355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Кирхейзен » Наполеон Первый. Его жизнь и его время » Текст книги (страница 20)
Наполеон Первый. Его жизнь и его время
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:05

Текст книги "Наполеон Первый. Его жизнь и его время"


Автор книги: Фридрих Кирхейзен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Ни одного дня Бонапарт не пропускает, чтобы не дать воли своему негодованию.

“Посылаю при сем копию адреса дивизии Массена и Жубера, – пишет он 18 июля, – и под той, и под другой имеется не менее двенадцати тысяч подписей.

Дух армии высказывается определенно за Республику и за Конституцию III года. Солдаты, получающие письма с родины, в высшей степени недовольны зловещим поворотом хода вещей.

Они возмущены, по-видимому, и болтовней Дюмолара, которая была напечатана по постановлению Совета пятисот и распространена в армии. Солдаты негодуют, что в Париже сомневаются в преступлении, жертвой которого они пали. Итальянская армия питает безграничное доверие к правительству. Я полагаю, что мир и спокойствие в войске зависит от Совета пятисот. Если же эта первая власть Республики будет продолжать покорно выслушивать болтунов из Клиши, то она идет неминуемо к падению правительства. Мы не достигнем тогда мира, и наше войско будет воодушевлено лишь одним стремлением поспешить на помощь свободе и Конституции III года. Будьте уверены, граждане директора, что у Директории и у отечества нет другого войска, которое бы было предано вам так безгранично, как наше.

Я же воспользуюсь всем своим влиянием, чтобы сдерживать в должных рамках пламенный патриотизм, владеющий всеми солдатами нашей армии, и чтобы направить его в русло, благоприятное для правительства”.

* * *

Уже 24 июля трое директоров, Барра, Ребель и Ла-Ревельер-Лепо, без ведома Карно и Бартелеми, обратились к Бонапарту с письмом:

“Гражданин генерал! С чрезвычайным удовлетворением убедились мы в ревностном доказательстве вашей преданности свободе и Конституции III года. Вы можете рассчитывать на полное содействие с нашей стороны. С радостью принимаем мы ваше предложение прийти на помощь Республике. Это новое доказательство вашей искренней любви к отечеству. Не сомневайтесь, что мы используем его для спокойствия, счастья и славы Франции”.

Это письмо от директоров Бонапарт получил вместе с речью Дюмолара и в тот же день ответил Директории. Он принял решение послать в Париж преданного ему надежного офицера, чтобы тот собрал самые точные сведения о положении вещей. Он послал в Париж своего адъютанта Лавалетта, чрезвычайно осторожного и умеренного во всех взглядах человека, отчасти для того, чтобы сговориться с триумвирами, выведать их намерения и вручить им скопленную сумму в три миллиона, отчасти же разведать положение дел в противном лагере, главным образом у Карно, и сообщить обо всем Бонапарту.

“Побывайте у всех, остерегайтесь партийности, сообщайте мне только правду, – свободную от всякого пристрастия”, – напутствовал он Лавалетта. Самому отправиться в Париж даже во главе части своего войска, как он одно время думал, хладнокровный, расчетливый генерал находил неудобным. Ему казалось гораздо более целесообразным предоставить в распоряжение Директории одного из своих генералов. Выбор пал на Ожеро, победителя при Кастилионе, хорошего солдата, но плохого политика. 27 июля Ожеро отправился в Париж под предлогом устройства своих личных дел. Он должен был вручить Директории адреса армии. Именно в таком человеке и нуждался Барра. Он мог теперь, оставаясь сам в тени, развить все свои планы. 5 августа Ожеро прибыл в столицу, и несколько дней спустя был назначен командиром семнадцатой дивизии, а тем самым и начальником всех находящихся в Париже войск. Когда Директория посвятила его в различные подробности тогдашнего политического положения, он, будучи о себе самого высокого мнения, вспомнил, что призван совершить подвиг. Он рассказывал всем, что всеми победами итальянская армия обязана исключительно ему и что Бонапарт хотя и обещал стать хорошим генералом, но что ему недостает опытности. Однажды мадам Сталь спросила его, правда ли, что генерал Бонапарт намеревается провозгласить себя королем (Италии). Ожеро поспешно ответил: “Нет, конечно, нет, он для этого слишком хорошо воспитан”. Многие боялись прибытия Ожеро в Париж. Он всем говорил: “Я послан, чтобы подавить роялистов!”

* * *

Тем временем после взятия Венеции роялистский агент граф Антрег, состоявший советником при русской легации в Венеции, был взят в плен Бернадотом 21 мая в Триесте. Среди конфискованных у него бумаг была найдена запись разговора, который он имел с другим бурбонским, но подкупленным Директорией агентом, графом Монгейаром, относительно переговоров нефшательского книгопродавца, тоже роялистского агента Фош-Бореля с Пишегрю. Монгейар раскрыл графу, как утверждал впоследствии Фош-Борель в своих мемуарах, все сношения генерала Конде с Пишегрю.

Бонапарт прочел эту бумагу. Она хотя и устанавливала вину Пишегрю, но в то же время, по-видимому, выдавала и Бонапарта: он заставил Антрега составить краткое извлечение из этой беседы, в которой совершенно не упоминалось о нем, и послал ее Директории.

10 июня Бонапарт сообщил об отсылке бумаг Антрега, которые он поручил отвезти Фабру д'Оду. Барра прислал недавно д'Ода в главную квартиру, чтобы склонить Бонапарта к государственному перевороту, и Наполеон уполномочил его передать Директории важные документы.

Несколько недель спустя, 3 июля 1797 года (15 мессидора V года), Бонапарт снова послал Директории несколько писем Антрега, среди них послание к Буасси д'Англа, члену Совета пятисот. “Человек этот (Антрег), – пишет Бонапарт, – находится не в тюрьме, а в частном доме, где с ним обращаются превосходно. Дерзость этого человека невероятна: он угрожает мне чуть ли не общественным мнением Франции”.

И действительно, Бонапарт относился превосходно к роялистскому агенту, с которым часто беседовал. 28 августа Антрегу удалось бежать из своего трехмесячного заключения, но роялисты сочли его изменником бурбонскому делу.

8 августа Бонапарт послал в Париж и генерала Бернадота якобы для вручения Директории нескольких знамен, в действительности же для переговоров с правительством и для наблюдения за Ожеро: Бонапарт предчувствовал, что Ожеро особенно доверять нельзя. Бернадот, довольно неприязненно относившийся к своему бывшему товарищу по итальянской армии, был интеллигентным, умным офицером, посвященным в планы Бонапарта. Он ограничился своей ролью наблюдателя и посылал почти ежедневно донесения в Италию.

Чтобы не обидеть Гоша, а, быть может, также и для того чтобы сдержать Ожеро, Директория просила главнокомандующего маасской армией прислать еще генерала. Тот прислал своего друга и начальника генерального штаба Шерона, которому Директория поручила начальствование Директориальной гвардией. Этой сменою начальствующих лиц правительство, однако, не ограничилось и заменило еще целый ряд чиновников, бывших якобинцев, на которых можно было положиться.

* * *

После неудачной попытки Гоша освободить Директорию от власти палат последние все время были настороже. Но и Директория опасалась палат, тем более что с середины августа между триумвирами, с одной стороны, и Карно и Бартелеми, с другой, воцарилась открытая вражда. Но превосходство было все же на стороне робких и нерешительных. Пишегрю и Вилло жаловались на недостаточную поддержку со стороны их партии и считали безнадежным насильственный акт палат против Директории. Карно, которому предложили стать во главе Совета пятисот, отказался от этого, отчасти из боязни, что Бурбоны вознаградят его не по заслугам, отчасти же потому, что имел основание не верить их словам, и в качестве “убийцы короля” уже видел перед собою гильотину.

С начала августа около тридцати тысяч человек большею частью из маасской армии были готовы двинуться в Париж. Несколько отрядов подошли уже к пределу, указанному Конституцией, и даже перешли его, так что в короткое время могли достичь столицы. Но Директория, как сообщал 24, августа Лавалетт Бонапарту, отсрочила исполнение своих планов.

