Текст книги "Газетные заметки (1961-1984)"
Автор книги: Габриэль Маркес
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Габриэль Гарсиа Маркес
Газетные заметки (1961–1984)
Писательские невзгоды
Писать книги – занятие самоубийственное. Ничто другое на свете не забирает столько времени, не требует таких усилий и такой беззаветной самоотдачи, особенно в сопоставлении с сиюминутными выгодами. Не думаю, что много найдется читателей, которые, закрывая книгу, спросят себя, скольких мучительных часов, скольких домашних бедствий стоили автору эти двести страниц и сколько он получил за свой труд. Чтобы покончить с этой темой, сообщим – к сведению несведущих в этом деле, – что автору достается лишь десять процентов того, что покупатель платит за книгу. То есть вклад читателя, который приобрел книгу за двадцать, предположим, песо, в укрепление благосостояния писателя равен двум песо. Остальное забирают издатели, рискнувшие напечатать его сочинение, распространители и книготорговцы. Это кажется совсем уж вопиющей несправедливостью, если вспомнить, что лучшие писатели – это те, что пишут мало, а курят много, и потому вполне естественно, что на книгу в двести страниц они тратят два года жизни и двадцать девять тысяч двести сигарет. Знакомые с четырьмя правилами арифметики без труда подсчитают, что с их дымом уходит сумма большая, чем они получат при расчете. И неоспоримая правота звучит в словах одного моего приятеля, заметившего, что все издатели, дистрибьютеры и книготорговцы богаты, а мы, писатели, – бедняки.
Еще хуже обстоит дело в развивающихся, а верней сказать – в недоразвитых странах, где книготорговля вообще пребывает в зачаточном состоянии, однако не только в них. Даже в Соединенных Штатах – истинном раю для успешных писателей – на каждого автора, который однажды утром проснулся богачом, потому что вытянул счастливый билетик в лотерее покетбуков, приходятся сотни приличных литераторов, что обречены вечно сидеть на цепи и получать на бритую макушку ледяную капель пресловутых десяти процентов. Последний по времени показательный случай внезапного и законного обогащения – это романист Трумен Капоте, который за свою книгу «Хладнокровное убийство» только за первые недели продаж получил полмиллиона долларов в виде роялти и примерно столько же – за продажу прав на экранизацию. Зато Альбер Камю, чьи книги будут продаваться, когда уже никто и не вспомнит блистательного Трумена Капоте, зарабатывает себе тем, что сочиняет (под псевдонимом) киносценарии ради возможности по-прежнему писать для души. Нобелевская премия, которой он был удостоен за несколько лет до смерти, хоть и стала всего лишь кратким затишьем в его домашних бурях и неурядицах, все же принесла с собой тысяч сорок долларов и позволила купить дом с садом для детей. Жан-Поль Сартр, от премии отказавшийся, совершил, пусть и неосознанно, более удачную сделку – своим поступком он по справедливости стяжал себе лавры независимости, значительно увеличившей спрос на его книги. Многие писатели стремятся завести себе меценатов – богатых и щедрых покровителей, которые содержат их, позволяя творить ради собственного удовольствия. Меценаты – или как их теперь называют «спонсоры» – не перевелись и в наше время, хоть и сменили обличье. Крупные финансовые корпорации ради того, чтобы получить налоговые льготы или чтобы отрешиться в глазах общества от репутации «акулы капитализма», а зачастую – и для того, чтобы успокоить свою совесть, выделяют весьма значительные средства на поддержку художников. Художникам, однако, нравится делать то, что нравится, и мы – быть может, без достаточных на то оснований – подозреваем, что спонсор, пусть и невольно воздействуя на независимость суждений и способ их выражения, подвигнет творцов на нежелательный компромисс. Вот я, к примеру, предпочитаю писать без всяких финансовых вливаний и не только потому, что страдаю сильнейшей манией преследования, а потому что, начиная работу, совершенно не представляю себе, на чьей стороне окажусь по ее окончании. И, согласитесь, несправедливо, непорядочно будет с моей стороны вдруг пойти вразрез с идеологией спонсора (а ведь это очень даже возможно, если учесть, сколь силен в писателях дух противоречия), точно так же, как будет вопиющим аморализмом по случайности согласиться с нею.
