец остался невредимым, набрав почти 2000 страниц романа «Terra nostra».

Как правило, мы, механизированные писатели, печатаем двумя указательными пальцами и шарим по клавиатуре в поисках нужной буквы, примерно как куры во дворе роются в пыли, ища червячков. Рукописи пестрят помарками, опечатками и густой правкой, в свое время в ужас приводившими линотипистов, которые обучили нас в юности стольким профессиональным секретам, а ныне заменены хорошенькими фотонаборщицами, которые, бог даст, и старость нашу без секретов не менее притягательных не оставят. Иные рукописи так трудно прочесть, что писателей отправляли к главному линотиписту, умевшему расшифровывать иероглифы каждого. В числе этих писателей был и я, но не потому, что мои оригиналы были нечитаемы, а из-за того, что у меня не орфография, а сущее несчастье, не расставшееся со мной и во дни славы моей.

Хуже всего, что, когда привыкнешь печатать, писать иначе становится просто невозможно, и машинопись становится нашей истинной каллиграфией. Ей-богу, не хватает науки, которая точно определяла бы характер писателя по тому, с какой силой он лупит по клавишам. В пору репортерской юности я печатал в любое время суток и на любой из машинок эпохи палеолита, имевшихся в редакции, и на метровых обрывках бумаги, оставшихся от ротационной машины. Половину своего первого романа я начал писать на этой бумаге в знойные рассветы, пропитанные медовым запахом типографии в картахенской газете «Эль Универсаль», а продолжил на обороте таможенных бланков, печатавшихся на шершавой толстой бумаге. И тем самым совершил первую ошибку: с тех пор писать я могу только на бумаге такого типа – белой, зернистой и чтоб плотностью была не меньше 36 грамм. Потом на свою беду я освоил электрическую машинку, которая мало того, что как будто сама печатала, но еще словно бы помогала мне думать, – и вернуться к прежней был уже не в силах. Время усугубило проблемы: теперь я в состоянии работать только на электрической машинке определенной марки со шрифтом определенного размера; мало того – на странице не должно быть ни одной опечатки, ибо каждая ранит мне душу, как искажение замысла творца. Случается, впрочем, что единственная картина, возникающая перед столом, за которым я пишу, – это пишущая машинка, раздавленная грузовиком на шоссе. Какое это было бы счастье!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю