355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фридрих Дюрренматт » Собрание сочинений. В 5 томах. Том 1. Рассказы и повесть » Текст книги (страница 14)
Собрание сочинений. В 5 томах. Том 1. Рассказы и повесть
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 13:00

Текст книги "Собрание сочинений. В 5 томах. Том 1. Рассказы и повесть"


Автор книги: Фридрих Дюрренматт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

– Выйди отсюда, недоумок Анан бен Давид, – гремит он, – давно истлевший! Отстань от меня и моей общины. Ты вовлек нас в беду, когда был жив, так будь же проклят и ныне, когда ты давно зарыт!

Анан бен Давид в ужасе убегает из дома святого, проклятья еврея несутся ему вдогонку. Он бродит без цели по улицам и площадям огромного города. Уличные мальчишки забрасывают его камнями. Собаки кусают его, пьяный валит его с ног. Он не видит иного выхода, как снова прийти к воротам тюрьмы, которые он с большим трудом и находит. Ему с удивлением отворяют ворота, но никто не помнит его, тюремный чин (или надзиратель), который выпустил его, куда-то отлучился. Старый еврей говорит об Абу Ханифе, никто никогда не слышал о таком узнике. Еврея расспрашивает молодой заместитель начальника управления всеми тюрьмами города, питающий интерес к истории, имя Абу Ханифы ему мало что говорит, хотя, вероятно, еврей что-то спутал, но какая-то доля истины во всем этом, наверно, есть. Он велит отвести старика в камеру в новом тюремном городке, предназначенную вообще-то для богатых подследственных, с видом на мечеть Гарун-аль-Рашида, велит накормить его и переодеть. Заместитель начальника сам удивляется своему великодушию. Он роется в старых указателях, изучает планы, но ни из чего нельзя заключить, что под всеми тюремными зданиями находится еще одна тюрьма. Заместитель начальника вызывает к себе всех старых надзирателей, в том числе и старых-престарых, давно ушедших на покой, никто не слыхал о каком-то сабеянине в должности надзирателя. Конечно, никто не знает всей тюрьмы, спору нет, планы грешат неполнотой, но какой-то след должен ведь все-таки найтись, если в рассказе еврея есть хоть крупица правды. К такому выводу заместитель начальника и приходит, с огорчением, ибо почему-то верит еврею, чувствует себя в долгу перед ним, хоть это, он признает, и странно, чувствует себя каким-то безвольным, спрашивает начальника, нельзя ли отвести старику какую-нибудь камеру, лучше всего ту, куда он уже помещен, с видом на мечеть. Это, к сожалению, исключено, начальник слегка раздражен своим заместителем, не может же тот всерьез полагать, что между этим старым евреем и умершим сотни лет назад Абу Ханифой есть какая-то связь. Он начальник тюрьмы, а не сумасшедшего дома, куда заместителю и следовало бы посадить этого еврея. Но прежде чем принимается такое решение, Анан бен Давид исчезает. Никто не знает, как он ухитрился покинуть камеру, может быть, она была даже заперта, а может быть, надзиратель нашел еврея мертвым на его койке и велел убрать труп, не докладывая начальству о столь незначительном происшествии. Но когда пятнадцать лет спустя Хюлегу, один из внуков Чингис-хана, сжег этот город со всеми его мечетями, больницами и библиотеками, вырезал восемьсот тысяч жителей, а пописывавшего аль-Мустазима ибн аз-Захира, аббасида исключительной кротости, велел завернуть в ковер и трясти насмерть, ибо по своему суеверию монгол опасался прогневить землю завоеванного им абассидского царства кровью последнего калифа, – один конный латник, увидев, как из сожженной синагоги убегает какой-то маленький, согбенный, старый-престарый еврей, и удивившись, что кто-то еще остался в живых, послал ему вдогонку стрелу, хотя и не мог поручиться, что при мутном от дыма свете угодил в цель. Двести лет спустя в Гранаде к старосте еврейской общины обращается какой-то невзрачный еврей неопределенного возраста, речь его невнятна, но, уразумев наконец, что пришелец хочет подискутировать с рабби Мозесом бен Маймоном, староста любезно отвечает ему, что «рамбам» умер почти триста лет назад в Каире, после чего чужеземец испуганно удаляется. В первые годы правления Карла V в Испании в руки инквизиции попадает какой-то старик-еврей, его, как диковинку, приводят к Великому инквизитору. Еврей ни на какие вопросы не отвечает, немой он или нет, выяснить не удается. Великий инквизитор долго молчит, глядя на еврея чуть ли не с благоговением, и, сделав неопределенное движение рукой, отпускает его на волю: все равно, мол, скоро умрет. Идет ли во всех этих рассказах речь об Анане бен Давиде, мы не знаем, точно известно лишь, что он блуждает по миру, не называя себя, не открывая своего имени. Он бредет из страны в страну, от одной еврейской общины к другой и не говорит ни слова. В синагогах он закутывается в старое, изодранное покрывало, и его, как то было с Великим инквизитором, принимают за глухонемого. Он появляется то в одном, то в другом гетто, сидит, скорчившись, то в одном, то в другом училище. Никому до него нет дела, он просто-напросто старый глухонемой еврей, который откуда-то пришел, которому подают самое необходимое, которого каждое поколение хоть и знает, но всегда принимает за кого-то другого, похожего на другого древнего глухонемого еврея, которого будто бы знало старшее поколение. Да его как бы и нет, это только тень, воспоминание, легенда; всего-то и нужно ему немножко хлеба, немножко воды, немножко вина, немножко водки, что уж дадут, он ведь ко всему едва притрагивается и, даже не кивнув головой в знак благодарности, глядит себе в пустоту своими большими глазами. Наверно, впал в слабоумие, совсем одряхлел. Ему безразлично, что о нем думают, безразлично, где он находится, преследования, погромы его не касаются, он так стар, что никто из врагов его народа уже не нападает на него; Великий инквизитор был последним, кто заметил его. Анан бен Давид давно исчез в Восточной Европе, в училище великого местричского магида он зимами топит печь – вероятно, это хасидское предание; где он пребывает летом, никто не может сказать. Наконец во время второй мировой войны нацистский врач выводит его из длинной очереди голых евреев, тянущейся в одну из газовых камер Освенцима; он проделывает с ним какие-то опыты, замораживает его на пять, на десять, на пятнадцать часов при температуре минус сто градусов, на две недели, на два месяца, еврей все еще жив, о чем-то думает, по сути, все время отсутствует; врач прекращает свои опыты. Отправлять его назад он тоже не хочет, он оставляет его в покое, лишь время от времени заставляет его убирать лабораторию. Вдруг еврей исчезает, и вот уже нацист забыл о нем. Но по мере того, как идут века, для Анана бен Давида становятся все значительнее, важнее, лучезарнее столетия, проведенные им в этом несчастном подвале в Багдаде. Правда, Абу Ханифу он давно забыл, он воображает, что был один в темнице, куда его бросил аль-Мансур (чье имя он тоже уже не помнит), но зато теперь ему кажется, будто он в те бесконечные годы говорил с Ягве, и не только говорил, а ощущал его дыхание, даже видел его беспредельный лик, и теперь эта жалкая дыра, где он был заточен, представляется ему все больше обетованной землей, так что все его помыслы, как свет в фокусе, сосредоточиваются на этом единственном месте и превращаются в неистовое стремление вернуться туда, в это священное место, он только и жив еще этим стремлением, хотя давно забыл, где, собственно, это священное место находится, как забыл и Абу Ханифу. А тот между тем, сидя в своем подвале, превратившись из-за падающих время от времени капель воды в какое-то подобие сталагмита, сохранив лишь искорку жизни, тоже давно уже, много веков назад, забыл Анана бен Давида, как забыл и Абу Ханифу старик-сабеянин; он приходил все реже и наконец совсем пропал» Может быть, его убил одноглазый, проржавевший истукан, отделившись вдруг от стены. Тем не менее миска Абу Ханифа не остается пустой, крысы, единственные живые существа, ориентирующиеся во всех надстроенных и пристроенных тюрьмах, притаскивают ему то немногое, что ему нужно для пропитания. Их жизнь коротка, но забота об этом забытом узнике передается по наследству, он друг бесчисленных поколений крыс, он когда-то делился с ними своей пищей, а теперь они делятся с ним своей. А он принимает их службу как нечто само собой разумеющееся, разве что порой поглаживает их по шерстке, все реже и реже, по мере того как окаменевает, ведь мыслями он не здесь. Ему тоже кажется, что он веками говорил с Аллахом, когда сидел один в этой темнице, да и жалкий подвал, где он сидит, для него давно уже никакой не подвал. Калифа он давно забыл, иногда он старается вспомнить его имя и то смешное расхождение во мнениях, что привело его в тюрьму, но не помнит даже, о чем шла речь в том споре; не сознает он и того, что, собственно, мог бы уже давно покинуть тюрьму, никто не остановил бы его. Он полон уверенности, что находится в священном месте, пусть кругом лишь грубо отесанные каменные плиты, которые нет-нет да выхватывает из темноты скупой свет, но они освящены тем, кто говорил с ним, самим Аллахом; и привязывает его к жизни задача хранить это место своей стойкостью как его, Абу Ханифы, собственность, переданную ему самим Аллахом. И Абу Ханифа ждет часа, когда Аллах в своем милосердии снова заговорит с ним, когда он снова почувствует его дыхание и увидит его беспредельный лик. Он ждет этого часа всей страстью своего сердца, всем пылом своего духа, и час этот приходит к нему, хоть и иначе, чем он ожидал. В ходе своих странствий Анан бен Давид оказался в Стамбуле, случайно, он даже не знает, что он в Стамбуле. Он сидит несколько недель перед какой-то синагогой, почти слившись со стеной, серый и ветхий, как ее камни, пока его не обнаруживает один пьяный швейцарец, скульптор, который, когда он не пьян, сваривает крупные железные конструкции и болванки. Швейцарец глядит на маленького, как карлик, старого-престарого еврея, водружает его на свои могучие плечи и тащит в свой ржавый, залатанный автобус «фольксваген». Надо это понимать так, что в Стамбуле швейцарец еще не по-настоящему пьян, только навеселе, но затем, едучи через Анатолию, пьянеет от остановки к остановке все больше и больше, явно пытаясь провести контрабандой виски в автобусе, чтобы заработать денег на свои железные скульптуры, явно успешно, хотя, правда, запас виски огорчительно уменьшается, а тем самым и заработок: на каждом пограничном посту, в каждом полицейском участке, на каждом контрольном пункте он щедро выставляет виски, и начинается бесконечное пиршество, после которого пограничные посты, полицейские участки и контрольные пункты оказываются еще пьяней, чем швейцарец. Анан бен Давид каждый раз свидетельствует, как всегда притворяясь глухим и тряся головой, что виски Кораном не запрещено; для того швейцарец и взял его с собой, приняв это дряхлое существо за мусульманина, а Анан бен Давид, погруженный в Ягве и в ожидание новой встречи с ним, о такой причине и ведать не ведает. Но в Багдаде – хотя Анан бен Давид не знает, что он в Багдаде, а думает, что он в Аргентине или во Владивостоке, так перепутались у него в голове после веков странствий континенты и воспоминания, – но в Багдаде швейцарец со скоростью сто двадцать километров в час вместо полагающихся здесь шестидесяти врезается в островок безопасности. И островок безопасности, и полицейский, и скульптор, и автобус охвачены ярким бензиново-алкогольным пламенем, все взрывается, желтым столбом дыма взлетает в воздух «Олд смаглер» вместе с одним из самых перспективных художников Гельвеции. Только Анан бен Давид исчезает в собравшейся толпе, которая преграждает путь сигналящим полицейским и санитарным машинам. От швейцарца осталась одна только присягающая рука, на что она присягала, уже нельзя выяснить. Анан бен Давид идет вдоль роскошных магазинов и, заворачивая за высотный дом, замечает, что его преследует какая-то белая собака. Собака эта длинноногая и голая, вся шерсть у нее выпала. Анан бен Давид убегает в переулок, дома здесь очень старые или кажутся очень старыми, в таком они запустении, а ведь где-то совсем близко тот высотный дом, хотя он уже не виден. Анан бен Давид не оглядывается на собаку, но знает, что та идет за ним. Он открывает дверь какого-то старого, ветхого дома, входит во двор, заваленный мусором, перелезает через него, находит в земле какое-то отверстие, не то ствол колодца, не то пещеру. На него злобно смотрит крыса, исчезает, в двери дома появляется белая голая собака, оскаливает зубы. Анан бен Давид лезет в пещеру, нащупывает ступени, спускается по ним, оказывается в бесконечных коридорах, темнота кромешная, но он идет вперед. Он знает, что голая белая собака крадется за ним, что его ждут крысы. Он и не видя знает, что перед ним пропасть, нагибается, его руки хватаются в пустоте за перекладину лестницы, он спускается по ней бесстрашно, добирается до твердой почвы, новая пропасть, снова его руки роются в пустоте, вдруг перед ним опять новая лестница. Он лезет вниз, лестница качается, наверху тявкает собака. Теперь он знает дорогу, он идет по низким коридорам, находит низкую железную дверь, засовы прогнили, дверь рассыпается в прах, едва он дотрагивается до нее, так она заржавела, он ползет в обетованную землю – в свою камеру, в свой подвал, в свою темницу, в свою тюрьму, где он говорил с Ягве, к неотесанным каменным плитам, к каменному полу. Он опускается наземь. На него нисходит бесконечный покой, покой его Бога, покой Ягве. Но вдруг две руки охватывают его горло. Абу Ханифа нападает на него, словно Анан бен Давид – дикая тварь, зверь, проникший в его, Абу Ханифы, царство, которое принадлежит ведь Аллаху, Абу Ханифа одержим чувством своего священного долга убить незваного гостя, который угрожает его свободе. Ведь свобода его состоит не просто в том, что этот жалкий подвал – его, Абу Ханифы, подвал, а в том, что подвал этот создан Аллахом, чтобы быть его, Абу Ханифы, подвалом. Но с такой же яростью защищается и Анан бен Давид; тот, кто на него нападает, завладел его, Анана бен Давида, обетованной землей, местом, где Он, Ягве, говорил с ним, своим недостойным рабом, где он, Анан бен Давид, ощущал Его дыхание, видел Его беспредельный лик. Борьба идет беспощадная, не на жизнь, а на смерть, каждый защищает вместе со своей свободой свободу своего Бога, место, назначенное тому, кто в него верит. И борьба эта для Анана бен Давида тем тяжелее, что на него нападает, вгрызается в него несметное множество крыс. Устав, бойцы отрываются один от другого, силы Анана бен Давида на исходе, он знает, что новой атаки своего противника и крыс ему не выдержать. Но вот постепенно, сначала нерешительно к нему начинают льнуть крысы, эти страшные твари, только что нападавшие на Анана бен Давида, начинают зализывать его раны. Они узнали его инстинктом, унаследованным от бесчисленных поколений, и, когда они лижут его, он ощущает непосредственную близость Ягве, своего Бога. Он непроизвольно наклоняется вперед, чтобы в неверном сумеречном свете разглядеть своего противника, а его противник наклоняется навстречу ему, наклоняется с трудом, разламывая известняк, который покрывает его, как броня, но уже сломленный своей вспыхнувшей прежде ненавистью. Анан бен Давид глядит в лицо Абу Ханифе, а Абу Ханифа глядит в лицо Анану бен Давиду. Каждый – а оба совсем одряхлели за столько веков – глядит как бы на самого себя, их лица похожи одно на другое. Но постепенно из их почти ослепших, окаменевших глаз уходит ненависть, они глядят друг на друга, как глядели на своего Бога, на Ягве и Аллаха, и впервые их губы, так долго, тысячи лет, молчавшие, произносят первое слово, не какое-то изречение из Корана, не какое-то слово из Пятикнижия, а только слово «ты». Анан бен Давид узнает Абу Ханифу, а Абу Ханифа узнает Анана бен Давида. Ягве был Абу Ханифой, а Аллах – Ананом бен Давидом, их борьба за свободу была бессмыслицей. На окаменевших губах Абу Ханифы появляется улыбка, Анан бен Давид нерешительно гладит белые волосы своего друга, чуть ли не с робостью, словно прикасаясь к святыне. При виде маленького, старого-престарого еврея, сидящего перед ним, Абу Ханифа понимает, и при виде сжавшегося перед ним на плитах тюрьмы араба Анан бен Давид убеждается, что их общая собственность, узилище Абу Ханифы и тюрьма Анана бен Давида, – это и есть свобода одного и свобода другого.

Смити

Трудности у него начались еще утром, они свалились на него неожиданно и давили и удручали тем сильнее, что Дж. Г. Смит – на этом имени, перепробовав много других, он в конце концов остановился – чувствовал себя уж если и не преуспевающим предпринимателем, то, во всяком случае, уверенно в своем деле; доходы достигали таких высот, когда можно неплохо жить, власти относились к нему терпимо, пусть неофициально, однако более-менее сносно; тем глупее были сейчас колебания Лейбница. Конечно, Лейбница можно заменить любым студентом-медиком, имеющим мало-мальский опыт в рассечении трупов, но Дж. Г. Смит привязался к Лейбницу, вот штука; зарабатывал тот, видит Бог, прилично, и, хотя Лейбниц получил разрешение – а именно сегодня утром ему его и вручили – и мог вновь открыть врачебную практику, должен же он, однако, понимать, что это разрешение ему теперь совсем без надобности, не из-за прежних его промашек – абортов и всего такого прочего, – а потому, что Лейбниц вот уже скоро четыре года как работает у Дж. Г. Смита, слишком большой срок, чтобы выходить из игры; ткнуть в это Лейбница носом было занятием не из приятных, но в конце концов до Лейбница дошло даже и то, почему ему не повысят ставку, тут Смит был непреклонен, не надо угрожать ему уходом, с ним этот номер не пройдет, однако занять такую же твердую позицию по отношению к новому фараону Смит, конечно, не мог: тот шел ва-банк и сорвал изрядный куш, против природы вещей не попрешь.

– Видите ли, Смити, – заявил новый фараон, ковыряя в зубах, сразу в самом начале разговора – они стояли на углу Лексингтон-авеню и 52-й стрит, где напротив строился городской банк. – Видите ли, Смити, конечно, у старого Миллера было четверо детей, а я холостой, но у меня иные требования к жизни.

А на робкую угрозу Смити обратиться к портовому инспектору – тот тоже относился к нему терпимо, он вообще был с ним на дружеской ноге – фараон только и ответил: ну, если так, тогда им не о чем и разговаривать. Трудности, одни только трудности. Да тут еще жара, и всего лишь третье мая, а подумать можно, самый разгар лета, Смити ходил все время мокрый; уже когда Лейбниц появился со своими требованиями, он весь обливался потом, все мельтешило в глазах от жары, Бруклин был почти не виден, кондиционер сейчас Смити не мог себе позволить, пахло трупами, правда, дворник не обращал внимания, а жил Смити в другом месте, по телефону его можно было еще застать у Симпсона, и Лейбниц тоже был ко всему привычный, тем не менее неудобство было, сплошь и рядом кто-нибудь из посетителей путал дверь и вместо бара у Симпсона попадал в «анатомичку», держать же трупы постоянно в холодильной камере Лейбниц тоже не мог, он затаскивал их на цинковый стол, когда приступал к работе, вообще-то, подумал Смити, надо бы замаскировать все под лабораторию, под нечто научно-техническое, сверкающее чистотой и белизной кафеля, а то, что у него на сегодня под Трайборским мостом, выглядит весьма сомнительно. Конечно, само место имело свои бесспорные преимущества, и прежде всего близость Ист-Ривера. Смити чертыхнулся: сходить домой, принять душ и сменить рубашку времени не было. Помимо жары донимала вонь. Не трупный запах, что шел с самого утра, тот профессиональный запах, на который он обращал так же мало внимания, как дубильщик на запах сырой кожи, нет, городская вонь доводила его до бешенства, он ненавидел ее, воняло все, кругом стояла едкая и липкая вонь, склеенная мириадами молекул пыли, гари и мазута, спрессованная воедино с горячим асфальтом, фасадами домов и чадящими улицами. Он изрядно выпил, начав еще во время разговора с Лейбницем. Джин. С новым фараоном они заглянули в бар на бегах в Бельмонте. Два пива. Потом он пил с портовым инспектором где-то на 50-й стрит виски. Инспектор выпил пива, съел два натуральных бифштекса, а Смити к своему так и не притронулся. Шеф полиции, пусть с опозданием, но все же явившийся, как и обещал портовый инспектор, оказался мерзким интеллигентиком, вообще не полицейский тип, голова яйцом, лысая, как у профессора, а пост этот он добыл через перекрестные связи гомосеков; пришел, представился Смити – конфронтирующие стороны теперь просматривались все труднее и труднее, гангстер тут один на днях, Смити помог ему избавиться от дочки миллионера, тоже, между прочим, гомик, был раньше священником, разгуливает себе спокойно на свободе. А может, шеф полиции вовсе и не гомик, на кельнершу только что поглядел очень даже с интересом. Про священника он был в курсе, сам связал его со Смити, а вовсе не портовый инспектор, как сначала думал Смити. Так что он должен еще оплатить шефу полиции дочку миллионера, хотя уже заплатил за нее портовому инспектору, что за проклятое предприятие, одни убытки. Смити допил виски. Собственно, ему пора идти к Симпсону, но шеф взял вдруг и разговорился. Этот тип может себе позволить поболтать, для него время не деньги, а тут еще жара не продохнуть, даже кондиционер не помогает: было бы лучше, если бы санитарная служба полиции все взяла на себя, само собой разумеется, будем все держать в тайне, и Холи, священник, того же мнения, слишком уж рискованно перепоручать ведение дела какому-то частному лицу, такому, как Смити, священник ведь новый секретный босс гангстеров на их участке. Смити опять перешел на джин. К мясу он все еще не притронулся, а шеф полиции вякал дальше: старый способ борьбы с преступностью больше не срабатывает, государство вынуждено сегодня жить с преступностью в согласии, с тех пор как они нашли с Холи общий язык, число преступлений на участке уменьшилось, все дело в обоюдной терпимости, Смити пора понять, что время его постоянных лавирований между легальным лагерем и нелегальным прошло, потому что на сегодня легальные силы пусть и не искоренили нелегальные, однако управляют ими, и в противном случае, если Смити не проявит должного понимания, придется подключить к делу санитарную службу полиции, на худой конец портовую полицию, хотя при этом всплывут некоторые сомнения гигиенического характера. Смити заказал кофе, взял три куска сахара, помешал ложечкой.

– Сколько?

– Половину в каждом случае, – произнес шеф, снял свои очки без оправы, подышал на них, протер, опять надел и стал изучать Смити, как естествоиспытатель вошь.

Портовый инспектор ковырял в зубах, как новый фараон, когда они стояли напротив городского банка. Шеф опять снял очки, протер их еще раз, вид Смити вызывал у него отвращение. По такому тарифу работать невозможно, сказал Смити, ему придется теперь вдвое больше платить Лейбницу, эта свинья опять может легально заняться врачебной практикой. Ну хорошо, сказал шеф полиции, заказав еще раз кофе, он переговорит с санитарной службой. Смити потребовал еще один джин.

– Мне, право, жаль, Смити, – сказал портовый инспектор.

Смити уступил, в надежде, что удастся договориться за спиной полиции с Холи, ведь постоянно заключались сделки, о которых ничего не следовало знать шефу полиции, точно так же, как обделывались делишки, никак не касавшиеся Холи, и Смити заказал еще одно пиво. Но когда он где-то около полуночи наконец принялся за свой натуральный бифштекс с картофелем фри во французском ресторане Томми, про который никто не знал, почему он называется французским, к нему вместо Холи подсел ван дер Зеелен, выдававший себя то за русского, то за поляка, смотря по обстоятельствам, хотя был, скорее всего, итальянцем или греком и звался как-нибудь совсем иначе; кое-кто даже утверждал, что на самом деле он голландец, только зовут его не ван дер Зеелен, а как «сыр» по-датски; во всяком случае, он перекантовался сюда два года назад полудохлым эмигрантом из Европы, будь она неладна, штампует всех этих крыс подряд, давно бы уже пора президенту вмешаться в это дело, а то теперь вот смотри, сидит себе в чертовски дорогом костюме, шелковистая ткань, разит до невозможности парфюмерией, курит гаванскую сигару «Монте-Кристо». Холи, к сожалению, помешали прийти, сказал ван дер Зеелен.

– Дела? – спросил Смити, хотя лично его это вовсе не касалось, он был зол, ему надо было договориться с Холи.

– Собственно, да, – ответил ван дер Зеелен, заказал себе салат из омаров и добавил, что Холи, скорее всего, лежит уже в холодильной камере в каморке у Смити, а может, даже уже и на столе у Лейбница.

– Жалко гомика, – посочувствовал Смити, посмотрел задумчиво на ван дер Зеелена и решил про себя как-нибудь при случае обязательно узнать, как будет «сыр» по-датски: уличный фараон под Трайборским мостом был швед, а потом подумал, известно ли шефу полиции, что босс уже кто-то другой, вовсе не Холи.

Ван дер Зеелен пояснил со снисходительной ухмылкой:

– Двое на один участок слишком много, один – лишний. Мы уж как-нибудь поладим друг с другом, Смити.

– К сожалению, вынужден повысить тариф, – заявил Смити. – Лейбниц обходится теперь дороже.

Ван дер Зеелен покачал головой.

– Я женился, Смити, на прошлой неделе, – сообщил он.

– Ну и что? – спросил Смити.

У его жены есть брат, студент-медик, правда, спекулирует, к сожалению, играет на бирже на срок, чертовски дорогое удовольствие.

Смити понял.

– Будем работать по старому тарифу, – предложил он.

– На десять процентов меньше, – ответил ван дер Зеелен, – мне все-таки надо как-то поддерживать своего шурина.

Дела Смити были из рук вон плохи, да плюс еще эта убийственная жара, он как в кипящий бульон окунулся, когда вышел из французского ресторана Томми. Собственно, он собирался пойти домой, в свои три меблированные комнаты с кухней и ванной, чудовищно обставленные, на немецкий лад, с пола до потолка забитые книжками, ни одну из которых невозможно прочитать, профессорская квартира, доставшаяся ему от предшественника Лейбница, не квартира, а затхлая конюшня, дышать нечем, не проветривается, не убирается, зато люкс, если вспомнить тот закуток, где он ютился много лет подряд, в трущобах Бронкса. Однако, если дела с новыми партнерами и дальше так пойдут, он очутится вскоре где-нибудь в сыром подвале, шеф полиции – коммунист, это ему ясно, а ван дер Зеелен – еврей, это еще яснее ясного, скорее всего из Голландии, хотя и зовут его как «сыр» по-датски, самое время сейчас смыться отсюда, в Лос-Анджелес или еще куда, смыться и открыть там новую контору, такой, как Смити, везде нужен, трупы повсюду требуется убирать. Напротив французского заведения Томми был маленький бар. Смити стал переходить улицу, резко тормознула машина, ее занесло, шофер выругался. В баре Смити опять заказал джин, лучше всего сейчас напиться. Через открытую дверь бара он видел, как ван дер Зеелен сел в свой «кадиллак», рядом с Сэмом, своим шофером. Смити выпил одним залпом джин, но домой пошел не сразу. Лоснящаяся физиономия ван дер Зеелена нагнала на него тоску, ему стало жалко Холи. Смити шмыгал носом, пока называл шоферу такси улицу вблизи Трайборского моста, Холи все-таки верил еще в справедливость, вообще постоянно твердил о Боге, умора, конечно, при его-то бизнесе, Смити не сомневался, что гомик втайне молился, перебирая четки, хотя для Смити все это уже было пустым звуком. Шофер такси что-то бормотал себе под нос по-испански, не замолкая ни на минуту, Смити был рад, когда машина добралась до нужной улицы, шофер казался ему ненормальным, хотя, конечно, жара любого донимала. Смити нужно было еще пройти вдоль нескольких домов и спуститься потом вниз к Ист-Риверу, по старой привычке он никогда не доезжал до самого места своей работы. Улочки, как узкие коридоры, втиснутые в безжизненное пространство, казались пустыми, но на тротуарах, вдоль стен и на балконах лежали и спали люди, голые и полуголые, почти неразличимые из-за плохого освещения, но ощущалось их присутствие кругом, в колыхающе-расплывшейся массе было нечто звериное, Смити бежал вдоль пышущих жаром, храпящих, взмокших потом каменных стен, с него лило ручьями, он слишком много выпил, наконец он добрался до полуразрушенного пакгауза. На пятом этаже размещалась «анатомичка» Лейбница, не совсем, конечно, практично, но Лейбниц настаивал на этих помещениях, вообще-то Смити не совсем было ясно, как в деталях осуществлялась деятельность Лейбница и как он с этим справлялся; например, остатки, ведь должно же было что-то оставаться, ну пусть совсем немного, и их нужно же куда-то девать, с пятого-то этажа, непонятно, может, все без остатка растворялось и с шумом летело в канализационную трубу? Смити передернуло, когда он подумал, что до Лейбница его работу делал профессор прямо в той квартире, где сейчас жил Смити, хотя, правда, оборот тогда был еще небольшим – всего один труп в месяц. Смити уже открыл ключом дверь, слабо надеясь еще раз увидеть Холи, пусть хотя бы его останки, как вдруг, вторгаясь в его сентиментально-благочестивый настрой, обволакивающий Смити пьяным туманом, голос позади него, со стороны улицы, произнес:

– Я хочу переспать с тобой.

Смити, держась за ручку полуоткрытой двери и собираясь переступить порог, оглянулся. Вплотную позади него, тоже около двери, стояла женщина, виден был только ее силуэт, Смити еще не зажег лестничного освещения. Шлюха какая-нибудь, подумал он и собрался уже захлопнуть перед ее носом дверь, как вдруг его охватил дикий азарт.

– Заходи, – сказал он и в темноте на ощупь пошел к лифту.

Женщина последовала за ним, он чувствовал ее в спертой духоте нагревшегося за день коридора, лифт спускался сверху. Они стояли близко друг от друга, пришлось подождать, пока кабина – то был старый, еле передвигавшийся грузовой лифт – оказалась внизу, Смити, сильно пьяный, успел уже позабыть про женщину. И только когда он прислонился в ярко освещенном лифте к стенке, она попалась ему на глаза, и он вспомнил, что взял ее с собой. Лет тридцати, изящная, падающие прядями темные волосы, большие глаза, может, красивая, а может, и нет, в пьяном угаре Смити никак не мог составить себе о ней цельного впечатления, сквозь хмель пробивалось ощущение исходившего от нее благородства, чего-то необычного, таившего в себе опасность, на ней было безумно дорогое платье, облегавшее ее, фигурка что надо, и вся она как-то никак не вписывалась в окружающую обстановку. Отчего, Смити не знал, он только чувствовал это, ее облик просто не вязался с продажным телом шлюхи, и, хотя ему смутно мерещилось, что не стоит ввязываться в эту авантюру, он нажал на кнопку, и лифт поехал. Женщина рассматривала его в упор, без насмешки, но и без страха, просто равнодушно. Теперь он не дал бы ей больше двадцати пяти, он уже привык определять возраст чисто профессионально.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю