Текст книги "Monpti"
Автор книги: Габор фон Васари
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Двадцать девятая глава
Я понимаю старых дев, которые обзаводятся кошками или птичками. Одна из жизненных потребностей человека – любить и быть любимым. Присутствие зверюшки разгоняет сумрак одиночества. Оно привносит чуточку красок и радости в жизнь отшельника.
Старые женщины оттого особо привязаны к кошкам и пернатым, что в этих животных есть что-то женское. Владелицы же собак, напротив, отнюдь не мечтательные, сентиментальные души. Все любительницы собачьего племени несколько замкнуты и пунктуальны, они хорошо воспринимают дисциплину, одним словом – они немного воинственны. Конечно, есть и маленькие комнатные собачки; но эти – для особо ненормальных сентиментальных особ.
Собака – дело дорогое. Большая собака много сжирает, ее приходится выгуливать, покупать намордник, налог тоже надо платить – для любви остается так мало времени. Так что собаки не принимаются во внимание. Кошки дешевле, но зато пьют много молока. Хорошая кошка одна может выпить целый литр. Нужно купить птичку, птичка почти не жрет и красиво чирикает.
На правом берегу Сены, неподалеку от Нотр-Дам, есть зоомагазин.
Я куплю себе птичку. Я буду ее дрессировать. Почему бы нет? Такое удается даже с блохами, а они еще меньше. Невозможного здесь ничего нет, нужно только проявить терпение. Дрессировать придется еще и потому, что нет денег на приобретение клетки.
В зоомагазине продаются животные всевозможных видов – попугаи, обезьяны, белые мыши. Голуби здесь тоже есть, но эти стоят дорого. Боже, что может быть лучше голубя! Голубиные яйца можно даже есть. Они хотя и небольшие, но хорошие.
А цыплятки? Да, я куплю цыпляток. Из цыпленка вырастает настоящая курица и несет настоящие яйца. Вот и готов омлет. Но постой, а не нужен для этих целей еще и петух? С петухом же это вместе слишком дорого. Кроме того, петух кричит.
Даже такой простой вещи я не знаю: нужен курице петух, чтобы нести яйца, или нет?
Кстати, я как раз был болен, когда мы проходили это в школе, если вообще тогда об этом шла речь, ибо наш классный руководитель Кокаш фон Карсаг всегда избегал эротических вещей. Вот так всегда: вместо того чтобы подготовить человека к жизни и все разъяснить, ему в школе внушают, что А плюс Б равно С. Еще учат, в каком году кто из людей испоганил мировую историю, что позабыть было бы куда приличнее, но нет – мы должны это знать как можно подробнее. Что вода закипает при ста градусах, нужно тоже учить; ну а если бы сто один… что тогда? А вот что нужно курице – об этом не говорилось. На жизнь школьным халдеям было наплевать. Садитесь, господин профессор Кокаш фон Карсаг. Вы скотина. Даже во сне вы не напоминаете гомо сапиенса. Кол! Черт побери!
Ну а что еще здесь купить?
В одной из клеток резвятся утята, давя друг друга. Один прижался к стенке клетки и выставил голову наружу, словно хочет удостовериться, скоро ли пойдет дождь.
– Я бы хотел купить утенка.
– В кассу, пожалуйста, два франка.
В пластиковую сумку засовывают утенка и протягивают мне. У него разноцветные перья и пара красивых маленьких черных глаз. Он смотрит на меня и пищит при этом, и все это очень интеллигентно.
Я иду с ним в метро.
Утенок ужасно пищит, я вставляю палец в сумку и глажу его, писк становится почти неслышным.
Наконец у меня есть объект для любви, то есть кто-то, ибо этот утенок, несомненно, личность, это я сразу понял. Я же не глуп. Интересно также, что утенок тоже сразу принял меня сердцем, мы с первого взгляда стали симпатичны друг другу.
Какой-то рабочий, стоящий рядом со мной, обращает внимание на утку, заглядывает в сумку и вопрошает:
– С чем это едят?
Нет чтобы спросить, едят ли это вообще, а то с чем! Разве в сумке – еда?
Характерно. Определенные люди интересуются животными лишь как источником мяса. Они бы съели на земле все, что движется. Напрасно я пытался бы втолковать такому парню, что утка такое же существо, как и мы. Вот этому-то? Разве это человек? У него выпученные глаза, и он бесцеремонно висит на мне. Если он еще раз облокотится на меня, я швырну ему утенка в голову.
Дома я ставлю утенка на пол.
Ну вот, радуйся, малыш, ты дома.
Как его назвать?
Назовем его Наполеон.
Из коридора я приношу воды, Наполеону будет неплохо выкупаться в моем тазу.
Утенок идет за мной, вразвалку конечно, и смотрит, что я там делаю.
Я возвращаюсь в комнату, утка следует за мной. Это не совпадение, потому что, стоит мне выйти из комнаты, она начинает жалобно скулить, появляется на пороге, выглядывает наружу, а когда увидит меня, так быстро мчится навстречу, покачиваясь на ходу, что по пути минимум раза два шлепается на пол.
Я спускаюсь на одну, две ступеньки – сюда она не решается меня сопровождать, но отчаянно пищит вслед.
Пусть мне никто не говорит теперь: верен как собака. Верен как утка – вот правильное выражение.
Наполеон порядком загрязнился. Он должен искупаться. Я сажаю его в таз, но он тотчас же хочет улизнуть из него. Не может быть, чтобы он не любил воду и купание. Даже в народной песне поется: «Маленькая уточка купается в черном пруду». Потому что маленькие утки купаются. Это ясно. Может, она не знает, с чего ей начинать?
Ну, иди, мое сокровище, я хочу искупать тебя. Маленькие зверюшки беспомощны, как маленькие дети, с ними надо обходиться ласково.
Неужели ты еще ни разу в жизни не видел воды? Хотя правильно, ты родился в клетке. Кому это в зоомагазине придет в голову заботиться о том, купается утенок или нет. Все торговцы зверюшками негодяи и держат животных лишь ради наживы, а вот чтобы позаботиться об их внутреннем мире – не слишком ли много вы от них требуете!
Перья Наполеона так черны, что от одной воды они никак не хотят светлеть. Я тебя намылю мылом, душенька. Мыло для бритья дает прекрасную пену, я тру им Наполеона и нежно массирую его. Разумеется, при этой процедуре он пищит, но дети тоже пищат, когда их купают, к тому же возможно, он пищит от радости.
После основательного купания он вдруг сникает и становится сонным. Головка его опускается все ниже.
Что такое? Неужели ванна так ослабила Наполеона?
Я выталкиваю его на солнечное пятно, образовавшееся на полу от лучей, пробившихся в окно. Здесь он немного успокаивается и постепенно приходит в себя. Позднее я хочу его обсушить – ведь он будет обсыхать довольно долго. Но он пугается и бежит под кровать.
Когда я вытаскиваю его, выглядит он ужасно: весь пыльный и грязный, на нем повисли паутина и клочья пыли.
Еще раз мыть я не могу, его нежный организм этого не выдержит, но теперь он еще грязнее, чем был. Я решаю подождать, пока он высохнет, и потом очистить его с помощью зубной щетки Иштвана Цинеге.
Я припоминаю, что утята в деревне всегда были грязными и вечно залезали в любое дерьмо. Так же и Наполеон: когда я даю ему кусок хлеба, он не ест его сразу, а несет к тазу, где пролита вода. Он топчется немного вокруг и пачкает хлеб до того, как начинает его есть. Только так он кажется ему вкусным. Ему нужна грязь. Ну, эту страсть я из него выколочу.
Любовь Наполеона склонна к преувеличениям. Одного в комнате его нельзя оставить ни на секунду – он тотчас начинает орать вслед.
Но настоящий театр начинается вечером.
Я сделал ему гнездо из старой рубашки, чтобы было удобнее спать. Однако он выползает из него. Я засовываю его в ботинок – он ворчит.
Он ковыляет ко мне, останавливается перед кроватью и глядит наверх.
Он мог бы спать у меня в ногах, но я могу смертельно ранить его, ведь именно во сне я проделываю самые длинные марши в своей жизни.
Да он и не хочет лежать у меня в ногах. Что же делать?
Он топает по одеялу, залезает под мою руку и удовлетворенно попискивает.
Хоть бы он перестал когда-нибудь пищать! Неужели эти создания никогда не закрывают клюв?
Он взбирается наверх к моей голове и наконец находит себе подходящее место, положив клюв на мое ухо и непрерывно крякая.
В два часа ночи удается найти единственно верное решение. Полотенцем завязываю уши, чтобы не слышать непрерывного радостного кряканья, и беру его в обе руки.
В пять утра я просыпаюсь оттого, что кто-то выщипывает мои брови. Это Наполеон.
Я ставлю его на пол – он ворчит. Снова беру в постель – это ему тоже не нравится. Он, видимо, хочет, чтобы я поднимался. Утром дождит.
Как только проясняется, я кладу Наполеона в сумку и иду с ним гулять в Люксембургский сад. Под деревьями скопилась дождевая вода в виде больших луж.
Я осторожно ставлю Наполеона на землю. Как одержимый он несется к воде и пьет. Потом ковыляет ко мне и стучит клювом по носку ботинка. Я пошел – он следует за мной. Когда вокруг набралось около тридцати детей, нас сопровождающих, я беру Наполеона и несу домой. Утенок превратился в сплошную холодную мокрую губку, только черные булавочные глазки тепло поблескивают.
После обеда этот поросенок засобирался спать, но я решил не допустить этого. Нет, ты не станешь у меня вести ночную жизнь, наподобие поэта, чтобы я из-за этого не спал. Как только он сонно кивал клювом, я начинал его щекотать для бодрости, чтобы к вечеру он был уставшим, тогда он заснет как убитый.
Надежд на деньги почти что никаких. В редакции «Альманаха» все еще не приняли окончательного решения. Я так часто теребил их, что в конце концов они сказали, что сами уведомят меня. Возможно, они хотят вежливо отделаться от меня.
Такая несправедливость. Мне любопытно, что скажет по этому поводу милостивый Бог.
Ровно в два часа сорок пять минут среднеевропейского времени нужда снова стала приближаться к кульминационному пункту. Я швырнул пустую банку из-под какао в воздушный океан, подобно бутылочной почте с сигналом «SOS». Она ударилась о печную трубу, покатилась по крыше и умудрилась попасть в сточную трубу. Летя вниз, она гремела как погребальный колокол. Это вечное голодание начинает мне надоедать. Я умру как святой Ламберт. Хотя я не знаю, как он умирал, но это неважно, главное – что он все-таки умер.
Вечером Наполеон снова открывает вчерашний театр. Наверх, на постель, еще выше, мне на голову. Он собирается засунуть свой клюв мне в нос, я кричу на него, он валится навзничь, вытягивая лапы в воздухе, как деревянная утка-подсадка. Через пять минут он собирается спать в моей подмышке. И это вечное, непрерываемое кряканье… радостное попискивание или что там еще.
– Да прекрати же! Он не перестает.
В три утра мои нервы не выдерживают. Я тебя заставлю замолчать, будь спокоен. Ты сам себе выбрал нужного патрона, черт бы тебя побрал!
Из шнурка от ботинка я делаю петлю. Я повешу его на оконном переплете!
– Какое твое последнее желание?
Пока я делаю петлю, он подходит ко мне, кладет клюв между большим и указательным пальцами и собирается всхрапнуть, счастливо покрякивая.
И я теперь должен вешать его?
Скажи же, скотинка, что тебя делает таким счастливым, что ты никак не можешь заснуть?
Э, Наполеон, а на что мы с тобой будем жить?
Тридцатая глава
Так много людей, которые завидуют, что я живу в Париже.
Я могу ходить вдоль берега Сены когда мне вздумается. Без проблем могу также разглядывать неподражаемых, стройных, как куколки, парижанок, которые шикарно впечатывают каждый шаг и скромно вибрируют телом. Только без женщины я долго не выдержу. Хорошо еще, что я не могу нормально питаться, это хоть немного ослабляет животные инстинкты. И все же завидуют мне многие. Да, когда я однажды вернусь в Будапешт, я сам буду завидовать себе, потому что буду вспоминать только то, что было прекрасно. Неприятные воспоминания со временем отбрасывают, как желудок выталкивает непереваренные остатки пищи, после того как он усвоил то, что питательнее. (Это отнюдь не безвкусное сравнение; оно даже в Библии имеется.)
Я пойду гулять на улицу Ракоци, а мое сердце будет рваться в Париж. В мыслях я снова буду здесь. Неожиданно это представление о будущем становится таким сильным, что я еще здесь, в Париже, тянусь в Париж.
Я спешу на Буль'Миш, чтобы успокоить нервы. Париж.
«Comment allez-vous, Monsieur? Как поживаете, мсье?»
«Merci, très bien, et vous-même? Спасибо, хорошо, a вы?»
«Comme ci, comme ça. Так, ничего».
Дождь еле заметен. Красочная парижская улица склоняется над моим сердцем и обнимает меня. Молодые девушки втроем, под руку, идут быстрыми шагами, и им смешно, что идет дождь.
«Oh, alors, Paulette! Послушай, Полетта!»
«T'es folle, dis? Скажи, ты что – с ума сошла?»
Девушки заглядывают в шикарные автомобили, стоящие вдоль тротуара, чтобы определить время по часам на приборной доске.
Что значит быть молодой и к тому же француженкой! Они даже не подозревают, что Земля вращается вокруг них. Эта Франция – земной рай. У нее есть горы и моря и все, что может только пожелать любая страна. Здесь живут свободные люди, а у женщин красивейшая улыбка.
Ах, Париж, столица мира, Париж! Без тебя я не смогу больше жить.
Спокойно, только спокойно. Будапешт в двух тысячах километров отсюда, и пока нет такой силы, которая могла бы унести меня из Парижа.
Даже голодание тут такое успокаивающее. Бог мой, сделай так, чтобы я умер в Париже, раз уж я не вечен. А моя могила должна быть в Венгрии. В этой жизни, вероятно, я уже не смогу многого добиться, но в одно из моих других существований я должен стать очень большим человеком. В своих снах я провожу ленч с императорами и королями. Король испанский уже извинялся передо мной, что в этой жизни он ничего сделать для меня не может. Напрасно он завязывает на своем носовом платке до пяти узлов: когда он утром просыпается, я у него вылетаю из головы.
Вечером мне удается решить проблему, как заставить Наполеона спать. Над кроватью я прибил в потолке гвоздь, к нему привязал бечевку, а на конце ее укрепил носок, куда подвесил Наполеона, как в табачный кисет. Только голова его торчит. Когда он начинает крякать, мне достаточно поболтать бечевкой. На этих качелях у него кружится голова, и от страха он засыпает.
«Qui dort, dîne», – говорит французская поговорка. «Кто спит, тот обедает». Это явное легкомыслие, что не придумана поговорка: «Qui dort, déjeune. Кто спит, тот завтракает». Ибо в таком случае можно было начинать спать уже с утра. Вывод: никогда не надо полагаться на поговорки.
В семь часов мы оба уже спим, я и Наполеон.
Анн-Клер прислала длинное любовное письмо с засушенными подснежниками, но ни слова не говорит, когда вернется.
Сегодня утром так сумрачно, словно уже вечер.
Сырой, холодный запах пасмурной, туманной погоды просачивается сквозь оконные щели. Я в принципе люблю туман, когда день сменяется вечером и зажигаются фонари. Но сегодня я не уверен, что мне нравится туман. Думаю, нет.
Чертовски приятно лежать не шевелясь, в бессильной, расслабленной неподвижности. Даже не ощущаешь, как ты лежишь, ибо совсем не чувствуешь своего тела. Например, надо бы взглянуть, как располагаются руки, сложены они или раскинуты в стороны, так как ни малейшего понятия об этом нет.
Смешно.
Вот так, наверное, видят свой собственный труп, если такое вообще возможно. Я не понимаю, как можно бояться смерти. Для меня она всего лишь переход, который мне неприятен. Вероятно, там, по ту сторону, жизнь начинается тоже с бессознательного младенческого состояния – в сравнении с вечностью, разумеется.
– Ты где, Наполеон?
Он как раз собирается заглотать спичку.
– Стой! Отдай сюда, глупый! Ты что, хочешь умереть?
Он в испуге мчится к двери и оттуда с ужасом смотрит на меня – он знает, чего я хочу от него.
В полдень я веду Наполеона в Люксембургский сад, может, он найдет себе червяка, тлю или букашку, откуда мне знать. Ему-то легче, чем мне.
На лестнице мне приходит в голову мысль, что еще вчера я должен был внести плату за проживание. Восемнадцатого я въехал, следовательно, должен всегда восемнадцатого платить. Мушиноглазый пока ничего не говорил, он определенно ждет, когда я выйду, чтобы предупредить меня. Мне надо пройти незаметно.
На лестничной площадке непорочная тишина. Я на цыпочках направляюсь к перилам. Огромная муха, забытая здесь летом, бьется о стекло и жужжит, вымаливая свободу. Мышиный запах с третьего этажа поднимается наверх, смешивается с тигровым запахом, они душат друг друга.
Вытертая лестница порой скрипит под моими шагами, хотя я осторожно, тесно прижимаясь к стене, скольжу вниз, чтобы не издавать лишнего шума. Лестничная клетка всегда темна. Я не включаю свет, так как он связан со счетчиком, который выключает его ровно через минуту. Когда здесь включают свет, в бюро раздается сигнал, отчего внимание Мушиноглазого удваивается. Временами шум даже извлекает его из укрытия. Но, впрочем, заблудиться невозможно, и нет надобности считать этажи в темноте, меня прекрасно ориентируют запахи, и я точно знаю, где в данный момент нахожусь.
Дверь на втором этаже прикрыта неплотно, и я слышу ворчливый мужской голос:
– О твоей матери давай лучше не будем говорить.
Лишь бы никто не выходил сейчас из своей комнаты! Иначе я вынужден буду идти прямо в объятия Мушиноглазого.
Грязное окошко гостиничного бюро словно создано, чтобы не пропускать и без того скудный свет. Трудно подыскать слова для описания бури моих чувств в эту решающую минуту.
Однако мне удается незаметно покинуть отель.
Мы отправляемся в Люксембургский сад.
Наполеон часто падает и не может сам встать на ноги, я каждый раз вынужден приходить на помощь. Он тоже заметно ослабел.
Кто знает, что будет с нами? Чего мы оба, собственно, ждем? Католическая церковь утверждает, что за свои страдания я буду вознагражден на том свете. Но что будет с Наполеоном? Он-то страдает напрасно или нет? Где тут справедливость? Лучше всего не ждать, пока он умрет от голода, а как-нибудь помочь ему. Если я просто оставлю его здесь, его сожрут собаки или по меньшей мере придушат.
Но это неприятная смерть.
Если я Наполеону неожиданно дам пинка, он без всякой агонии проснется только на том свете. Но он так слепо доверяет мне, так трогательно и верно бежит за мной, что я не могу быть безжалостным палачом.
Когда мы вернулись в отель «Ривьера», меня встретил Мушиноглазый известием о том, что на мое имя поступила телеграмма и, кроме того, приходил посыльный из банка Креди Лионе, приносил мне деньги и сказал, что завтра снова зайдет.
– Деньги?
– Да, – говорит Мушиноглазый и потирает руки.
Я поднимаюсь по лестнице. Откуда деньги? И сколько их может быть? Мне надо было спросить об этом. От кого бы я мог получить их? Вот те раз. Бабушка прибыла в Париж, чтобы забрать меня? Бабушка способна на нечто подобное. Бред. Тогда бы никаких денег не было. Да, а телеграмма?.. Телеграмма от Анн-Клер. Слава Богу.
«Arriverai 6 heures attends moi bécots Claire. Прибываю шесть часов встречай целую Клер».
Одним словом, сегодня в шесть вечера приедет Анн-Клер. А завтра деньги. Ну, слава Богу. Но что за деньги?..
После полудня мне пришла мысль, что лучше всего было бы отправиться в банк Креди Лионе и спросить о деньгах, чтобы не ждать до завтра, к тому же еще, возможно, напрасно. Но сначала я пойду спрошу Мушиноглазого.
Я стучу в окошко гостиничного бюро.
– Мсье, а не сказали, сколько денег? Я ведь ожидаю поступлений с различных сторон.
– Восемьсот пятьдесят франков поступило на ваше имя.
– И точно мне?
– Точно. Я посмотрел. Редакция какого-то «Альманаха» послала.
О Боже милостивый! Редакция «Альманаха». Там, где мне сказали, что меня известят. Значит, все всерьез. Они мне уже однажды платили. Я должен тотчас отправиться в Креди Лионе. Восемьсот пятьдесят франков… восемьсот пятьдесят франков… Лишь бы обошлось без сердечного приступа!
Кажется, у меня есть работа. Я боготворю французов. Только бы удержаться и не произнести длинную восторженную речь перед Парижской Оперой!
Я запираю Наполеона, кажется, он крякает уже гораздо тише. Кроме того, его никто не слышит: в это время в отеле «Ривьера» ни души.
Пешком, задыхаясь от нахлынувшей радости, я отправляюсь в путь. Спустя полтора часа я уже на Больших Бульварах.
В общем, сегодня есть деньги. Со вкусом отпечатанные красочные бумажные листики. Я куплю сигарет. Правильно, сначала я поем. Но что?
Кнут Гамсун пил молоко.
Все отлично устроилось. Мои деньги уже прибыли ко мне, они лежат, красиво уложенные, в банке и ждут меня. Наполеон тоже ждет меня. «Кто знает, почему осенний ветер плачет? Кто знает – отчего? И счастье коротко, как коротка удача. Светило солнце, но тучи налетели – и нет его». Табачный киоск совсем рядом с Креди Лионе. На обратном пути я куплю в нем сигарет. Блондинка продавщица выглядит рассеянной за своим окошком. Я хочу ей помахать: потерпите, я скоро приду. Хочу купить также молока. «Кто знает, почему осенний ветер плачет?..» Неожиданно я почувствовал жажду. Я куплю два литра молока. «Кто знает – отчего?..» По пути меня приветствует полицейский. Я отвечаю ему тем же. Хотя приветствие относилось не ко мне, это ничего не значит. Я тотчас снимаю шляпу и смотрю на него. Я снимаю ее еще несколько раз, чтобы проверить, как он реагирует. Полицейский успокаивается, я тоже.
Как прекрасна жизнь… «И счастье коротко…»
Шикарная женщина проходит мимо меня, обдав запахом сирени. Шелковые чулки туго натянулись на стройных ногах, юбки шуршат, обвивая колени. Будь я испанцем и имей пальто, я бы его бросил ей под ноги, чтобы она прошла по нему. О Альфонс, мой величественный друг…
В банке меня гоняют какое-то время от окошка к окошку, наконец им наскучило, видимо, это дело, и меня приводят к старику. Он сидит за чудесной железной решеткой; кругом идеальная чистота.
Милый, весьма приятный пожилой господин.
Он объясняет мне коротко и убедительно – любое заблуждение исключается, – что я сейчас не смогу получить деньги, так как банк их уже выдал. Мне надо всего-навсего пойти домой, завтра я определенно их получу.
– Только завтра? – спрашиваю я и стою, словно человек, ожидающий чуда или какой-нибудь его разновидности.
Но никакого чуда не происходит. Старик приводит в порядок бумаги. Я для него решенный вопрос.
Отвратительный маленький старец. Наверняка тайный селадон.
– Tant pis, – говорю я и иду восвояси.
Да, это будет ужасно длинный путь, если я его вообще выдержу и не свалюсь где-нибудь.
Наполеон еще не знает, что я был при Ватерлоо.
Еще входя в отель, я слышу отчаянные крики Наполеона. Боже, как громко раздается в гостинице этот вопль! Я мчусь наверх по лестнице и осторожно открываю дверь, чтобы не повредить его. Он страшно рад мне и огорчается лишь, что не может ущипнуть меня за руку.
Через час я снова выхожу, на Лионский вокзал, чтобы встретить Анн-Клер.
Грустный, истощавший, в компании Наполеона.
Бурный протест на вокзале.
– С уткой на перрон нельзя.
– Но я не могу ее оставить на улице.
Утенок тоже крякает совсем тонко и одобрительно: да, так не пойдет. У него уже совсем слабый голос. Совершенно загибается.
– Сдайте утку в камеру хранения!
В камеру хранения? С ума, что ли, сошел этот тип? Я быстро выхожу на улицу и имитирую расписку. Наполеона я засовываю в карман.
– Где ваша утка?
– А где ей быть? В камере хранения. Вот, пожалуйста, квитанция.
– Что это за странная квитанция?
– Ее ведь разместили не среди поклажи. Случай необычный, но со временем к этому привыкнут. Я уже привык.
Едва я сделал несколько шагов, как утенок в моем кармане запищал. Он хочет все видеть, как осужденные, которых ведут на место казни и они не разрешают завязывать себе глаза. Они хотят смотреть своей судьбе в лицо.
Анн-Клер не приехала. Я пропустил три поезда. Среди них был один, пришедший из Марселя. Тут радуются каждому прибывшему: «Как хорошо ты выглядишь!», «Я здесь, моя курочка!» Поцелуйчик… поцелуйчик… еще поцелуйчик…
После семи вечера ожидание наскучило мне, и я иду домой.
В девять часов я в отеле «Ривьера». Новая телеграмма:
«Поезд опоздал прибываю одиннадцать вечера целую Клер». По мне, ты можешь приезжать когда захочешь, любовь моя. Еще раз пешком я на Лионский вокзал не потащусь.
Наполеон и я сразу укладываемся, он – в свою висячую постельку.
Это была сумасшедшая ночь, полная лихорадочных грез. Шесть государей, пятнадцать наследников престола. Мы до умопомрачения много смеялись.
Я проснулся в десять утра. Наполеон еще спит, если не умер вообще. Трупный запах я определенно уловил бы, он ведь висит точно над моим носом. Надо вставать. Сегодня принесут деньги. Так прекрасно лежать в постели. Еще полчасика. Мои мысли следуют одна за другой, но не в быстром темпе, они медленно растягиваются и остаются висеть на мне, как жевательная резинка. Они такие странные и неопределенно-смутные. Я быстро закрываю глаза, чтобы думать, что я сплю, и успокаиваюсь. Мои мысли сказочно расплывчаты, стало быть, нормальные. Мои закрытые глаза горят, я вижу странные фигуры, толстые и тощие, – они распадаются на кровавые куски мяса. Нечто, во что они превращаются, вертится как волчок. Звонок. Я пробираюсь по заснеженным склонам. На вершинах высоких гор лежит толстый слой снега. Повсюду здесь растут деревья, а под деревьями лежат деньги. Под каждым деревом по небольшой кучке. Я собираю деньги. У меня есть авторучка, в нее засовываются деньги, при этом я с опаской посматриваю направо и налево, чтобы никто не дал мне по черепу, поскольку от удара я проснусь. Потом вдруг большой вестибюль, и в нем порхает, крича во все стороны, Мушиноглазый: «О горе, моя арендная плата! О горе, моя плата!» Президент республики отводит меня в сторону и одалживает у меня десять франков. Он их мне наверняка никогда не отдаст. В груде правительственных дел он о них забудет. «Нет-нет… не завязывай никаких узлов на своем носовом платке, Гастоне. Лучше обсудим одно надежное дельце».
Неожиданно я вздрагиваю и просыпаюсь. Кто-то грохочет в дверь.
Испуганный, я поднимаюсь в постели. На часах одиннадцать.
– Войдите!
Появляется черный мужчина в соломенной шляпе.
– Votre passeport! Ваш заграничный паспорт!
Что это? Меня хотят арестовать? Кто-нибудь услыхал, что я называл утенка Наполеоном, и теперь меня отвезут в тюрьму. Предъявление паспорта, очевидно, всего лишь формальность.
Он мрачно разглядывает мою фотографию, потом меня, потом паспорт. Только бы побыстрее, я не люблю переходных состояний. Мужчина носит большую кожаную сумку, прикрепленную цепью к брючному ремню. Он вдруг замечает в висячей кровати Наполеона и приходит в полное смятение.
– Креди Лионе, – говорит он наконец, вытаскивает кучу банкнотов из кожаной сумки и отсчитывает прямо на стол восемьсот пятьдесят франков.
Я тоже так напуган, что со страху даю ему пятьдесят франков на чай.
Лишь когда он исчезает, я прихожу в себя.
Боже всемогущий на небесах, зачем ты проделываешь это со мной? Зачем ты моей рукой жалуешь ему целых пятьдесят франков? Опять начинается? Ведь он даже не поблагодарил. Конечно, он посчитал меня за кретина. Но может, он отец семейства и деньги ему позарез необходимы? У него двое маленьких больных деток. Жена в положении и срочно нуждается в деньгах. «Мой дорогой муж, хоть бы нам кто-нибудь дал пятьдесят франков». Наверняка его захлестнуло волнение, и потому он не сказал ни слова. Теперь он плачет от радости где-нибудь в укромном месте.
Нет-нет, что я. Это состоятельный человек; у него небольшая дача в окрестностях Парижа. И на книжке у него деньги есть. По выходным он подводит итог и пересчитывает свое состояние: «Еще один-два года помучаюсь, дитя мое, а затем мы обеспечены. Я куплю небольшое авто, и мы совсем переедем за город. Главное – найти побольше таких идиотов, каким был этот тип сегодня».
Лучше будет, если я выброшу всю эту дрянь из головы. Он был так отзывчив, что взял у меня пятьдесят франков? Да не давал я ему никаких пятидесяти франков, «Альманах» прислал мне всего восемьсот. Счастье, что у него было при себе пятьдесят франков, иначе я подарил бы ему сто франков. Радуйся, простофиля, ты сэкономил пятьдесят франков.
– Наполеон! Милейший Наполеон!
– Пип… пип…
– Посмотри сюда, глупый утище, а не то я размажу тебя по стене. Ты когда-нибудь в жизни видел столько денег? Я гений. Клянусь честью, гений. Так, прекрасно. Теперь надо быть дьявольски внимательным и осторожным. Никаких глупостей больше, все тщательно обдумывать. Сначала надо на бумаге подсчитать, как и на что можно потратить деньги. Скоро Рождество. Анн-Клер должна получить рождественский подарок. Это важно – никакого легкомыслия, нет. Шляпу или чулки… нет, что-нибудь другое, небольшую драгоценность. Сначала я заплачу за проживание. Это наиважнейшее, а там посмотрим. Я ни в коем случае не поеду в лучший ресторан и не стану есть маленьких черных рыбок!..