Несмотря на колебания правительства, Пишегрю и Вилло решили прибегнуть к крайним мерам и вместе с де Ларю составили план захвата троих директоров, которых собирались в то же время обвинить перед Советом пятисот. По всей вероятности, план этот был открыт Директории принцем Каренси.

Триумвиры должны были возможно скорее прийти к какому-либо решению, чтобы предупредить противников.

Под председательством Ла-Ревельера-Лепо триумвиры вечером 3 сентября (17 фрюктидора) объявили себя самостоятельной Директорией и решили всю ночь не расходиться, чтобы обсудить необходимые меры для государственного переворота и немедленно привести их в исполнение. Отдав приказ к наступлению войск на Париж, они поручили Ожеро окружить Тюильри. В то же время было приказано закрыть все ворота столицы и запрещено выпускать без особого разрешения правительства чьи бы то ни было экипажи. Члены палат, преданные правительству, получили приказание собраться в смежном с Люксембургским дворцом (местопребыванием Директории) Одеоне – Ecole de Santé (нынешняя Ecole de Médecine).

Заняв войсками все важные пункты, Ожеро отправился в Тюильри, чтобы исполнить данное ему приказание. Еще ночью, около часу, Рамель, начальник гвардии Законодательного корпуса, получил приказ от военного министра Шерера немедленно явиться к нему; несколько часов спустя генералы Лемуан и Пуансо приблизились к Тюильри и потребовали, чтобы Рамель сдался. Последний тем временем сговорился с Пишегрю и Вилло и послал гонцов к Симеону, представителю Совета пятисот, и к Лафону-Ладеба, председателю Совета старейшин. Рамель отклонил предложение. Было уже около четырех с половиной часов утра. Борьба ввиду чрезвычайного превосходства правительственных войск была безнадежна. Хотя большинство офицеров гвардии Законодательного корпуса и было согласно со своим начальником, однако они не могли воспрепятствовать тому, что войска их все больше отступали: некоторые офицеры и солдаты заговорили о сдаче, и противники были уже близки к победе.

Тем временем Ожеро во главе сильного отряда проник в сад Тюильри и обрушился на Рамеля, которого вызвал другой адъютант еще в половине шестого утра, за то, что он не исполнил ни его приказания, ни приказания военного министра. Рамель извинился и заявил, что от Законодательного корпуса он получил прямо противоположный приказ и что теперь он склоняется перед авторитетом Ожеро и сдается. Ожеро, как говорят, отнесся чрезвычайно грубо к арестованному генералу и сорвал с него эполеты. Показания очевидцев на этот счет, правда, расходятся. Несомненно лишь то, что солдаты кинулись на несчастного Рамеля, исполнявшего только свой долг, и сломали ему шпагу.

В ту же ночь, с 3 на 4 сентября, Пишегрю и Вилло с несколькими депутатами остались в зале инспекторов. Тибодо провел этот вечер вместе с генералом Фошем в театре и получил там от незнакомого человека бумаги, среди которых находились и прокламации, отпечатанные по приказанию Директории: на следующее утро они должны были быть разбросаны по всему городу, с целью довести до сведения изумленных парижан, что они, благодаря бдительности правительства, снова избегли страшного роялистского заговора. Тибодо тотчас же поспешил в Тюильри и показал прокламации Пишегрю и другим депутатам.

Ночью к Пишегрю и Вилло примкнуло около двадцати членов палат. Их свободно выпускали, надеясь тем легче потом арестовать. К утру солдаты Ожеро проникли во дворец и захватили депутатов, среди них и Пишегрю. Гвардия Законодательного корпуса не осмелилась оказать сопротивления и в конце концов перешла на сторону Директории. Большое число депутатов было заключено в Тампль.

Директория решила помимо значительного числа членов палат сослать и обоих директоров, Карно и Бартелеми. Карно был уже 17 извещен о намерениях своих трех коллег. Он заранее раздобыл ключ к маленькой потайной двери Люксембургского сада. Теперь он воспользовался случаем и выпрыгнул из окна своей квартиры в нижнем этаже прямо в сад. Оттуда через потайную дверь он благополучно выбрался на свободу, так как там не стояло никакой стражи. Пробыв некоторое время у своего друга, он скрылся в Женеву.

Менее посчастливилось другому, недавно избранному директору Бартелеми. В ночь с 17 на 18 фрюктидора в три часа утра к нему явился офицер с приказом об аресте. Но предварительно, однако, директору было предложено подать прошение об отставке и уехать немедленно в Гамбург, чтобы поселиться там под чужим именем. Он отказался и разделил поэтому участь других депутатов, сосланных в Гвинею.

В это время восемьдесят членов Совета пятисот собрались у де ла Позера и около сорока депутатов обеих палат у Барбе-Марбуа. Для составления бесцельного и нелепого протеста депутаты, верные правительству, собрались в Одеоне и в Ecole de Santé.

18 фрюктидора в девять часов утра Ламарк открыл заседание Совета пятисот, и Пулен Гранпрей предложил составить немедленно комиссию из пяти членов, которой должно было быть поручено принять необходимые меры для поддержания общественного спокойствия и для укрепления Конституции III года. Предложение было принято и, дав разрешение в случае надобности ввести в Париж войска, собрание разошлось до вечера.

Вечером, в шесть часов, пришло донесение от Директории, сообщавшее о событиях последних дней: правительство хвалилось, что спасло отечество от тяжелой опасности. Одновременно с этим директора послали в палаты бумаги, доказывавшие наличие роялистского заговора, – в числе их бумаги графа Антрега, Пишегрю и документы процессов Ла-Виллернуа, Броттье и Дюверн-де-Пресля. От имени комиссии пяти де ла Мерт произнес сильную речь, чтобы воодушевить настроенных дружелюбно к правительству депутатов и вселить страх в колеблющихся и нерешительных. Помимо этого он в своей речи изложил намерения правительства.

После него на трибуну поднялся Вилье и предложил собранию законопроект, который требовал признания незаконными выборов в сорока девяти департаментах, изгнания возвратившихся эмигрантов, исключения пяти депутатов: Эме, Мерзана, Феррант-Вальяна, Го и Полиссара, ссылки шестидесяти пяти депутатов, директоров, роялистов и писателей[46]46
  Среди них находились сорок два члена Совета пятисот, одиннадцать членов Совета старейшин, два директора (Карно и Бартелеми), министр полиции (Кошон), полицейские чиновники, три роялиста (Броттье, Ла-Виллернуа и Дюверн-де-Пресль), два генерала (Миранда и Морган), бывший член Конвента (Мейль) и редактор “Политических анналов” (Сюар).


[Закрыть]
и, наконец, полицейского надзора за газетами с правом закрывать их совсем в случае необходимости.

После некоторых возражений и не без труда предложение было принято и передано на утверждение Совету старейшин, заседавшему в то время в Ecole de Santé. Там, однако, законопроект встретил серьезные трения. Но после нескольких бурных заседаний, когда директора еще раз заявили о настоятельной необходимости решить вопрос возможно скорее, постановление Совета пятисот стало законом. Совет старейшин опасался главным образом, что правительство, опираясь на нескольких популярных главарей и несколько тысяч преданных ему солдат, поступит без всякого соизволения палат.

Совет пятисот издал еще целый ряд законов и занялся владениями эмигрантов и новым финансовым законопроектом, который был передан в комиссию для доклада и уже 16 сентября, к великой радости троих директоров, был утвержден вместе с бюджетом на следующий год.

В заседании Совета пятисот 20 фрюктидора (6 сентября 1797 года), спустя два дня после издания пламенного манифеста о кознях роялистов, Байель в качестве докладчика новой комиссии внес законопроект, направленный против газет и журналистов. Проект этот осуждал на изгнание не менее пятидесяти четырех журналистов, издателей, редакторов и сотрудников. Так как список показался чересчур длинным, то решено было обсуждать газеты в отдельности, а не гуртом, как при обсуждении ссылки заподозренных 18 фрюктидора. В конце концов после того как Булей и другие встали на защиту некоторых несправедливо обвиняемых, проскрипционный список был уменьшен до сорока двух. Закон этот помечен 22 фрюктидора V года. Большинство писателей и редакторов, предупрежденные о нем заблаговременно, успели скрыться и бежать.

Благодаря ссылке Бартелеми и Карно, в Директории освободилось два места. Совет пятисот составил поэтому два списка для избрания двух новых директоров. Во главе первого списка для избрания преемника Бартелеми значились лишь недавно назначенный министром внутренних дел Франсуа и министр юстиции Мерлен. Затем шел Массена и лишь на восьмом месте Ожеро. Последний твердо надеялся, что за заслугу 18 фрюктидора его изберут в Директорию.[47]47
  Взамен этого он 23 сентября был назначен старшим генералом рейнской и мозельской армий, а после смерти Гоша (18 сентября 1797 г.) получил командование над армией на Маасе.


[Закрыть]
Когда 21 фрюктидора совет старейшин должен был избрать из предложенного ему согласно конституции списка одного директора, его выбор семьюдесятью четырьмя голосами пал на Мерлена. Ожеро получил всего один голос! На следующий день на место Карно 205 голосами был избран в совет старейшин Франсуа. Массена собрал лишь 194 голоса, а Ожеро на сей раз всего двумя меньше. В тот же день выборы были утверждены Советом старейшин большинством голосов.

Ночью с 8 на 9 сентября (22–23 фрюктидора) Ожеро и Сотен начали перевозить осужденных на ссылку депутатов из Тампля, где они содержались до того времени. Их было всего шестнадцать человек; среди них слуга Бартелеми, не пожелавший оставить своего господина, и всего лишь пять членов Совета пятисот. Тридцать шесть человек скрылись, и лишь двое из них были схвачены через несколько дней.

В четырех наглухо закрытых экипажах с решетчатыми окошками заключенные были перевезены в начале октября в Рошфор. После тринадцатидневного путешествия они прибыли туда 21 сентября. На бригадного генерала Дютертра была возложена почетная миссия сопровождать заключенных и обращаться с ними в дороге елико возможно сурово.

22 сентября корвет “La Vaillante” поднял якорь, и 12 ноября транспорт прибыл в Кайенну. Но уже 26 сосланные были вновь посажены на корабль, который должен был отвезти их в Синамари. 9 июня 1798 года в Гвиану было привезено еще 193 человека на фрегате “La Décade”. Из 209 лиц, осужденных на ссылку, 35 погибли от болотной лихорадки, а 85 тяжело заболели.

Некоторым, однако – Пишегрю, Обри, де Ларю, Досонвилю, Рамелю и Вилло, – удалось спастись бегством; из оставшихся только Барбе-Марбуа и Лафон-Ладеба не пострадали от малярии. Рамель, де Ларю, Барбе-Марбуа и Лафон-Ладеба по своему возвращению опубликовали потрясающие описания страданий и лишений сосланных. После 18 фрюктидора большая часть юга была подчинена военному господству Бонапарта, целый ряд чиновников и высших офицеров был заменен другими, преданными правительству, а газеты на год поставлены под полицейский надзор. Кроме того, в 32 городах были учреждены военные комитеты, вынесшие около 160 смертных приговоров.

Моро, как известно, в противоположность Бонапарту и Гошу, не посылал адреса правительству. Директория не доверяла ему и поэтому 16 фрюктидора вызвала его в Париж. Она обвиняла его еще в том, что он прислал только 3 сентября, и то Бартелеми, а не всей Директории, корреспонденцию генерала Клинглена, захваченную при переходе через Рейн и содержавшую около двухсот—трехсот шифрованных писем различных французов к Конде, Энгиену, Викгаму, Клинглену и другим.

