355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Горенштейн » Шампанское с желчью (Авторский сборник) » Текст книги (страница 10)
Шампанское с желчью (Авторский сборник)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:40

Текст книги "Шампанское с желчью (Авторский сборник)"


Автор книги: Фридрих Горенштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

3

Боль – ненормальное, повышенное ощущение. Характер боли бывает различный в зависимости от причины и анатомического положения подвергшихся раздражению чувствительных нервов. Острая боль фейерверком ударила в сознание Аркадия Лукьяновича, и она несла с собой тревожный крик: «Сломал, сломал левую! Опять сломал левую!»

Потом острая боль перешла в режущую, пульсирующую, опадающую подобно огням фейерверка, остановивших свой первоначальный взлет, и вместе с ней начала опадать из сознания тревога: «Вывих или только ушиб».

Потом шипящий огонь боли оставил тело и охватил лишь левую ногу, снова усилившись до крика без слов: «А-а-а!»

Боль стала рвущей, потом перешла в давящую, потом в ноющую и, наконец, в тупую. А тупая боль – это уже хроническое состояние больного. Аркадий Лукьянович знал, что с этой болью придется смириться и жить.

А жить заново начинать надо было с крика. С крика о помощи. Но что кричать, как кричать, о чем кричать? Аркадий Лукьянович хотел вспомнить, что он кричал и как звал на помощь в прошлый раз, когда сломал левую ногу. Ибо он уже ломал левую ногу в ситуации если не тождественной, то подобной. По крайней мере обе эти ситуации вполне подчинялись теории пропорции простых чисел, известной древним грекам и заимствованной у них индусами. Но индусы улучшили технику расчета. Они писали не на папирусах, а на досках, посыпанных цветным песком, с которых легко стиралось написанное, освобождая место новой математической ситуации. Прошлое исчезало и запечатлялось в настоящем. А между прошлым и настоящим царил индусский беспристрастный судья – нуль. Проходя через нуль, прошлое отдавало все ненужное, загромождающее память. Разве вспомнить Аркадию Лукьяновичу, что кричал студент физмата Аркаша восемнадцать, нет, даже девятнадцать лет назад, сломав ногу у щиколотки и порвав связки.

Общежитие было за городом, и от электрички приходилось еще минут сорок идти пешком. Чтоб сократить путь, наиболее отчаянные прыгали из электрички на ходу. Вернее – наиболее расчетливые, способные довериться математическим расчетам скорости, паралеллограмму сил. Подкладывали промокашку между автоматическими дверьми и на ходу их раскрывали в нужном месте, на закруглении, где электричка всегда замедляла ход.

85 раз прыгал Аркаша благополучно. На 86-м групповом прыжке разбился. Аркаша предполагал, что может разбиться, но на двухсотых или даже трехсотых прыжках, а значит, еще несколько месяцев можно было прыгать спокойно. Где-то в расчете была допущена ошибка. К тому же в день неудачного прыжка был туман, и поезд почему-то не замедлил ход. Из четырнадцати прыгавших шесть разбилось. Двое насмерть. Разбившихся в тумане милиция искала с собаками, хоть, придя в сознание, все, кроме покойников, кричали. Однако ночь, туман, лесная местность, слабые силы.

Здесь тоже ночь, дождь и яма-траншея не менее трехметровой глубины. Аркадий Лукьянович лежал неподвижно в холодной глинистой жиже на дне, а мощная стена глины уходила в небо, усиленная кучей грунта, протыкавшего небо насквозь, как протыкают его шпили знаменитых готических соборов. Недаром в прошлом существовало понятие «готический роман». Готический – значит страшный. Куча грозила поглотить Аркадия Лукьяновича, как она более ста лет назад поглотила Эвариста Галуа, математика, стремившегося ее рассчитать, а значит, обезоружить и сделать безопасной.

Глина и вода, лесная нордическая лихорадка создали во времена египетского папируса Ахмеса племена белесых, белокожих варваров, лишенных пигмента из-за болотистых испарений. Готика вознесла их болотистую мифологию к небу. В славе их деяний всегда была эта болотистая лихорадка, и культурная мощь плодоносной европейской почвы всегда таила в своих глубинах эту зыбкую топь языческого сознания, а к европейскому духу при всем его дарственном аромате время от времени подмешивался омерзительный запах гниющих болотистых испарений.

Так, среди глины, ночи, сырости ощутил телесно, а не умственно Аркадий Лукьянович Сорокопут, интеллигент-европеец, свое давнее варварское болотистое происхождение, ощутил настолько телесно, что задрожал в болотном ознобе. Он был уже порабощен кучей, свободным оставался только голос. И Аркадий Лукьянович начал защищаться голосом.

– Помогите! – крикнул он первое, что могло прийти на ум. – Я здесь, я упал в яму… Я упал в яму и сломал ногу!

На этой фразе он остановился, и эту фразу он кричал час и сорок семь минут подряд, ибо время оставалось с ним, не подвластное куче, на светящемся циферблате противоударных ручных часов. Время было живо, тикало, ободряло, напоминало о силах цивилизации, а значит, можно было надеяться. Тем более не такое уж было сверху безмолвие, как казалось первые минуты после падения. Жизнь, хоть и слабая, редкая, продолжалась. Однажды Аркадий Лукьянович услышал шаги и голоса. Шло несколько человек, мужчины и женщины. Голоса пели. Начинали женские: «Вижу в сумерках дня в платье белом тебя». «Ты рядом, ты рядом, моя дорогая, – невпопад влезали мужские, портили мелодию, – ты рядом, ты рядом…» «Но так далека, как звезда», – исправляли, облагораживали женские голоса, подобно тому как женские бедра исправляют, направляют неумелые мужские движения.

И среди боли, среди варварской могильной глины вдруг прекрасным мраморным античным надгробьем вспомнилась Аркадию Лукьяновичу Оля, его первая, красивая, глупая, развратная, вечная для него женщина, как абсолютный индийский нуль – Нирвана, – перекликающийся с безрукой Венерой, от которой ведется отсчет красоты и женственности. «Без твоих голубых ясных глаз я заснуть не могу», – пели удаляясь мужские и женские голоса. Ночь и холодный дождь им были «по колено».

Говорят, покойник первые три дня слышит. А может, и дольше? Слышит, но не понимает. А может, и понимает? Недаром Аркадий Лукьянович, проходя по кладбищу, по инстинкту старался не говорить или говорить шепотом.

Когда Оля отказала ему, он три дня, ровно три дня, странная цифра, лежал на койке покойником. Ничего не ел, только пил воду из графина. Он слышал, нет, это уже потом он слышал, что Оля вышла замуж за Микулу Селяниновича, рекордсмена по метанию молота, крестьянского сына.

Сорокопуты тоже по происхождению были из крестьян, дальний предок их был деревенский мукомол в Ардатовском уезде Симбирской губернии. Хоть в семье говорили, что по подлинному происхождению были они из украинских селян, вывезенных с Волыни помещиком в свое симбирское поместье. Потомки селян этих давно забыли свою украинскую мову, но, что интересно, сохранили в одежде какой-то украинский элемент – вышивка, монисто, хоть против этого велась борьба и даже случались порки.

Так рассказывал отец. Кстати, отец при всем его волжском говоре любил носить вышитые украинские рубахи. Итак, Сорокопуты были крестьянско-селянского происхождения. Но они шли в общество индивидуально, а не в классовом порядке, шли в общество через приобщение к грамоте, через внутреннее преобразование, робко и благоговейно ступая под своды жизни разумной.

Эти же врывались в общество революционно, прямо с деревенской околицы, гордились своей квасной отрыжкой, расческами мосторга кудрявили влажные чубы, говорили «хватя», «будя» и несли свои чистых кровей анкеты во все партийно-государственные инстанции. В последнее время победный поток их несколько поиссяк. Все хлебные места оказались заняты ими же, и приходилось вести уже не классовую, а внутривидовую борьбу. Поэтому часть их метнулась в фашизированное недовольство.

Но муж Оли, судя по всему, был типично советский зажиточный крестьянин, заслуженный мастер спорта. Он переплюнул заграницу по метанию молота и привозил импорт, а также бил Олю иногда, но без замаха и вполсилы, чтоб не убить.

Так слышал Аркадии Лукьянович. Однако затем он был извлечен из могилы своей умной, миловидной женой, тоже математиком, по девичьей фамилии Далдаренко, и слухи-воспоминания об Оле рассосались, ушли в небытие. А теперь они возродились опять, и, потеряв надежду, может, одной Оле жаловался Аркадий Лукьянович, твердя: «Я упал в яму и сломал ногу».

Когда исчезла песня о белом платье, некоторое время было тихо, и Аркадий Лукьянович погибал, но затем возник шум мотора и шум колес. Кто были эти четырехколесные? Они, безусловно, слышали крик Аркадия Лукьяновича, потому что один из них внятно произнес: «Пьяный кричит!» И уехали. Что делать? Кого просить? Оставалось стать идолопоклонником и молиться куче, молить глину, чтоб отпустила живым.

Нет, каково бы ни было безжалостное недовольство деревенской околицы, а Советская власть еще прочна.

– Кто здесь? – послышался зычный голос Советской власти, и возник проблеск надежды, соскользнул, проколов тьму, луч карманного фонарика.

– Я упал в яму и сломал ногу, – собрав остаток сил, крикнул Аркадий Лукьянович.

Ответ, видимо, не удовлетворил.

– Кто здесь? – повторила вопрос власть.

– Сорокопут Аркадий Лукьянович. Кандидат физико-математических наук.

– Один?

– Один.

– Ну, по одному и вылазь… – И крепкий просмоленный кусок каната опустился в яму. Ситуация соответствовала – опять спасала милиция.

Аркадий Лукьянович ухватился обеими руками, ноги же не помогали, висели грузом. Он слышал, как милиция дышит тяжело, волоча канат, но на полдороге, еще упираясь лицом в склизкий грунт, но уже чувствуя вольный воздух поверхности, Аркадий Лукьянович опомнился и захрипел:

– Товарищ… товарищ… вернуться надо…

– Что?.. Куда…

– Портфель забыл…

– Хрен с ним…

– Документы…

– Ах ты…

Канат пополз назад. Аркадий Лукьянович старался посадить свое аварийное тело на одну правую ногу, но зацепил грунт и левой. Опять вспыхнул фейерверк, правда быстро погасший. Аркадий Лукьянович уже привык к боли.

От грязи и воды портфель стал вдвое тяжелей, как, впрочем, и пальто, и шапка, и ботинки. Одну перчатку он потерял и в сердцах выбросил вторую. А выбросив, пожалел. Канат обжигал. Обжигал теперь обе ладони, да еще мешал висевший на запястье портфель-камень.

Стучат, грохочут лебедки, работают сердца-моторы на красном, липком горючем своем. Все увеличивается объем крови при каждом сокращении. Увеличивается число сокращений в минуту, и сердечная мышца не успевает уже перекачать всего горючего, не успевает отдохнуть в те короткие доли секунды между двумя ударами. Пульс за двести восемьдесят в минуту. Задыхается от жажды, не может напиться кровью аорта. Еще, еще… Всё. Запасы исчерпаны. Сердечная мышца стала вялой и дряблой. Вялыми и дряблыми стали мышцы рук. Руки сами отлипают от каната. Сейчас назад в канаву, в пасть глиняного идола, в раскаленную докрасна боль, сломанной ногой с размаху о грунт.

Однако уже бруствер, и цепкие пальцы милиции вцепились в ворот, арестовали, не дали ускользнуть.

Жизнь – это дыхание. И с дыханием она возвращается. Когда человек перестает задыхаться и начинает дышать. Разумеется люди тренированные возвращаются к жизни гораздо ранее. Не прошло и минуты взаимного тяжелого дыхания, как милиционер осветил карманным фонариком лежащего мешком на бруствере Аркадия Лукьяновича и сказал:

– Документики, пожалуйста.

Аркадий Лукьянович, преодолевая тяжесть собственных рук, полез в карман и протянул удостоверение. Милиционер взял и, осветив фонариком, прочел.

– Значит, доцент, – сказал он потеплевшим голосом, – московский доцент… Как же это вы?

– С автобуса… Высадили в темноту…

И пока милиционер помогал ему подняться, и позднее, когда он стоял, опираясь на заботливо подставленное плечо, Аркадий Лукьянович все рассказывал свою историю.

– Да, не повезло, – сказал милиционер, выслушав, – хотя, с другой стороны, очень повезло вам, но не нам. Я в том смысле, что эти разгильдяи из «Облстроймеханизации» уже более месяца как разрыли, а трубы теплоцентрали все не укладывают, несмотря на неоднократные сигналы в разные инстанции. А если бы уложили трубы, то недели б две не засыпали. То у них смолы нет для задела концов, то яйца мешают. И если б вы на эти трубы свалились, то, извиняюсь, хребет бы сломали. Идти можете? Был бы у меня мотоцикл с коляской, я б вас в В. в больницу доставил, а на этом велосипеде вдвоем не уместиться, тем более с больной ногой.

И Аркадий Лукьянович увидел прислоненный к столбу велосипед.

– Мне по штату мотоцикл положен, поскольку участок большой и беспокойный, да, видите, езжу на велосипеде. Начальник говорит мне: «Токарь, по штату положено четверо постовых, а я вынужден троих держать. Требуют возле сберкассы, возле сельмага, на центральной усадьбе и в райбанке. А штатное расписание не позволяет, так что, Токарь, приходится выходить из положения». Токарь – это моя фамилия. Токарь Анатолий Ефремович, местный участковый. Рабочая фамилия. Да я и был рабочим, только не токарь, а слесарь. Но потом по путевке комсомола в милицию направили. И у вас, я вижу, фамилия необычная. Точнее говоря, математическая по профессии. Тяжелая фамилия. Сорок пудов. Восемьсот сорок килограмм, если арифметику не забыл! – Он засмеялся.

– Нет, фамилия моя очень легкая – ответил Аркадий Лукьянович. Этот пустопорожний разговор помогал вернуться сознанию к бытовой прочности из шоковой крайности, в которой оно пребывало. – Фамилия моя птичья. Не «д» на конце а «т». Сорокопут – это птица такая.

– Птица? Не слыхал. Мы ведь здесь, можно сказать, в глухомани, хоть недалеко от столицы. Подмосковная Сибирь. Особенно как весной река разольется, телефонная связь портится и на другой берег перебраться целая проблема..

Токарь Анатолий Ефремович был парень совсем молодой и чем-то напоминал Аркадию Лукьяновичу молодого дьякона, безгрешным, круглым, даже с румянцем лицом, что ли? Ибо безгрешными бывают люди либо святые, либо добрые, но глупые, не способные понять дурное, ими же содеянное, ни натурой, ни умом.

Аркадий Лукьянович, медленно опираясь на пятку, шел со своим спасителем, придерживающим его правой рукой, в то время как левой он вел велосипед с зажженным фонарем, освещающим дорогу. Портфель Аркадия Лукьяновича Токарь прикрепил к багажнику.

Дождь перестал, но ветер по-прежнему швырял в лицо клочья холодной тьмы. Даже комариный зыбкий рой огоньков исчез с горизонта. Все умерло, и, казалось, уже наступил тот, предрекаемый Библией, катастрофический период, когда на обезлюженной земле человек рад встретить человека.

Да, такое испытывал московский доцент математики Сорокопут Аркадий Лукьянович, идя рядом с участковым милиционером из дремучей провинции Токарем Анатолием Ефремовичем.

Токарь говорил:

– Образование у меня все-таки пока недостаточное, учусь я еще заочно, а здесь проблемы приходится решать самые разные, которые иногда, извините, ученому философу не под силу. Я когда в комсомол поступал мальчишкой-пионером, меня спросили на комсомольском собрании: какая разница между городом и деревней? Я ответил: никакой… Меня поправили: будет никакой… Вот именно – будет… Это мне теперь ясно и как участковому, и как члену культкомиссии райкома комсомола. По стране, согласно нашей печати и радио, ежегодно добавляются миллионы квадратных метров жилья, миллионы семей справляют новоселье, а мы здесь не можем добиться поставить на капитальный ремонт барак, где молодые ребята живут, стрелочники со станции. Барак этот еще с военных времен стоит, ремонтировали его двадцать лет назад. Да и как ремонтировали? Полы на полметра ниже каменного фундамента, комнатах круглый год сырость, одежда плесневеет, печи греют слабо, крыша течет. Объект опасный. Мой предшественник за этот объект орден Красной Звезды заработал. Это наш милицейский орден. Его обычно либо за тяжелое увечье дают, либо посмертно. В пьяную драку меж двух ножей попал. Трехлетняя девчушка осталась. Дело горком разбирал. Воспитательную работу, говорят, запустили. А как ее вести в таких условиях, если только водкой и греются? Вот проблемы. С грехом пополам в прошлом году добились – заменили на кухне один квадратный метр штукатурки, провели освежительный ремонт квартиры. Попросту побелили. И сушилку побелили. Подновили одну печную трубу и кровлю. Но крыша как текла, так к течет… Поэтому в барак, который поближе всего, я вас не поведу, хоть и думал первоначально. А до Михелево с поврежденной ногой вам не добраться. Пожалуй, к Подворотовым пойдем, к старикам. Самому Подворотову, согласно паспорту, девяносто семь лет. Заслуги имеет революционные. И словоохотливый. Любит о революционном прошлом поговорить. Да что говорит, уже не полностью контролирует. Пробовали мы его два года назад к пионерам на встречу снарядить, так он такое там понес, что дети перепугались. Мне от райкома комсомола внушение было… Ведь культурная работа с подрастающим поколением – дело тонкое, ответственное. Вот недавно в михелевской школе-восьмилетке был у нас вечер солидарности с борьбой народов Латинской Америки. Так у одной девочки-восьмиклассницы лакированные туфли-лодочки украли. Поди разберись, кто украл, одни свои были, актив. Ну, решили со всех участников вечера по рублю удержать, чтоб стоимость туфель вернуть. Кто заплатил, а кто не хочет, ко мне идут жалуются. И верно, за что рубль платить? Или поехал парень молодой на станцию и сорвал с клумбы цветок. Нарушил, конечно. Но директор учреждения выбежал и паспорт отобрал. Парень ко мне. И так каждый день с утра до вечера. Если не одно, так другое. Сегодня с вами. В кои веки заехал к нам московский доцент математики. Его б в математический кружок пригласить перед ребятами выступить, а мы ему, пожалуйста, яму выкопали.

Так за разговором подошли к какому-то одноэтажному низкому дому, выплывшему из тьмы, как погашенный бакен посреди реки.

– Софья Трофимовна… Токарь это…

4

Дверь открылась словно сама собой, хоть слышен был щелчок замка, и Аркадий Лукьянович опять очутился в яме. Такое было ощущение от царящей тьмы и земляного запаха.

– Софья Трофимовна, – позвал Токарь, – я тут с приезжим. Доцентом московским. На одну ночь.

Молчание.

– Я за ночлег заплачу, – добавил Аркадий Лукьянович.

– Софья Трофимовна, вы хоть бы свет зажгли, – сказал Токарь.

– Дед не велит ночью лампочку жечь, сердится, – ответил старушечий голос из тьмы.

Но чиркнула спичка, и зажглась свеча. В свече есть что-то заупокойное, таинственно-нездоровое, особенно для современного глаза, привыкшего к электричеству, и ощущение ямы еще более усилилось. Пол был земляной, но чисто прибранный, сухой. В углу русская печь, и на ней чугунок, видать, очень старый. Стены голые, и только один портрет человека в форме сержанта, стриженого, похожего на уголовника. Возле печи ситцевая занавеска, там, очевидно, спал дед. Войдя, Сорокопут и Токарь остались стоять у порога. Стояла и Софья Трофимовна у печи. Лохматая, взгляд безумный.

Постояла так и скрылась где-то, в каком-то закутке. Вдруг появилась в белом платочке, улыбнулась, пригласила на лавку у прочного самодельного стола. Аркадий Лукьянович сел, вытянув больную ногу.

– Вы бедно живете? – спросил он Софью Трофимовну.

– Нет, – ответила она, – деньги есть, да зачем они?

– Это доцент московский, – сказал Токарь, – с ним несчастье случилось. Ногу сломал. Я его у вас до утра оставлю.

– У нас только две лежанки, – ответила старуха, – деда и моя.

– Это ничего, – сказал Аркадий Лукьянович, – я люблю сидя спать. Хотя спать что-то мне пока не хочется. Нога зудит. Вы мне только свечу оставьте, я за свечу отдельно заплачу.

– Шапку давайте, – сказала старуха, – и пальто снимите, я просушу. – Она взяла вещи и унесла их за печь.

– Ну вот, – Токарь посмотрел на запястье, – третий час ночи. Ну, до утра.

Он распрощался и вышел. Исчезла старуха. Аркадий Лукьянович остался один у горящей свечи. Впрочем, не один. Больная часть тела, больной орган, внутренний ли, внешний ли, обретают некую независимость от хозяина, становятся предметом внешнего мира, особенно в тишине. Больной орган живет своей самостоятельной жизнью, вступает в спор, вступает в диалог со своим бывшим обладателем, иногда приобретая над ним большую власть, а иногда договариваясь, примиряясь, напоминая о своей самостоятельности незначительным покалыванием или жжением. Так и левая нога Аркадия Лукьяновича, оставшись с ним при свече наедине, вначале накинулась, терзая, терроризируя, довела до испарины, но постепенно угомонилась примирительно, терпимо и договорилась особенно не тревожить, если Аркадий Лукьянович будет соблюдать условия договора – держать ее в одном положении, вытянув. Лавка стояла у печи, он привалился спиной к теплому оштукатуренному боку. Стало удобно. Аркадий Лукьянович уже думал вздремнуть, как вдруг обнаружил себя еще один собеседник из-за занавески.

– Ты кто? – спросил хоть и стариковский, но достаточно ясный голос.

– Приезжий, – ответил Аркадий Лукьянович.

– А чем занимаешься?

– Математикой.

– Значит, книжки читаешь?

– Читаю.

– Понятно, – сказал дед, – помню, совсем мальцом работал я у помещика-земца, который себя вроде за революционера выдавал. Книжки читал. А земчиха тоже. Всё под зонтиком погуливает, а ручки белые и с книжечкой. Подойдет и так посмотрит ласково. А ты в пылище, загорелый весь, руки растрескались, поясницу разогнуть нельзя. «Ах, погибель на тебе», – думаешь. Так вот – земчиха эта грамоте кое-кого учить пыталась, книжечки давала. За свободу вроде, За крестьянство. А как полиция обыск сделала, то пошел слух, что в действительности земчиха очень много книг имела нехороших, как полон дом воды напустить и как из собак людей делать. Есть такие книжки, математик?

– Пожалуй, есть, – ответил Аркадий Лукьянович.

– Ну, так вот, – наставительно сказал дед, – господам зачем революция нужна была? Чтоб опять к себе крестьянство взять. Царь-то сначала согласился, а потом схитрил. Ладно, отдам вам опять крестьян на три года, но без права суда. Думает царь, раз крестьянин суду помещика неподчинен, значит, за три года всех их перережет. Господа ни в какую – право суда над крестьянином им подавай. Вот и началась меж ними и царем катавасия. А народу что царь, что господа. У народа своя дорога.

Я к сознательной революционной деятельности впервой подростком приобщился. Работал я в имении князя Трубецкого. Там во время сбора ягод рабочим одевали намордники, как псам. Намордник из редкой парусины, приделанный к деревянным палочкам. Захочешь пить, подойдешь к приказчику, тот завязки развяжет, попьешь, опять завяжет. Лютый был князь, всех обижал. Ну и начал с ним один крестьянин судиться. Судился, судился да и проиграл. Что делать? Приходит ко мне товарищ Васька говорит: «Так, мол, и так. Крестьянин согласен полтинник дать, если сено подпалишь, а попадешься, судить будут, скажи на суде, что тебе полтинник князь дал, чтоб страховку получить за сено». Все и произошло согласно указанию товарища Васьки. Он мне отцом стал революционным.

«Бить тебя будут, – говорит, – молчи, знай, за что бьют. Все вытерпи, ибо нет еще пока нашего закона. У господ в тюрьме вместо закона подлые фантазии». И точно, смотритель в тюрьме курево отнял. «Будь мое право, – говорит, – отнял бы не только табак, но и хлеб».

От свечи по голым стенам бесшумно передвигаются темные пятна, точно призраки давно перегнившей жизни, точно осколки чего-то давно разбитого, бегут по стенам к ситцевой занавеске и там материализуются, склеиваются в единое голосом глубокого старика.

– Работал я потом в каменоломнях, – продолжал оживлять бегущие по стенам тени голос из-за занавески, – рабочий день восемнадцать часов. Помню, в то утро лениво начали работу. То сон налегал, то мешали бурить потные ломы. Один с досады предложил закурить. Не успели сделать папироску, пришли к нам из соседних припоров покурить и пополам горе поделить. Это, товарищ, был братский отдых и любовь. Сначала у нас речь шла о табаке, что много курим и правительству много угод и прибылей даем. Тут кричат: «Бросай ломы! Идем бить полицию! Наверху забастовка!» Пошли. Тут слышу голос. То наш же товарищ, сознательный. И барышня. Барышня говорила очень популярно. Тут увидели казацкого полковника и казаков. Быстро двигались рабочие и войско навстречу друг другу. Барабан забил тревогу, выстроились казаки с нагайками в руках.

«Приготовьте палки! – скомандовал товарищ Васька. Палок у большинства не оказалось. – Набирайте камни!» Рабочие наклонились, чтоб взять камни, но вместо камней смогли взять лишь горсти пыли. Нечем было защищаться. Кто-то крикнул: «Долой войско!» Толпа начала разбегаться. Остальные кричат: «Не утекайте!» Толпа уселась. Товарищ Васька запустил речь во всех святых серафимов. Тут появились солдаты со штыками. Толпа разошлась кто куда.

Иду, смотрю, Лазарка плешивый с Чудинихой выходят из кабака, смеются, на нас глядя, и называют нас вшивой командой. А я уж сильный тогда был. Погнался. Они от меня в ворота и заперли. Я ударил в ворота и сказал: «Правы, что успели забежать». Но запомнил. Меня товарищ Васька учил: «Ты все запоминай, пригодится». Заботливый был. Это уж после, в революцию, придет: «Поели мяса, товарищи?» – «Поели, товарищ комбат». Это уж после. А тогда не так уж много времени минуло, аккуратно на разговение, в Петров день, встречаю опять около кабака Лазарку плешивого с Чудинихой. Они уж все позабыли. «Антошка, говорят, айда с нами». Ладно, зашли выпили. Побыли недолго, и Лазарка, купив штоф водки, захотел выпить на воздухе. Пошли по дороге на завод, в березняк, чтоб распить водку. Отошли версту или полторы, засели в кустах и начали попивать. Тут Лазарка за что-то начал браниться с Чудинихой. Чем дальше, тем больше. Я их начал разборонять, тогда Чудиниха на меня опять: вшивая команда. Я ударил сидевшую рядом со мной на земле Чудиниху так, что она опрокинулась, потом сорвал с нее платок, завернул его кругом шеи, затянул наглухо и, оттащив Чудиниху, концами платка привязал ее у самой земли к березке. Лазарка все это видел, но боялся, поскольку считал меня сильней себя и не смел противоречить. Я ему говорю: «Садись к водке, кончим ее всю и разойдемся, а что видел – забудь. Строго-настрого приказываю…» Мне потом говорили, что Лазарка все мучился и пьяный кричал, что покончит с собой, ибо впервые видел, как при нем убили человека. Меня арестовали, да я ни в чем не признался и был выпущен, а Лазарка себя черканул по горлу бритвой и умер.

Так закончил Антошка, старик 97 лет, свои устные мемуары.

Когда кровь приливает к органам слуха какого-нибудь человека, по всему миру начинается звон колоколов, внушая тревогу и страх. Когда удар в висок воздействует на зрительный нерв, индивидуальная световая вспышка равносильна атомной, и последнее, что видит насильно ослепленный человек, – это мощный поток солнечного света, даже если это происходит ночью или в темном подземелье.

Голос престарелого убийцы из-за ситцевой занавески воссоздал в стародавнем рядовом, мелком, комарином убийстве как бы математическую модель системы народных убийств и народных убийц. Убийц, лишенных «человеческого лица», не индивидуальных, не каиновых, не нероновых, не чингизхановых. Это были убийства родовые, народовые, это были убийства не как факт истории, а как факт фольклора, однако фольклора, вступившего в союз с идеологией, обюрократизированного мещанского фольклора с его скучными зверствами, о которых не запоют слепцы на ярмарках.

Так беседовал Аркадий Лукьянович со своей больной ногой, ибо старик давно уже храпел за перегородкой, бестелесный, бесформенный для Аркадия Лукьяновича, вообще не существующий помимо голоса, и Аркадию Лукьяновичу даже показалось, что если отодвинуть ситцевую занавеску, то там обнаружится даже не пустота, а неопределенность, «икс», «хуа». Больная нога сделала эту простую задачу чрезвычайно тяжелой, требующей жертв, боли, страдания, но соблазн рос, и Аркадий Лукьянович начал уже соображать, как подняться, меньше тревожа ногу, и на что опираться, преодолевая пространство в два-три шага до занавески. Но в этот момент, когда он уже намеревался приступить к решению задачи, из закутка вылетела старуха. Бесшумно, по-совиному махая крыльями платка, облетела голые стены черным по серому, и уселась рядом.

– Заснул Подворотов, – сказала старуха, поправляя темный крылатый платок на плечах, – он ведь каждый день, а то и по два раза в день Чудиниху душит. Он после немало народу подушил. Но это уж ладно, это от государства, а Чудиниху от себя. И мне чуть что – Чудиниха! – кричит.

– Это ваш муж? – спросил Аркадий Лукьянович.

– Какой там муж! – обиделась, поджав губы, старуха. – Это мужа моего отец. Мужа молодым на фронте убило, а вот дед живет.

– Это муж? – указал на портрет сержанта Аркадий Лукьянович.

– Сын мой, Константин, – сказала старуха.

– А он где?

– Неизвестно, – ответила старуха, – его нет.

И, поджав губы, дала понять, что более о сыне Константине говорить не надо.

Помолчали.

– Самогончику вам необходимо, – сказала старуха, – холодная глина хуже холодной воды здоровье берет. Вам грудь и живот изнутри прогреть надо. Вам для жены и детей себя беречь надо.

– Детей нет, – сказал Аркадий Лукьянович.

– Хорошо, – быстро откликнулась старуха, – хорошо, у кого их нет. Лучше всего тем.

– Не согласен, Софья Тихоновна.

– Трофимовна, – поправила старуха.

– Софья Трофимовна, мы с женой хотели ребенка, да Бог не дал, как говорят.

– Значит, Бог вас любит, а вы и не понимаете.

Она поставила графин, три старых граненых стакана и тарелку с яблоками.

– А третий для кого? – спросил Аркадий Лукьянович.

– Для Кости, – сказала старуха, – может, увижу его еще хоть раз, – и быстро перевела разговор на другое, начала рассказывать про яблоки. – Это с молодых деревьев. Видишь? – (Мелькнуло это «видишь». На «ты». Породненное, доверчивое.) – Видишь, ни одного червя. Со старых деревьев хоть и слаже, да червивей. Русская антоновка, сорт славянка. До апреля хранить можно. А апрельское яблоко на рынке в цене.

Они чокнулись, выпили, закусили и продолжили разговор о яблоках, светский английский разговор, ибо в старой Англии в приличном обществе не принято было говорить ни о политике, ни о личных делах и бедах, ни на другие темы, вызывающие споры и угнетающие. Но чем дольше они говорили об антоновке или анисовом яблоке из Поволжья и чем теплей становилось в желудке от самогона, тем громче хотелось Аркадию Лукьяновичу кричать, точно опять в яме, а теплота святой воды и сочный вкус безгрешного плода высоко над ним и воспринимаются им только в воображении.

Ведь если и был на яблоке библейский грех, То он давно уже взят на себя людьми, как и все грехи природы, животных, птиц, рыб и первобытных дикарей взяты на себя современным человеком с его оперными идеалами и обобществленными личными вкусами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю