Текст книги "Извините, господин учитель"
Автор книги: Фридеш Каринти
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Объясняет?
Бюхнер шипит в ответ:
– Нет. Спрашивает.
ПРОДАЮ КНИГИ
– Столько книг надо брать сегодня в школу?-удивляется отец.
И, когда я утвердительно киваю, присутствующая при этом разговоре бабушка начинает по-немецки ругать гимназию. Одни расходы – каждый год выпускают новые учебники, в которых нет ничего нового, и еще заставляют родителей покупать их по дорогой цене!
Меня это не касается, лишь бы скорее выбраться на улицу. Я сворачиваю на проспект Музеум, а затем на площадь Каройи. Это наш район: здесь что ни магазин, то букинистический. Продвигаюсь вперед, держа под мышкой папку, на ходу перелистываю книгу, словно дома за столом. В этом я так наловчился, что каждое утро по дороге в школу учу таким способом уроки, а иногда даже ухитряюсь писать.
Итак, за дело. Вот это прошлогодний учебник по естествознанию, пятое издание, существенно переработанное и дополненное. Со своей стороны, я сам существенно поработал над этой книгой. Сзади обложка оторвана. (Но если бы только это!) На титульном листе красуются треугольники и параллелепипеды. 178-я страница, к сожалению, отсутствует. К скелету человека (рис. 87), как это сейчас ни прискорбно, я в свое время пририсовал жирным карандашом цилиндр; кроме того, мой скелет курит сигару; стереть это невозможно. Моржу я в прошлом году, когда еще был мальчишкой и не задумывался о завтрашнем дне, подрисовал тушью наусники. Правда, я старательно тер ластиком эту страницу, а что толку? Моржа стер, а усы остались. А до чего же глуп и недальновиден я был в ту минуту, когда тер наждаком 172-ю страницу! Она сделалась тонкой и совершенно прозрачной. Из вклеенной карты животного мира я вырезал пятиугольник (помню, картон понадобился для модели аэроплана, которую я тогда конструировал).
Но и это еще не все... Зачем, скажите, зачем я в поте лица, не жалея времени и сил, изрезал кружевным узором края страницы с оглавлением?.. Мало тогонакрутив страницу на карандаш, я скатал ее в трубочку, которую теперь никакими силами не разгладишь-все время свертывается обратно!
В остальном же книга, право, имеет вполне благопристойный вид. Если смотреть на нее немного издали, чутьчуть прищурившись, то она производит даже, я бы сказал, внушительное впечатление. Ну конечно, видно, что учебником пользовались, что он был в употреблении, но тем не менее сохранился он неплохо, даже, можно сказать, хорошо. Новый учебник стоит две кроны семьдесят филлеров. Надо подсказать букинисту, что если стереть рисунки на обложке, то вообще эту книгу можно сбыть по номинальной стоимости! Небольшой обман, но что из этого? Если он спросит, то я потребую одну крону, если не будет спрашивать, а сам назовет свою сумму, то я добавлю к ней двадцать филлеров.
Минуту-две я стою перед витриной и через стекло изучаю обстановку в магазине. Маленький старый человечек в очках рассматривает какую-то книжку. Отдам за девяносто филлеров. Такого не проведешь.
Вхожу решительно. Старик с кем-то разговаривает: покосился на меня и даже не здоровается. Разбирается, видно, в людях. Я не теряюсь; терпеливо стою, покашливаю. Неожиданно меня охватывает малодушие, и я начинаю в душе молить и уламывать старого продавца: "Ты, холодный, черствый старик, пойми бедного маленького школьника, который вот уже несколько недель втихомолку мечтает – ох, как мечтает! – о пакетике шоколадной крошки, о резинке, из которой можно смастерить рогатку, о новом наборе шрифтов, папье-маше и просто о своих собственных карманных деньгах, об одной-двух кронах, так, ради них самих, "1art pour 1art". Видишь, старый человек, я понимаю тебя, я знаю, отлично знаю, что твои дела тоже идут не блестяще и книга моя действительно грязная и потрепанная. Ты видишь, я готов отдать ее тебе всего лишь за семьдесят филлеров.
А продавец тем временем продолжает разговор с покупателем. На меня он даже не смотрит: мы и без того прекрасно понимаем друг друга. Внезапно он протягивает ко мне руку, и я безмолвно вкладываю в нее свою книгу. "Lа г t pour Г а г t" (франц.) – дословно: "искусство ради искусства"; здесь: "деньги ради денег".
Разговаривая с покупателем, он двумя пальцами переворачивает страницы моего учебника и с брезгливой миной обнаруживает... о бог мой!.. листок с моржом, которого я пытался стереть наждачной бумагой.
Так и быть, отдам за шестьдесят...
Он бросает книгу на прилавок:
– Старое издание. Грязное, не хватает листов.
У меня темнеет в глазах.
– Стабильный учебник... по нему занимаются,– с ослиным упрямством лепечу я перехваченным от волнения голосом.
– Вижу.– И продавец отворачивается от меня.
Я глотаю ртом воздух. Стою минуту, две... Мнусь в нерешительности. В груди что-то сжимается в горький комок.
– Возьмите за пятьдесят филлеров,– произношу я наконец едва слышно.
Букинист продолжает разговор с покупателем. Минуты через две, когда я уже не рассчитываю на его ответ, старик роняет, не поворачивая головы:
– Сорок филлеров.
Я быстро прикидываю: этого не хватит даже на билет в кино. Но минута ответственная. Надо срочно принимать решение. Э, будь что будет. Достаю новенький учебник "Стилистики", по которому сегодня мы должны заниматься.
– А за этот сколько дадите?
Всего получаю в кассе крону шестьдесят филлеров.
Да, надо думать, что "Стилистика" пришлась по вкусу букинисту, этому сатане: он выхватил ее из моих рук, не дав мне даже опомниться.
Что же теперь будет?
Что будет? А что может быть? Я сжимаю деньги в кулаке.
Завтра выкуплю "Стилистику" обратно. Доложу к полученной сейчас сумме еще одну крону и выкуплю.
Завтра наймусь писать адреса на почте, буду таскать кирпичи. Завтра уйду в море юнгой.
Завтра я выкуплю свою "Стилистику" обратно, вот увидите!
ОТВЕТ ПЕРВОГО УЧЕНИКА
Первый ученик сидит за первой партой. Там восседают трое. Место Штейнмана посредине. Его фамилия – это не просто фамилия человека, и все тут,-о нет, это символ!
"Почему Штейнман может хорошо учиться?" – спрашивают дома тридцать два отца у тридцати двух сыновей. "Попроси Штейнмана, пусть он объяснит",говорит отец, и сын на самом деле просит Штейнмана. Штейнман все знает наперед еще до того, как объясняли в классе. Он пишет статьи в математические журналы и знает такие таинственные слова, которым обучают только в университетах. Есть вещи, с которыми мы тоже знакомы, но так, как знает Штейнман, не знает их никто; что он говорит, не подлежит сомнению, это абсолютная истина.
Штейнман отвечает.
Необыкновенная, торжественная минута. Учитель долго смотрит в журнал. Мертвая тишина воцаряется в классе.
Когда впоследствии я читал историю французской тирании и дошел до страницы, где описывается, как пленным кондотьерам объявляют смертный приговор, то всегда невольно вспоминал ту напряженную тишину. Класс дрожит. В последнем, мучительном усилии цепляется мозг за спасительную соломинку: еще секунда, еще две, в течение которых можно стремительно повторить про себя формулу геометрической прогрессии. "Господин учитель, я готовился, честное слово, готовился",– проносится в голове. "Многоуважаемый господин учитель, мой сын вчера был болен..."
Кто-то низко склонился над тетрадью, стараясь, подобно страусу, спрятать прежде всего голову. Другой не моргая отважно уставился на учителя, будто желая загипнотизировать его. Третий – нервный человек! весь сгорбился, сник и зажмурился: на, бей, бей, прямо по темени! Эглмайер на последней парте спрятался за спиной Декмана: меня здесь нет, я ничего не знаю, можете считать меня отсутствующим, можете вообще не принимать в расчет, я-это не я, забудьте о моем существовании, я не в силах вынести треволнений этой жизни!
Учитель перелистывает страницу и доходит, наверно, до "К". Альтман, год назад переменивший фамилию на Катона, в эту минуту глубоко раскаивается в своем легкомысленном поступке. Но в следующий миг он переводит дух: все в порядке – учитель закрыл журнал.
– Штейнман! – произносит учитель тихо и как-то по-особенному.
Тяжелый и вместе с тем облегченный общий вздох. Особое, праздничное настроение. Штейнман с достоинством поднимается. Сосед по парте стремительно вскакивает, освобождая проход, и, пока первый ученик выбирается из-за парты, почтительно стоит навытяжку, как гвардеец, как статист, как свидетель и безмолвный участник выдающегося события.
Учитель тоже торжествен. Он садится в стороне на стул и, скрестив на груди руки, думает. Первый ученик направляется к доске и берет мел. Учитель думает. Тогда первый ученик находит губку и начинает легко и быстро стирать с доски. Он делает это с особым шиком, аристократично и уверенно. Он как бы хочет подчеркнуть, что совсем не волнуется, что ему вовсе не надо ломать себе голову над ответом, ему не страшны никакие вопросы, он всегда ко всему готов и еще до того, как приступит к ответу, желает принести обществу какую-нибудь пользу, вот почему он успевает позаботиться и о чистоте в классе, и о мирном развитии человечества,-такие мысли навевает Штейнман, вытирающий классную доску.
– Итак,– произносит наконец учитель, задумчиво растягивая слова,возьмем какой-нибудь интересный пример...
Первый ученик вежливо и с полным пониманием покашливает. Само собой разумеется, что ему должен достаться интересный пример. Он обращает на учителя взгляд доверительный и серьезный. Так может глядеть красавица графиня на графа, который просит у нее руки; прежде чем дать ответ, графиня с пониманием и сочувствием заглядывает глубоко в глаза графу, отлично сознавая, что ее взор чарует графа, а граф, со своей стороны, трепеща от счастья, уже чувствует, что ответ может быть только положительным.
– Возьмем... ну, хотя бы конус...– говорит граф.
– Конус,-произносит Штейнман-графиня.
Этот Штейнман умеет так глубокомысленно и веско произнести это слово, будто только он один знает истинную цену этому конусу, который "мы возьмем". "Я, Штейнман, первый ученик в классе, беру конус, поскольку, мне, как самому способному, общество это поручило.
Я еще не знаю, зачем я беру конус, но человечество может быть вполне спокойно; как бы этот конус себя ни повел, я буду начеку и сумею сразиться с ним один на один".
– Впрочем,– говорит учитель внезапно,– возьмемка лучше усеченную пирамиду.
– Усеченную пирамиду,– повторяет первый ученик с еще большей, если это только возможно, внушительностью.
С усеченной пирамидой он, Штейнман, находится в таких же близких, доверительных и чуть ли не интимных отношениях, как и с конусом. Что ему усеченная пирамида! Он ее знает от вершины до основания, его не смутишь ничем; усеченная пирамида, в конечном счете, такая же пирамида, как и все другие, которые может нарисовать в уме даже Эглмайер, с той лишь разницей, что ее, усеченную пирамиду, пересекает другая пирамида...
Ответ длится недолго. Ученик и учитель понимают друг друга с полуслова, и вскоре их диалог принимает характер дружеской беседы: мы уже не понимаем, о чем говорят эти две родственные души, витающие перед нами в атмосфере дифференциальных уравнений. Посреди какой-то фразы учитель вдруг ловит себя на том, что, собственно, беседовать в данной обстановке нет смысла, ибо это обычный урок, на котором он, учитель, должен лишь определить успеваемость ученика. Штейнману не приходится даже закончить начатую фразу. К чему? Разве есть хоть малейшее сомнение в том, что первый ученик сможет ее правильно закончить?
Первый ученик скромно и в то же время с достоинством опускается на парту. В следующее мгновение он уже с вниманием слушает жалкий лепет очередной жертвы. Первый ученик иронически и снисходительно улыбается: всем своим видом он дает понять учителю, что он-то прекрасно понимает, какую ахинею несет очередной отвечающий и как следует отвечать на заданный вопрос.
ОТВЕТ "ПОСЛЕДНЕГО" УЧЕНИКА
Нет, ничего другого не следовало и ожидать. Он рассчитывал, конечно, рассчитывал, что его вызовут. Ему даже ночью приснилось нечто подобное; правда, во сне его вызывали по венгерскому письменному, но, как ни странно, ему тогда показалось, что и этот предмет вел учитель математики Фрейлих. Тогда, во сне, он в два счета справился с вопросом по параллельным прямым и ответил на пять с минусом.
Теперь же, наяву, когда учитель произнес его имя, он не поверил своим ушам и огляделся: может быть, произойдет чудо? Может быть, он просто ослышался, может быть, это галлюцинация, игра больного воображения и теперь он только пробуждается от забытья?
Плохой ученик встает из-за парты, захватив с собой кипу тетрадей. Пока он пробирается по узкой улочке между рядами парт, он повторяет в уме: "а" плюс "в", умноженное на "а" минус "в", равняется "а" в квадрате минус "в" в квадрате". Учитель обязательно спросит это. Иначе быть не может.
"Если он задаст другой вопрос, я с переэкзаменовкой уйду в офицерскую школу и стану военным",– думает он.
Ученик спотыкается и роняет на пол тетради. Пока он растерянно собирает их, за его спиной раздается обязательный смешок, никем, даже учителем, не прерываемый: плохой ученик стоит вне закона, над ним дозволено смеяться.
Учитель садится и кладет перед собой журнал. Потом он поворачивается к ученику. Тот упрямо твердит про себя: "а" плюс "в", умноженное..." Затем он берет мел. Учитель не спускает с него глаз.
– Готовились? – вопрошает он.
– Готовился.
О, конечно! Еще бы! Смертник, ожидающий казни, тоже готовится к ней: он исповедуется и остригает волосы.
– Тогда пишите!
Плохой ученик поворачивается к доске.
– "В" в квадрате минус плюс минус корень квадрата, умноженное на "в" минус четыре "ас".
И плохой ученик послушно начинает писать на доске, повторяя за учителем вслух каждый новый знак. Он пишет и пишет, словно понимая, о чем идет речь, и перед его взором возникает математическая формула, как две капли воды похожая на ту самую, над которой он заснул прошлой ночью, так и не составив себе о ней ни малейшего представления. "Это, должно быть,туманом проносится у него в голове,– что-то схожее с уравнением второй степени, но что из всего этого получается..."
Выводя каждую цифру, он пишет красиво, каллиграфическим почерком, нарочито медленно. Палочку у четверки он делает с толщинкой, у черты, отделяющей числитель от знаменателя, он осторожно смывает хвостик, для чего совершает поход к окну, где на подоконнике лежит намоченная губка. Он тянет время. Может быть, зазвенит звонок. Может быть, что-нибудь произойдет в классе.
Ему ведь все равно недолго стоять здеcь, у доски, на виду у всех. И плохой ученик старательно, с нажимом выписывает каждую палочку; со значком равенства он обращается особенно бережно: он ставит его почти так же уверенно, как эти непостижимые существа – хорошие ученики. Затем он выводит "а г".
"...В военной школе встают очень рано, к тому же по команде и быстро,печально размышляет он.– Но зато оттуда выходят лейтенантами. Не исключено, что по окончании меня отправят служить в Фиуме".
И он все пишет и пишет, оттягивая неизбежный конец.
Кто не понимает, может подумать, следя за ним, что это отвечает успевающий ученик. Но посвященный сразу догадается, что означают эти с таким робким старанием рисуемые хвостики у цифр. Могильная тишина царит в классе. Учитель замер. Пора начинать ответ.
– Уравнение второй степени...– сдвинув брови и впиваясь взором в доску, громогласно произносит ученик.– Уравнение второй степени... говорит он с видом человека, повторяющего раз уже сказанное не от незнания, а, напротив, от несметного обилия мыслей, которые роятся в его мозгу. Можно подумать, что он озабочен лишь тем, чтобы ответить немногословно и сжато.
Но учитель, о, учитель прекрасно понимает, что означает такое начало!
– Готовились? – снова спрашивает он строго и сухо.
– Готовился, господин учитель, честное слово, готовился! – выпаливает ученик скороговоркой, и в его голосе слышится тупое упрямство в соединении с дерзким отчаянием.
Учитель широко разводит руками:
– Тогда слушаем вас.
Плохой ученик глубоко вздыхает:
– Уравнение второй степени получается из уравнения первой степени, взятого таким образом, что, если все уравнение мы умножаем...
И он говорит, говорит, говорит... Что он говорит, никому не понятно. На второй фразе он надеется, что учитель его прервет. Он с надеждой косится на него. Но учитель сидит неподвижно, лицо его ничего не выражает ни одобрения, ни недовольства. Учитель молчит. Плохой ученик прекрасно понимает, что его ответ не может быть хорошим. Но почему тогда молчит учитель? Это ужасно. Голос отвечающего начинает дрожать. Вдруг он замечает, как учитель поднимает к близоруким глазам журнал. От этого жеста ученик бледнеет и бешеной скороговоркой выпаливает:
– Уравнение второй степени получается из первой путем... Господин учитель, я готовился...
– Эрне Полгар,– громко вызывает учитель.
Что это? Уже зовут другого? А с ним, значит, все кончено? Как это понять? Не сон ли это?
– Уравнение второй степени...– снова бормочет плохой ученик, но уже с угрожающей интонацией...
Эрне Полгар юрко выскакивает из-за парты и становится по другой край доски; он берет второй мелок.
– Уравнение второй... Извините, господин учитель, я готовился...твердит плохой ученик.
Ему никто не отвечает. И вот он стоит одинокий в многолюдном классе, стоит один, словно на необитаемом острове. Но он еще не возвращается к парте. Ведь ему не сказали, чтобы он садился на место... И плохой ученик, поникший и скисший, с колющей болью под ложечкой и сжатым в комок сердцем, остается стоять у доски: ему не сказали, не сказали, чтобы он сел на место... Он еще будет отвечать.
Неужели ему так и придется идти обратно между рядами парт? Нет, уж лучше стоять истуканом здесь. Его рука бесцельно бродит по доске, спотыкаясь на обломках нерешенного уравнения; в эту минуту он похож на пилота, который, неудачно приземлив свой самолет, беспомощно трогает остывающие приборы.
Другой ученик тем временем уже отвечает. Он говорит о каких-то параллельных отрезках – и все это кажется плохому ученику таким далеким, чужим и странным, как все, что вот уже столько лет кряду совершается вокруг него в этой школе. Его сверстники весело и легко учатся тому, что он никогда не мог как следует себе уяснить... Какие-то обрывки знаний, обломки фраз он сумел схватить, и вот на них-то он и плавал все это время.
Он стоит сейчас, все еще надеясь на что-то, вежливо слушает ответ другого, изредка одобрительно кивает в знак своего согласия со сказанным; по крайней мере, хотя бы этим дать понять, что он готовился... Время от времени он что-то невнятно мычит, теша себя иллюзией, что это спрашивают его, а не другого... Но мычание его тихое, едва слышное – он боится напомнить о себе, чтобы его не посадили на место... Затем он снова удрученно замолкает и слушает. Всем туловищем подавшись вперед, он участвует в ответе другого ученика, хлопочет вокруг него, услужливо подает ему мел, даже подсказывает шепотом, но достаточно явственно, не для того, чтобы помочь отвечающему, а чтобы учитель услышал его подсказку,– раз подсказывает, значит, что-то соображает... Одним словом, он не сдается.
Но вот его покидают последние силы, он окончательно сникает и снова задумывается об офицерской школе. Все шумы в классе – хруст мела, слова, звучащие где-то далеко-далеко,– сливаются для него воедино, а лица ребят расплылись в одно смутное пятно... На какую-то долю секунды он ясно видит перед собой ту самую бесконечность, в которой встречаются параллельные прямые,– о них говорит в этот момент второй ученик у доски.
Да, да, он видит эту бесконечность... Что-то большое и синее... Сбоку от нее-квадратная сторожка, на фасаде которой написано: "Вход в четвертую бесконечность". Из стен торчат перпендикуляры, на которые параллельные отрезки вешают свои шляпы-треугольнички, после чего заходят в комнату, садятся рядышком на параллелограмм и радостно приветствуют друг друга... Параллельные отрезки встретились в том высшем, бесконечно далеком классе, где царят добро, человечность и великодушие и куда ему, плохому ученику, закрыт вход, ибо это тог самый "старший класс", в который его не переведут "по причине неудовлетворительных годовых успехов".
"ПРОВАЛИВШИЙСЯ" ГЕРОИЙ
"Провалившийся" околачивается у дверей учительской. Уже все ученики разошлись домой, по одному начали покидать школу и учителя.
– Ваш покорный слуга!-в который раз вежливо повторяет он и кланяется.
Он упорно ждет Швицкера, уже с одиннадцати часов он торчит здесь из-за Швицкера, с которым он непременно должен объясниться, коротко, спокойно, решительно, как мужчина с мужчиной.
"Господин учитель,– так скажет он этому Швицкеру,– речь идет о человеческой жизни. Я не желаю, чтобы произошло несчастье, и вы, господин учитель, тоже не можете этого желать. Вы прекрасно знаете, как все это произошло. Давайте поговорим начистоту, открыто, как подобает мужчинам. Ведь я тогда,– вы знаете, когда именно,– в общем, когда я сказал "Генрих Восьмой", я отлично знал, что это не Генрих Восьмой, а Ричард Третий, и уже собирался было сам себя поправить, потому что Генрих Восьмой совершенно случайно слетел у меня с языка,– но вы... Вы же сразу посадили меня на место. Не будем разбираться в том, на чьей стороне правда,– я не хочу вам делать замечания. Не лучше ли уладить наш конфликт мирным путем? Зайдемте на минутку сюда, н учительскую, вы зачеркнете одну только фразу: "Оставлен на второй год", и мы расстанемся с вами, как мужчина с мужчиной. Вас, может быть, удивляет мой несколько необычный тон? Не отрицайте! Мне отлично известно, что у вас сложилось обо мне превратное мнение. Но тому виной единственно мой на редкость замкнутый характер. До последнего времени я просто не мог проявить себя в этой обстановке и вы не оценили меня!"
Именно так и будет говорить "провалившийся", и Швицкер, потрясенный такой речью, вдруг прозреет, глубоко заглянет ему в глаза, потом, покраснев, протянет ему Рукy.
"Нейгебауэр,– скажет Швицкер,– достаточно. Я понял вас. Дайте ваш табель. Вы считали меня черствым человеком, но я только сейчас понял, Нейгебауэр, с кем имею дело".
Да, только таким и никак не иным будет его разговор с этим Швицкером.
Но почему же наш герой каждый раз так испуганно пятится, когда открывается дверь учительской?
Время приближается к двум пополудни, а он обещал прийти домой с табелем к одиннадцати. Хорошо, если бы Швицкер наконец появился. Впрочем, что в этом хорошего? Ведь он, собственно, вовсе и не хочет домой – разве есть у него свой дом, у "провалившегося"?
Кажется, вон там идет Швицкер... Да, это он! Обернувшись, он с кем-то на ходу беседует, сейчас его нельзя окликать. И теперь тоже – он направляется к лестнице...
Бежать за ним!.. Может быть, там на ступеньках... Нет, на лестнице неудобно – не знаешь, как стоять... Лучше у выхода на улицу... Но в дверях торчит швейцар. Опять нельзя! И здесь не везет... Что же это получается? Ведь Швицкер вот-вот выйдет за ворота, и тогда...
– Извините, господин учитель... извините, пожалуйста...
– Ну, в чем дело? Что тебе надо?
– Извините, господин учитель... дело в том... в том... – В чем? Как фамилия?
– Нейгебауэр.
– А, это ты у меня провалился! Ничего, ступай домой, готовься к переэкзаменовке.
– Слушаюсь, господин учитель.
– Позанимайся в каникулы – твоему здоровью это не повредит.
Нейгебауэр растягивает губы в вежливой улыбке.
– Слушаюсь, господин учитель. Всего наилучшего, господин учитель.
– До свиданья.
"Провалившийся" герой кланяется и направляется к бульварам. Собственно говоря, ему теперь безразлично, куда идти. Разговор со Швицкером оставил после себя какое-то смутное чувство, вовсе не похожее, однако, на разочарование. Ведь было заранее известно, что так и произойдет; он, собственно, даже не хотел говорить с Швицкером: какое тому дело до его переживаний?
Что же теперь? Да, да... Просто идти по улицам, заглядывая в витрины магазинов, предаваясь горьким мыслям о бесцельности жизни и о человеческой подлости, и дело с концом. Оставить после себя записку? К чему? Разве что одну фразу, не больше. К примеру такую...
Как сказал в подобном случае Цезарь?.. Э-э... Ведь знал, а забыл... Напишу так: "Лучше быть последним в могиле, чем первым в жизни"... Нет, не то. Здорово, конечно, но непонятно. Ну и что же? Пусть поломают над этим голову! "Лучше первым в могиле..." Так, что ли?
Перед глазами "провалившегося" дрожит пестрое облачко, к горлу подступает ком, и только сейчас он замечает, что, предаваясь горьким думам, он все время напевал веселый мотив спортивного марша, который недавно заучил:
Встань, отчизны ве-ер-ны-ый сын,
Ждут тебя реко-орды,
...ко-орды.
Он пел эту песню, припрыгивая и ударяя в такт клеенчатым портфелем по стенам домов. Пел, и его не оставляло какое-то беспокоящее чувство, будто он позабыл совершить что-то очень важное до того, как начать петь. Что же это такое, бог мой, как он мог забыть, ведь еще утром он принял твердое решение. Аквариум... нет, игрушечная паровая турбина... нет, об этом он пока не может и мечтать до тех пор, пока не накопит сразу пять форинтов.
А когда он соберет их? Не раньше чем через месяц. Ага, еще вспомнил: точилка для карандашей и... ну конечно же, самое главное – виноградная колбаса.
Виноградная колбаса! Рот наполняется слюной. Какое странное название, что оно может обозначать? Коричневые узловатые нити висят в бакалейной лавке – нет и не может быть лучшего, более райского лакомства. Да, пока купим только это, все сразу нельзя: форель в желе – это музыка будущего. Посмотрим-ка, сколько у нас денег. В этом кармане восемь, вот в этом четыре да еще шесть крейцеров и один филлер, который при случае можно выдать за крейцер. Итого около трех крон.
Через две минуты куплена точилка для карандашей, а еще через две наш "провалившийся" герой стоит у прилавка бакалеи.
– Тридцать граммов вот этого,– произносит он, протягивая грязный дрожащий мизинец и усиленно глотая слюну. Внезапно его охватывает чувство отчаянной решимости, от которого кружится голова и человек хмелеет.– Еще двадцать граммов шоколадной крошки, пожалуйста... Я думаю, хватит... И еще, пожалуйста, на двадцать филлеров постного сахара... И еще на двадцать пять вон того... красного... эта семга?.. Давайте и ее...
Все аккуратно запаковывают, каждую покупку в отдельности, и наш герой спокойно наблюдает, как это делают, хотя прекрасно знает, что в первой же подворотне он все равно развернет пакетики. Две кроны пять филлеров... пожалуйста... Несколько филлеров он еще получает сдачи.
Зайдя в первый попавшийся подъезд, он разворачивает все свертки и рассовывает покупки по карманам. Начинает он пиршество с постного сахара, крупные куски которого отламывает, не вынимая руки из кармана. Торопливо засовывает их в рот и, раздув щеки, чуть ли не давясь, жует. Затем настает черед виноградной колбасы... Потом идет семга...
Он чувствует тяжесть в желудке, но... все равно, пусть все идет пропадом!..
Теперь шоколадная крошка! Какая она рыхлая и липкая... Ну вот, и с этим покончено, но как болит живот! Сейчас хорошо бы чего-нибудь легкого, чтобы освежиться... "Почем эти помятые апельсины? О, дорого, и с гнильцой они... Возьму, сойдет".
Что у нас еще осталось? Девять крейцеров. Что с ними делать?
– Дайте, пожалуйста, на девять крейцеров ирисок.
И вот идет он, "провалившийся" герой, по улице Незабудок... Как он сюда попал? А, не все ли равно! Идет-бредет по длинной улице Незабудок, заглядывает в каждую подворотню, и внутри у него такая тяжесть... И не знает он; в желудке или на сердце эта тяжесть.
Он заглядывает в ворота, жует ириски, жует; вокруг него пустота и жизнь так несправедлива!..
"Встань, отчизны ве-ер-ны-ый сын..." Это звучит, как стенание.
Он мучительно жует тягучую прилипающую к зубам ириску, и слюна и слезы застревают в горле комом.
ВЕНГЕРСКИЙ ПИСЬМЕННЫЙ
1. РАБОТА НА ТРОЙКУ С МИНУСОМ
Лирическая поэзия Петефи
Шандор Петефи, всемирно известный великий венгерский поэт, занимает в качестве лирика выдающееся место в той Ханаане с кисельными берегами, которую он так превосходно охарактеризовал в своих описательных поэмах.
В лирической поэзии Петефи самое главное – субъективность, тогда как у Яноша Араня мы видим основной упор на объективность.
Если у Петефи столь прекрасно выделяется наивный народный голос, то у Яноша Араня народный голос не выделяется, а выделяются языковые красоты, которые, между прочим, можно обнаружить и в прекрасных стихотворениях Петефи.
В лирических стихотворениях Петефи мы встречаем следующие красоты поэзии: 1) народную простоту; 2) национальный патриотизм; 3) тропы и метафоры; 4) сыновнюю любовь к матери; 5) любовную лирику и т. д.
Петефи всегда стремился к субъективности и достигал этого в полной мере тем, что его стихотворения находили дорогу к сердцу простого народа точно так же, как и в сверкающие палаты дворцов!..
В его произведениях мы видим воспевание пшеничнозолотого прекрасного и великого венгерского Альфельда[Альфельд (венг.)-так в Венгрии называется большая низменность между Тисой и Дунаем.] , который никто, кроме него, не был способен так прекрасно охарактеризовать, как он это сделал в превосходном стихотворении, которое начинается словами:
Альфельд! Ты красив, здесь я родился...
Несмотря на это, Петефи мог писать не только об Альфельде, но и о Тисе, и о "добром старом трактирщике", под которым следует понимать его собственного отца.
В другом стихотворении он еще больше подчеркивает простоту, когда показывает, как пастух едет на осле, в результате низкого роста которого ноги его свисают до земли. Вдруг пастух узнает, что умирает его возлюбленная, и торопится домой, чтобы застать ее еще в живых, но, однако, находит ее уже мертвой. Что с горя делает пастух? Бьет изо всей силы кнутом по ослиной башке. Как чудесно мы видим здесь эту самую простоту, с которой пастух в горе бьет по голове осла!!.
С другой стороны, у Петефи есть стихотворения, в которых он применяет контрасты, как, например, в стихотворении "Заглянул на кухню я..." В нем он пишет, что его горящая трубка погасла, а в это время спящее сердце, напротив, зажглось. Если до этого горела его трубка, то сейчас горит его сердце, которое, напротив, раньше не горело. В этом мы тоже видим контрасты.
Такова лирическая поэзия Петефи, который среди поэтов всего мира играет большую роль во славу нашей прекрасной пшенично-золотой нации!..
Ференц Шкурек,
уч-к VI "Б" кл.
2. РАБОТА НА ПЯТЬ С ПЛЮСОМ
Петефи и лира
Рождественская ночь 1823 года! За окном кружатся легкие снежинки.
Но что за великая радость распирает грудь сельского мясника, у которого в Кишкереше в святую рождественскую ночь родился ребенок!