Такого рода покровительство, типичное для капиталистического патернализма, выглядит как ответ на стремление социалистов рассматривать писателя в качестве служащего, которому платит государство. В принципе этот социалистический вариант правилен, поскольку освобождает литератора из-под ярма посредников. Однако на практике выходит так, что до сих пор – и неизвестно, до каких пор это будет, – система порождает риски, более опасные, чем несправедливости, против которой она направлена. Недавняя история с двумя весьма посредственными советскими писателями, отправленными в Сибирь на каторгу не за то, что плохо писали, а за то, что вступили в конфликт со своим патроном-спонсором, показывает, как опасно заниматься литературой в стране, режим которой в силу своей еще недостаточной зрелости не может признать вечную истину: мы, писатели, – хуже уголовников, потому что догмы, доктринерство и даже просто юридические нормы жмут нам, как тесные башмаки. И у писателя только одно обязательство перед революцией – хорошо писать. И при любом строе и режиме его нонконформизм есть главное и непременное условие творчества, ибо писатель-конформист – это, весьма вероятно, бандит и уж совершенно точно – скверный писатель.
В свете этих невеселых размышлений сам собой напрашивается вопрос – а для чего пишут писатели? Ответ прозвучит столь же мелодраматично, сколь искренне. Ты родился писателем, как кто-то рождается евреем, а кто-то – чернокожим. Успех пьянит, любовь читателей окрыляет, но это все – дополнительно и второстепенно, потому что хороший писатель будет писать, даже если башмаки у него рваные, а книги не продаются. Это ведь некое психическое отклонение, социальное уродство, ибо как иначе объяснить, почему многие мужчины и женщины предпочитают подыхать с голоду, но не бросать занятие, от которого, если говорить совсем уж всерьез, проку – ни малейшего.
Дать интервью? Нет, спасибо
Во время интервью репортер задал мне сакраментальный вопрос: «Каков ваш метод работы?» Раздумывая, что бы сказать по этому поводу новенького, я взял такую долгую паузу, что журналист сказал: «Если этот вопрос вас затрудняет, я могу задать другой». Да нет, сказал я, вопрос этот легкий, но задавался уже столько раз, что я пытаюсь ответить по-иному. Журналисту это не понравилось – он не мог понять, почему надо всякий раз отвечать по-разному. Тем не менее это именно так. Когда на протяжении двенадцати лет в среднем раз в месяц даешь интервью, у тебя развивается особый вид воображения, не позволяющий талдычить одно и то же.
На самом деле жанр интервью довольно давно уже вышел за нерушимые межи журналистских пажитей и, выправив себе корсарский патент, резвится на заливных лугах изящной словесности. Плохо лишь, что берущие интервью это игнорируют, а застенчиво дающие – еще не знают. Те и другие пока не усвоили, что интервью подобно любви и требует самое малое двоих участников, а удается, лишь когда эти двое друг другу как минимум нравятся. В противном случае будет вереница вопросов и ответов, и от этой встречи, в худшем случае, может получиться ребеночек, но никогда не останется приятного воспоминания.
Вступление – всегда одинаковое и почти всегда – по телефону. «Я прочел все интервью, которые у вас брали, и все они были неотличимы одно от другого, – прозвучал однажды в трубке любезный и очень уверенный голос. – Я же хочу сделать нечто совсем иное». Бесполезно отвечать, что все так говорят. Кроме того, я вообще ничего не делаю, поскольку самого себя считаю прежде всего журналистом, а потому, когда другой журналист просит меня об интервью, чувствую себя в тупике – одновременно и жертвой, и соучастником. Так что неизменно соглашаюсь, ибо все мы носим в себе неисцелимую тягу к самоубийству.
В двух случаях из трех результат одинаков: интервью иным не получается, потому что вопросы всегда задают одни и те же. Включая и последний: «Можете ли сформулировать вопрос, который вам никогда не задавали и на который вам хотелось бы ответить?» Ответ неизменно обескураживает: «Нету». Полагаю, берущие интервью не сознают, как болезненна для дающих неудача этой затеи, поскольку эта неудача не только журналистская, но и наша общая. Меня всегда томит и гнетет предвкушение того, как в воскресенье читатели откроют газету и скажут в безмерном разочаровании, если не со справедливым гневом, что вот, мол, опять всегдашнее интервью со всегдашним писателем, которого разве что в супе нет, после чего с полным правом и основанием перелистнут страницу и возьмутся за благословенные комиксы. Я уповаю, что не за горами день, когда никто больше не станет покупать газеты, где напечатаны интервью со мной.
Интервью берущие бывают разные, но у всех есть одна общая черта: они думают, что это интервью – важнейшее в их жизни, и сильно робеют. И они не знают, – а меж тем стоило бы знать! – что интервью дающие, если у них есть хоть капля ответственности, робеют еще сильней. Ну, точно как в любви. Те, кто думает, будто страшно только им, впадают в одну из двух крайностей – делаются либо чересчур покорными, либо слишком настырными. Первые никогда ничего не добьются. Вторые добьются лишь того, что взбесят интервьюируемого. «Так это же отлично, – сказал мне один радиомастер таких штук. – Если удается взбесить того, с кем беседуешь, он в конце концов в приливе злобы выболтает, выкрикнет всю правду». Другие уподобляются плохим школьным учителям, стараясь подловить интервьюируемого на противоречиях, вытянуть из него то, чего он говорить не собирался и – в самом худшем случае – то, чего он не думает. С этой разновидностью репортеров мне случалось иметь дело, и результаты каждый раз были самые плачевные. Впрочем, должен признать, что подобный метод может иной раз привести к ослепительному взрыву. Так произошло несколько лет назад на посвященной вопросам экономики пресс-конференции президента Франции Валери Жискар д’Эстена. Зрелище было упоительное – журналисты били залпами тяжелых орудий, а президент отвечал с поразительной точностью, умом и знанием предмета. Внезапно один из журналистов со всевозможной почтительностью осведомился: «А вы, господин президент, знаете, сколько стоит билет в метро?» Господин президент, разумеется, не знал.
Апофеозом такого рода интервью, которые следовало бы назвать «боевыми», служит интервью восхитительной Орианы Фаллачи. Другие журналисты, думающие, что знают ее – и, без сомнения, не любящие ее, – знают, что противопоставить ее методу. Они уверяют, что не изменят ни слова из сказанного интервьюируемым в микрофон, но зато по своей прихоти меняют порядок сказанного, а вдобавок переиначивают собственные вопросы как им заблагорассудится. Лично мне с этим сталкиваться не приходилось, и подозреваю, что те, кто об этом рассказывает, знает это не из первых рук. Но в конце концов не думаю, что такой метод подозрительней, нежели применяемый сейчас американскими журналами «Тайм» и «Ньюсуик», которые из беседы, длившейся несколько часов, выкраивают материала на одну страницу, не спрашивая – а не изменяют ли подобные купюры смысл оригинального текста? Во всяком случае метод Орианы Фаллачи почти неизменно приводит к ошеломительным и блистательным результатам, и очень немногие персоны мира сего сумели побороть тщеславие и отказать ей в интервью. Она же умягчилась душой лишь в беседе с монсеньором Элдером Камарой. Сам Генри Киссинджер заметил в своих мемуарах, что не было в его жизни интервью провальнее, нежели интервью Ориане Фаллачи. И его легко понять, потому что нигде больше не был он раскрыт так полно изнутри и снаружи, целиком и полностью. Добиться этого можно лишь с помощью магических ресурсов вымысла.
Хороший интервьюер, на мой взгляд, должен уметь поддерживать со своим объектом непринужденную беседу, а потом сразу же воспроизвести ее суть с помощью кратеньких записей. Полагаю, что воспроизведение это будет, разумеется, не буквальное, но более верное – и более гуманное, как было это на протяжении стольких лет хорошей журналистики, пока – не иначе как по дьявольскому наущению – не изобрели магнитофон. А уж теперь у меня такое впечатление, будто журналист не слушает, что ему отвечают, да и незачем ему слушать – он уверен, что магнитофон все запишет. Нет, не все – он не запишет ударов сердца, а ведь это в интервью важней всего прочего. Не стоит, впрочем, думать, что все эти неприятности меня радуют. Совсем наоборот: после стольких лет горьких разочарований я все же в глубине души продолжаю надеяться, что наконец повстречаю его – интервьюера моей жизни. Точно как в любви.
Кстати
Дописав это, я обнаружил в журнале «Кромос», выходящем в Боготе, интервью Марио Варгаса Льосы под таким названием «Габо публикует остатки ‘Ста лет одиночества’». Судя по тому, что фраза взята в кавычки, это дословная цитата. Однако же ответ Варгаса Льосы на вопрос журналиста звучит следующим образом: «На меня все еще производит впечатление такая книга, как ‘Сто лет одиночества’, которую можно счесть итоговой и в литературном отношении, и в житейском. Гарсия Маркес не повторил пока этот подвиг, потому что это очень непросто. И все, что он написал после этого романа, – это его реминисценция, это – остатки того огромного мира, который писатель измыслил когда-то. Но думаю, что несправедливо было бы упрекать его. Несправедливо утверждать, что ‘Хроника…’ нехороша, потому что непохожа на ‘Сто лет одиночества’. Такие книги, как эта, появляются на свет не каждый день». И на самом деле Варгас Льоса в ответ на провокационный вопрос интервьюера прочел ему лекцию о том, как следует понимать литературу. А интервьюер, в свою очередь, – лекцию о том, как следует делать плохую журналистику. И в связи с этим, я думаю, нам придется поговорить еще об одном из самых грязных аспектов интервью как жанра – о манипуляции.
Призрак Нобелевской премии
Много раз уже говорилось, что самые великие писатели последних восьмидесяти лет скончались, не получив Нобелевской премии. Это, конечно, преувеличение, но не очень значительное. Лев Толстой, автор «Войны и Мира» – бесспорно, величайшего произведения в этом жанре, умер в 1910 году, в возрасте 82 лет, самом подходящем для лауреата, и к этому времени премия присуждалась уже десять раз. Его главной книге, роману «Война и мир», появившейся за 45 лет до этого, стяжавшей себе мировую известность, переведенной на многие языки, выдержавшей бессчетное количество изданий и переизданий, по мнению критиков, суждено бессмертие.
Зато из десяти писателей, которые получили Нобелевскую премию при жизни Толстого, забвение не коснулось лишь англичанина Редьярда Киплинга. Первым был удостоен ее француз Сюлли-Прюдом: был очень знаменит в свое время, но теперь книги его можно найти лишь в специальных библиотеках. Более того, французский энциклопедический словарь дает ему определение, кажущееся злой шуткой судьбы: «Современное воплощение самодовольного ничтожества и тривиальности, возведенной в принцип». Еще один из десяти первых лауреатов, поляк Генрик Сенкевич, контрабандой пролез к славе со своим бессмертным «кирпичом» «Камо грядеши?» Федерико Мистраль, провансальский поэт, писал на родном языке и получил сомнительную честь разделить премию с Хосе Эчегараем, знаменитым математиком и одним из самых скверных драматургов, каких когда-либо рождала испанская земля, со святыми упокой, Господи, его душу.
В последующие шестнадцать лет ушли в лучший мир, не получив премию, пятеро величайших писателей всех времен – Генри Джеймс (1916), Марсель Пруст (1922), Франц Кафка (1924), Джозеф Конрад (тогда же) и Райнер Мария Рильке (1926). За эти же годы сидели на скамейке гениев не больше не меньше как Гилберт Честертон, скончавшийся без лауреатства в 1936-м, Джеймс Джойс (1941), чей «Улисс», опубликованный за девятнадцать лет до смерти своего создателя, изменил само представление о том, что такое «роман»[1]1
Среди тех, кто заслуживал премии – Томас Харди, Олдос Хаксли, Вирджиния Вулф, Анри де Монтерлан и, безусловно, Андре Мальро. (Здесь и далее – прим. перев.).
[Закрыть].
Зато из четырнадцати авторов, ставших лауреатами в эту скверную эпоху, забвение не коснулось лишь четверых – бельгийца Мориса Метерлинка, французов Ромена Роллана и Анатоля Франса, ирландца Джорджа Бернарда Шоу. Индус Рабиндранат Тагор, которому мы обязаны изобильными потоками карамельных слез, унесен ветром жестокой справедливости. Норвежца Кнута Гамсуна, получившего премию в 1920 году, в апогее славы, постигла та же участь, хоть, может быть, и менее заслуженно. Спустя два года Шведская академия потерпела вторую катастрофу с испанским языком, присудив лавры неизъяснимому дону Хасинто Бенавенте, царствие ему небесное и местечко рядышком с доном Хосе Эчегараем. У лауреатов были большие или меньшие достоинства, но ни один из тех, кого премировали в этот период, не заслуживал ее больше тех, кто умер, премию не получив.
Отсутствие Кафки и Пруста объяснимо. В 1917-м, когда Нобелевскую премию разделили между двумя датскими знаменитостями, известными лишь у себя на родине – Карлом Гьеллерупом и Генриком Понтопидданом, – Франц Кафка вынужден был уволиться из страховой компании, где служил, а спустя семь лет, изглоданный туберкулезом, умер в венской клинике. Незадолго до этого в одном германском журнале был публикован его шедевр «Превращение». И лишь в 1926-м – как хорошо и, может быть, даже слишком хорошо известно – Макс Брод против воли своего покойного друга опубликовал его гениальные романы «Замок» и «Процесс». В том же году Нобелевской премии была удостоена итальянка Грация Деледда, которая прожила после этого еще десять лет.
Умер, не познав славы, и Марсель Пруст. В 1916-м первый том его эпопеи был последовательно отвергнут несколькими издателями (и в том числе – Галлимаром, внявшим совету своего литературного консультанта Андре Жида, которому Нобелевская премия в 1947 году пришлась как раз очень впору). Книга Пруста была напечатана позже за счет автора. Почти сразу же, в 1919-м вышел и второй том – «Под сенью девушек в цвету», – немедленно поставивший Пруста в первые ряды отечественных литераторов и принесший ему высшую награду французской словесности – Гонкуровскую премию. Однако будем справедливы: только сверхъестественный дар предвидения мог бы угадать в этих книгах великолепный литературный памятник нашего столетия – «В поисках утраченного времени», полностью изданный лишь по смерти автора.
В упомянутом выше разговоре Грэм Грин сказал мне, что сильнее всего повлияли на него Генри Джеймс и Джозеф Конрад – два классика англоязычной литературы. В год смерти Генри Джеймса лауреатом стал швед Вернер фон Хейденстам. А когда скончался Конрад, премия досталась писателю, который, как и он сам, был родом из Польши – Владиславу Реймонту. Ни тот ни другой не были «тайными гениями» в отличие от – вне всякого сомнения! – грека Гиоргиоса Сефериса, удостоенного в 1963-м, или американца Исаака Зингера, награжденного в 1978-м.
Не в пример Кафке и Прусту Конрад познал славу. Опубликовал шестнадцать романов и много рассказов – в большинстве своем весьма талантливых, – получил признание и успех, считался одним из крупнейших прозаиков своего времени, а когда английский король хотел возвести его в рыцарское достоинство, даже позволил себе роскошь отказаться от этой чести. Он прожил 67 лет – что ж, отличный возраст, чтобы спокойно умереть.
Мария Кюри получила (вместе с мужем Пьером) Нобелевскую премию по физике в 1903 году, а в 1911-м – уже одна – премию по химии. Американец Джон Бардин в 1956-м разделил с другим ученым премию по физике, а в 1972-м – вместе с соавтором снова был награжден за вклад в развитие теории сверхпроводимости. И, наконец, профессор Линус Карл Паулинг, удостоенный в 1954 году премии по химии, в 1962-м прибавил к ней Нобелевскую премию мира. Зато Эйнштейн, выдвигавшийся дважды, получил только одну премию по физике. Члены комитета проявили недюжинную предусмотрительность: опасаясь, что теория относительности может оказаться ложной, они наградили его за открытие фотоэффекта.
Но Шведская академия подобными вольностями не грешит. Напротив – если есть у нее несомненное достоинство, то это, конечно, решительный нрав. Она не боится попасть впросак – а попадает меж тем довольно часто – присуждает одну премию за труды всей жизни и, кажется, считает – что хорошо для науки, то совершенно не годится для литературы. И лишь раз – в первый и, наверно, в последний – отступила от своих священных принципов, присудив премию посмертно популярнейшему шведскому поэту Эрику Акселю Карлфельдту, скончавшемуся за полгода до этого. Дело было даже еще интересней: в связи с тем, что Карлфельдт в 1918 году отказался от премии, тогдашнее награждение было объявлено не имеющим силы. Жаль, академики не объяснили, почему таким же образом не поступили с Борисом Пастернаком и Жан-Полем Сартром, отказавшимися от своих премий соответственно в 1958-м и 1964-м году, а напротив – против их воли считают обоих лауреатами.
В любом случае в писательской среде сильно укоренилась суеверная склонность считать Нобелевскую премию посмертной наградой – из семидесяти пяти лауреатов в живых остается лишь двенадцать. И я лично знаю нескольких литераторов, в эти дни испытывающих не борхианское томление, а самый что ни на есть метафизический ужас, ибо с каждым разом верней становится примета, будто никто после присуждения не проживет больше семи лет.
Первая партия награжденных подает дурной пример. Сюлли-Прюдом умер через семь лет после получения. Немец Теодор Моммзен – спустя год. Норвежец Бьорнстерне Бьорнсон – через семь. Рекорд первого десятилетия установил итальянский поэт Джозуе Кардуччи, награжденный в ноябре 1906 года и скончавшийся в феврале следующего. Впрочем, его рекорд побил великий английский писатель Джон Голсуорси, проживший после вручения премии (1932) всего шестьдесят дней.
Но тот, кто не склонен к предрассудкам, найдет логическое объяснение этого феномена: средний возраст лауреата – 64 года, так что существует чисто статистическая вероятность того, что они окончат свои дни в ближайшие семь лет. И иллюстрируют это примеры лауреатов помоложе: Редьярд Киплинг в 42 года получил премию (раньше всех), а умер в 76; Синклер Льюис соответственно – в 45 и 66; Пирл С. Бак, ныне прочно забытая, – в 45 и 81, а Юджин О’Нил – в 48 и 73. Печальным исключением из этого правила служит Альбер Камю, удостоенный высшей награды в 44 года, в полном расцвете своего таланта и в зените славы, погиб спустя два года, разбившись в автомобиле, которым управляла судьба, не ему, быть может уготованная.
Тем не менее жизнь всегда отыщет способ посрамить логику. В доказательство приведем список самых престарелых нобелиатов – 80-летний немец Пауль Хейзе, 78-летний англичанин Бертран Расселл и 79-летний Уинстон Черчилль. Первый, в этом случае являющий собой исключение из правил, наоборот, умер через четыре года после получения премии. А вот Черчилль прожил еще одиннадцать лет, выкуривая коробку гаванских сигар и выпивая две бутылки коньяка в день, Бертран Рассел же вообще перекрыл все мировые рекорды, скончавшись спустя двадцать лет и немного не дотянув до векового рубежа.
Самый странный и непредусмотренный никакими расчетами случай – это премия Шмуэлю Агнону и Нелли Закс (1966). Агнон родился в Польше в 1887 году, потом со всей семьей эмигрировал в Израиль и принял тамошнее подданство. Нелли, выдающаяся поэтесса и прекрасный драматург, родилась в Берлине в 1891 году, в еврейской семье, но в отличие от Агнона всегда писала по-немецки. В начале Второй мировой войны она сумела ускользнуть от преследования нацистов и осесть в Швеции. Агнон скончался в Иерусалиме 17 февраля 1970 года в возрасте 82 лет, через четыре года после получения премии. Восемьдесят четыре дня спустя, 12 мая, в Стокгольме умерла семидесятилетняя Нелли Закс.
Жан-Поль Сартр всю свою жизнь декларировал, что не верит в эту магию чисел. Но однажды, на вопрос репортера, не раскаивается ли он, что отказался от Нобелевской премии, ответил: «Напротив, это спасло мне жизнь». Меня немного тревожит лишь, что через полгода его не стало.