* * *

18 фрюктидора было необходимостью для правительства. Так как закон не предусмотрел другого средства для соглашения палат друг с другом, то та или другая сторона для защиты своих интересов должна была неминуемо прибегнуть к насильственным мерам. Судьба захотела, чтобы победа оказалась на стороне более решительной и энергичной Директории, у которой, однако, вовсе не было больших средств, нежели у палат, но последние зато не сумели ими воспользоваться.

Для будущего Франции было бы, однако, лучше, если бы этого государственного переворота не происходило, и Директория оказала бы Республике большие услуги, если бы проявила больше умеренности при подавлении роялистов.

18 фрюктидора означало дальнейший шаг в победном шествии Наполеона. Он все больше и больше сознавал свою силу и видел, насколько расположено в его пользу общественное мнение в Париже.

ГЛАВА XII. ОБЩЕСТВО, НРАВЫ И САЛОНЫ ПРИ ДИРЕКТОРИИ

(1795–1799)

9 термидора положило конец господству террора и его диктатору. Теперь не нужно было больше заботиться исключительно о своем существовании: политическая жизнь снова уступила место жизни частной. Словно очнувшись от тяжелого сна, парижане кинулись в опьяняющий вихрь всевозможных развлечений. Они освободились теперь от какой бы тο ни было тиранической цензуры. Чересчур долго страдали они от нее, чересчур долго наслаждались они варварскими развлечениями публичных казней, ставших чуть ли не народными празднествами с музыкой и танцами, – слишком долго жили они в спартанской обстановке! Все жаждали утонченных цивилизованных наслаждений.

Перемена была разительна. Во Франции создалось совершенно новое общество, – дурно воспитанное и в корне своем развращенное революцией. Оно воздвиглось на руинах террора и состояло из смешанной толпы людей старого и нового режима, из более или менее республикански настроенных роялистов и умеренных республиканцев.

Никогда еще Париж и его общество не представляли собою столь странной картины, как при последнем издыхании Конвента и начале господства Директории. Старое общество погибло, а новое лишь зарождалось. Восстановление в неприкосновенности прежних привычек и нравов едва ли было совместимо с республиканскими принципами, поведшими к их изменению, – а новое создать было очень трудно.

Поэтому каждый жил, как ему хотелось, свободно и непринужденно как с внешней, так и с внутренней стороны. Общество представляло собою сплошной огромный маскарад, в котором главные роли играли “merveilleuses”, “muscadins” и “incroyables”.

Республиканские привычки и обычаи снискали себе дурную репутацию. Остались лишь некоторые, как, например, ношение трехцветной кокарды, обращение “гражданин” и “гражданка” и другие. Обращение на “ты”, распространенное во время господства террора, не встретило сочувствия, и общество вернулось к прежнему, более корректному “вы”.

Никогда не приходилось видеть Парижу столько блестящих и фривольных торжеств, столь пышных и разгульных развлечений и столь крайних преувеличений в моде и в нравах, как во времена Директории! После страшных дней революции, похоронивших под своими развалинами трон, церковь, аристократию, моду и духовную жизнь, французы с радостью устремились под мирную кровлю порядка. Их манила сюда человечность и цивилизация. Но в сознании, что завтра может быть непохожим на сегодня, что в короткое время все может стать гораздо хуже, чем было раньше, они преувеличивали все наслаждения и превратили элегантный, изящный Париж прошлых веков в дом сумасшедших.

Во всех концах города давались балы и пиршества; на прогулках, в парках и на улицах появились вновь запрещенные до того времени экипажи, еще более элегантные и пышные, нежели раньше. В салонах решались вновь заговаривать, высказывать свое собственное мнение. На бульварах, в Елисейских полях, в Булонском лесу вновь появились изящные всадники и амазонки, нарядные ливреи и жокеи. Снова появились господа и слуги, а вместе с ними и классовое различие, хотя повсюду и провозглашались свобода и равенство. Господство богатства заступило место господству санкюлотизма. Клубы превратились в салоны, – правда, открытые, с доступом для всех и каждого.

На набережных, до тех пор погрязавших в грязи, и плохо освещенных улицах Парижа воцарились – правда, хотя и не с начала 1796 года, – снова порядок и чистота.

Открылось много красивых магазинов, не оставлявших желать ничего в отношении элегантности и роскоши. Витрины их привлекали публику. Элегантное общество бывало теперь всюду: в театрах, кафе, ресторанах и во вновь открытых бесчисленных летних садах. Все старались по возможности скорее и полнее удовлетворить свою жажду наслаждения.

Эта неожиданная перемена общественных привычек и нравов, естественно, повлекла за собою страшные преувеличения и излишества. Люди были точно в чаду от радости и удовольствия. Их жажда роскоши и чувственных наслаждений казалась ненасытной. То было странное время, в которое все хотели быть богатыми, в которое расточительность считалась признаком хорошего тона. Париж был скопищем всех экстравагантностей, всего великого и прекрасного, но в то же время и всего низменного и пошлого! Больше, чем когда либо, был он центром для всех гениальных людей, для всех шарлатанов, ораторов, художников и других, надеявшихся выдвинуться благодаря своим способностям или интригам.

После термидора в Париже насчитывалось 644 общественных танцевальных зала! Французы танцевали! В пляске старались они забыть кошмарные воспоминания кровавой эпохи. Но то были уже не прежние грациозные менуэты, кадрили, па-де-катры и гавоты, – изящные па и низкие поклоны старого общества. Новому нужны были более живые танцы, в которых они могли бы отразить всю свою страсть, весь свой темперамент. Появился вальс. Его привезли как новинку из Австрии, и французы тотчас же сделали его своим излюбленным танцем.

Богатые и бедные, высшие и низшие классы, – все кинулись в объятия Терпсихоры. В деревянных башмаках танцевали с тем же увлечением, как и в изящных шелковых туфельках, в прозрачных греческих или римских туниках, розовых трико и на котурнах. Были общественные балы, вход на которые стоил два су, были и такие, куда не было доступа бедным. Каждый находил удовольствие по своему вкусу. Высшее общество устраивало балы, на которые продавались абонементы, как на концерты и в театры. Вход туда стоил не менее пяти – двадцати франков. Во всех танцевальных залах были специальные помещения, в которых дамы могли менять свои трико телесного цвета.

Самым популярным из подобных заведений считался отель Бирон, оркестром которого управлял известный Жерар; посещались охотно и балы в доме Равенства, балы Гармонии и балы “Жертв” в отеле Телюссон. На последние допускались лишь те, близкие которых погибли на эшафоте. Там танцевали в траурных платьях и приветствовали друг друга троекратным кивком головы. Дамы носили коротко остриженные волосы и красную ленту вокруг шеи, – она должна была напоминать о крови обезглавленных. Парижане, таким образом, танцевали не только из жажды удовольствия, но также и из духа противоречия.

Самыми элегантными и популярными из всех этих балов были балы в отеле Ришелье. Там собирались сливки новой аристократии и высшего света. Из дам в прозрачных газовых платьях с прическами, перегруженными кружевами, бриллиантами и золотом, с обнаженными руками и плечами, из всех этих нимф и сирен выделялась “La belle Tallien” или, как ее все называли, “Notre dame de Thermidor”; там бывали также и ее близкая подруга, маркиза де Богарне, несравненная в своей греческой простоте Жюли Рекамье, а также и экстравагантная мадам Гамелен.

Мужчины являлись на всех балах резким контрастом к блестящей красоте женщин, к их свежему благоуханному телу, ко всей расточительной роскоши. Одевались они изысканно небрежно, и в то время как женщины всеми фибрами своего сердца отдавались танцам, мужчины, казалось, думали при этом о близком государственном перевороте. Этого требовал хороший тон.

Уличная жизнь совершенно изменилась. В саду Пале-Рояля – названном революцией садом Равенства – совершенно перестало бывать высшее общество, почти исключительно господствовавшее там до революции. Сад этот стал настоящей клоакой Парижа. Его посещали оборванцы, воры, сутенеры и опустившиеся до последней степени проститутки.

Сад Тюильри тоже опустел после 9 термидора. Там гуляло только среднее сословие. Элегантное общество посещало исключительно Елисейские поля и Булонский лес. Сливки же аристократии, мускадены с зелеными или черными воротниками встречались на бульварах, между улицами Гранж-Бательер и Монблана. Место это называлось “Малым Кобленцем”. По вечерам здесь сходились представители старой парижской аристократии, ненавидевшие все, что напоминало им революцию, чернь и граждан. Кто из них не хотел согрешить против хорошего тона, тот должен был хотя бы несколько раз в неделю побывать на “Малом Кобленце”. Аристократы сидели здесь на поставленных в шесть рядов стульях и давали волю своей иронии над политическим положением родины. Здесь собиралась вся знать, словно по лозунгу “Guerre aux terroristes!” Их поведение, их походка, их костюм, все говорило о противоречии! Веер, шаль, носовой платок, – все характеризовало направление политической мысли. На одном были нарисованы лилии, на другом плакучие ивы, листья которой своими очертаниями ясно напоминали всех членов погибшей королевской семьи. Многие дамы выражали свою скорбь по утраченной монархии черными газовыми платьями.

Концерты, театры и особенно бесчисленные “jardins d'été” снова вошли в моду. “Фраскати” было одним из самых элегантных помещений для концертов, игр и балов. Восемь роскошно разукрашенных в античном стиле зал с картинами Калле каждый вечер видели в своих стенах в высшей степени элегантную, аристократическую, хотя и дурно воспитанную публику. У “Фраскати” бывали главным образом политики сомнительного свойства, бонвиваны, театральные дамы, кокотки и дамы из общества с более или менее бурным прошлым. В зеленых беседках тут пили, ели и наслаждались упоительной музыкой. Очень популярными, хотя, правда, среди более серьезной публики, были садовые концерты Марбефа в Тюильри и в Пале-Рояле, кроме того, концерты “слепых”, концерты “республики” и другие.

Французы издавна были большими поклонниками искусства. Даже во время революции посреди бедствий и ужаса они посещали театры. Полные сборы в то время были не редкостью. Теперь, конечно, это проявилось в еще большей степени: ведь снова можно было свободно дышать и свободно наслаждаться! Представления в Комической опере и в театре Фейдо давались теперь ежедневно. Последний, однако, из политических соображений был закрыт в конце 1796 г. В театре Искусств, в Опере, в Водевиле, в Патриотическом театре, в театре Монтансье и в других бывали каждый день полные сборы. Многие из них, однако, просуществовали недолго, прослыв в конце концов “очагами разврата и разгула”, 24 мая 1796 года вновь открылся Французский театр. В ложах сверкали античной наготой героини дня, а актрисы появлялись на сцене более раздетыми, нежели одетыми. Женская красота и блеск бриллиантов стояли на первом месте. Однажды вечером Терезия Тальен, львица моды, появилась в своей ложе в опере одетая в костюм Дианы. Весь “костюм” состоял из тигровой шкуры, прихваченной на античный лад у плеч и у бедер и доходившей едва до колен. Ее голые ноги были обуты в золоченые сандалии, завязанные красными шнурами. С обнаженных плеч свешивался колчан, усыпанный бриллиантами. Когда представление кончилось, она, нисколько не смущаясь, прошла через толпу к своему экипажу.

Легкомыслие нравов проявлялось естественно и в пьесах, которые ставились на сцене. С 9 термидора в театр проник антиреволюционный, или, вернее, антиякобинский дух. Французы мстили революции, которая так долго подвергала все строжайшей цензуре, мстили тем, что ставили на сцене пьесы, в которых высмеивались члены клубов, публичные ораторы, партийные вожди, члены Конвента и судьи революционного трибунала со всеми их пороками, недостатками и смешными сторонами. В некоторых пьесах подвергались осмеянию и торговая, и ростовщическая лихорадка, овладевшая населением. Например, в Водевиле часто давалась пьеса “Tout le monde s'en mêle, ou la manie du commerce”, в которой коммерческие спекуляции развращают и губят целую семью. Все это, однако, нисколько не препятствовало развитию этой пагубной страсти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю