Текст книги "Детство с Гурджиевым. Вспоминая Гурджиева (сборник)"
Автор книги: Фриц Питерс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 17
Хотя в Приоре было много людей, которые по той или иной причине считались важными, такие как мадам де Гартман, секретарь Гурджиева, и её муж, пианист, и композитор, месье де Гартман, который аранжировал и играл различные музыкальные пьесы, сочинённые Гурджиевым на его маленькой «гармонии», но наиболее впечатляющим постоянным жителем была жена Гурджиева, которая была известна как мадам Островская.
Она была очень высокой, ширококостной, представительной женщиной, и, казалось, была вездесущей, двигаясь почти бесшумно по коридорам зданий, наблюдая за кухнями, прачечными и за обычной домашней работой. Я никогда не знал точно, какой у неё был авторитет. В очень редких случаях, когда она нам что-нибудь говорила, мы беспрекословно слушались – её слово было законом. Я вспоминаю, что был особенно очарован манерой движения мадам Островской: она ходила без заметных движений головы и без малейшей резкости в походке; она никогда не торопилась, но в то же время работала с невероятной скоростью; каждое действие, которое она совершала при любой работе, было абсолютно органично для данного вида деятельности. В течение первого лета в Приоре мадам Островская обычно готовила Гурджиеву еду и приносила её ему в комнату, а когда она была на кухне, мы могли наблюдать за её работой. Она редко говорила, казалось, она не использовала слова, как средство общения, а употребляла их только в случае крайней необходимости. И когда она говорила, то никогда не повышала голос. Казалось, мадам Островская была окружена аурой мягкой непоколебимости; каждый относился к ней с некоторым трепетом, и она внушала очень реальное чувство преданности, хотя его было очень тяжело выразить внешне, особенно детям.
Хотя большинство из нас не общались с ней в обычном смысле, – например, я сомневаюсь, что она когда-либо обращалась ко мне лично, – но когда мы узнали, что она серьёзно больна, это обеспокоило всех нас. Мы скучали по чувству молчаливого авторитета, который она всегда приносила с собой, и недостаток её присутствия пробуждал в нас чувство явной, хотя и неописуемой потери.
Болезнь жены, вдобавок, сильно изменила распорядок Гурджиева. Когда она перестала выходить из своей комнаты, – которая была обращена к его комнате, но в противоположном конце главного здания, – Гурджиев стал проводить с ней каждый день по несколько часов. Он приходил к ней в комнату ненадолго по утрам, наблюдая за людьми, которые были выбраны ухаживать за ней, – его две самые старшие племянницы и, иногда, другие женщины, – и обычно снова возвращался после обеда, чтобы провести с ней вторую половину дня.
В этот период общие встречи с Гурджиевым случались редко, за исключением вечеров в гостиной. Он был озабочен и замкнут, предоставив почти все детали распорядка Приоре другим людям. Мы изредка видели его, когда дежурили на кухне, так как он приходил на кухню лично, наблюдать за приготовлением пищи для своей супруги. Она была на диете, включавшей большое количество крови, выжатой на небольшом ручном прессе из мяса, которое специально выбиралось и покупалось для неё.
В начале болезни она иногда появлялась на террасе, чтобы посидеть на солнце, но так как лето подошло к концу, она перестала выходить из своей комнаты. Гурджиев сообщил нам однажды вечером, что она была неизлечимо больна какой-то формой рака, и что врачи два месяца назад определили, что ей осталось жить только две недели. Он сказал, что решил сохранить её живой как можно дольше, хотя это может отнять всю его силу. Гурджиев добавил, что она «жила благодаря ему», и это отнимало почти всю его ежедневную энергию, но он надеялся сохранить её живой в течение года, или, по крайней мере, в течение шести месяцев.
Так как я ещё отвечал за комнату Гурджиева, я неизбежно с ним встречался. Он часто посылал за кофе в течение ночи, которая была теперь его единственным временем для писания – он часто не ложился ещё в четыре или пять часов утра, работая с десяти часов вечера.
Вдобавок к цыплятам, ослу, лошади, овцам и, в течение некоторого времени, корове в Приоре жили кошки и собаки. Одна из собак, довольно безобразная чёрная с белым дворняжка, имела склонность всегда следовать за Гурджиевым, но на таком расстоянии, что её нельзя было ещё назвать собакой Гурджиева. В этот период Гурджиев редко отлучался из Приоре – он свёл к минимуму свои поездки в Париж – и эта собака, названная Гурджиевым Филос, стала его постоянным спутником. Она не только следовала за ним повсюду, но также спала в его комнате, пока Гурджиев лично не выгонял её, что он обычно и делал, говоря мне, что не любит, чтобы кто-нибудь спал в одной комнате с ним. Будучи выгнанным из комнаты, Филос сворачивался прямо напротив двери и спал прямо там. Он был в меру свирепым сторожевым псом и стал хорошей защитой Гурджиева. Филос был, однако, чрезвычайно терпим ко мне, так как я – очевидно с разрешения Гурджиева – постоянно входил и выходил из его комнаты. Когда я приходил поздно ночью с подносом кофе, Филос пристально смотрел на меня, зевал и разрешал переступить через себя и войти в комнату.
Однажды поздней ночью, когда во всём Приоре было тихо и темно, за исключением комнаты Гурджиева, он отложил свою работу, когда я вошёл, и велел мне сесть на кровать рядом с ним. Он рассказал подробно о своей работе, как трудно было писать, как изнурительна его дневная работа с мадам Островской, и затем, как обычно, спросил обо мне. Я перечислил задания, которые я выполнял, и он заметил, что, поскольку я много общался с животными, – я заботился о цыплятах, о лошади, об осле и недавно также стал кормить Филоса – ему будет приятно узнать, что я думаю о них. Я сказал, что я считаю их своими друзьями, и добавил, позабавив его, что даже дал имена всем цыплятам.
Гурджиев сказал, что цыплята не имеют значения – очень глупые создания – но он надеется, что я буду хорошо заботиться о других животных. Осёл также не имел большого значения, но он заинтересовался лошадью и собакой.
«Лошадь и собака являются особыми животными, – сказал он, – а иногда то же верно о корове. С такими животными можно многое сделать. В Америке, в Западном мире, люди делают дураков из собак – обучают трюкам и другим глупым вещам. Но эти животные действительно особые – не просто животные». Затем он спросил меня, слышал ли я когда-либо о перевоплощении, и я ответил, что слышал. Гурджиев сказал, что были люди, некоторые буддисты, например, у которых было много теорий о перевоплощении, некоторые из них даже верят, что животное может стать человеком или, иногда, что человек в следующем воплощении может стать животным. Когда Гурджиев сказал это, то рассмеялся, а затем добавил: «Человек делает странные вещи из религии, когда знает мало – создает новые понятия для религии, иногда понятия, в которых мало правды, но обычно они исходят из первоначальной мысли, которая была истинной. В случае собак, они не все неправильны, – сказал Гурджиев. – Животные имеют только два центра – человек же трёхцентровое существо, с телом, сердцем и разумом. Животное не может приобрести третий центр – разум, и стать человеком; как раз вследствие этого, вследствие этой невозможности приобрести разум, необходимо всегда обращаться с животными с добротой. Вам известно это слово – «доброта»?»
Я ответил, что да, и Гурджиев продолжал: «Никогда не забывайте этого слова. Это очень хорошее слово, но во многих языках его не существует. Его нет во французском, например. Французы говорят «милый», но это не подразумевает того же самого. Нет «доброго», добрый исходит от «рода», подобно семье, то есть «добрый» – это «подобный чему-либо». Доброта подразумевает обращение с другим, как с самим собой».
«Причина, по которой необходимо обращаться с собакой и лошадью с добротой, – продолжал он, – в том, что они не подобны всем другим животным. Хотя они знают, что не могут стать человеком, не могут стать разумными, как человек, в их сердце есть желание стать человеком, и это соединяет этих животных с людьми. Вы смотрите на собаку или на лошадь, и всегда видите в их глазах эту печаль, потому что они знают, что для них нет возможности, но хотя это и так, они всё же желают. Это очень печально – желать невозможного. Но они желают этого из-за человека. Человек подкупает таких животных, человек также пытается очеловечить собак и лошадей. Вы слышали, как люди говорят: «Моя собака почти как человек», – они не знают, что говорят почти истину, потому что это почти истина, но, тем не менее, недостижимая. Собака и лошадь кажутся подобными человеку потому, что у них есть это желание. Поэтому, Фритс, – так он всегда произносил моё имя, – помните эту важную вещь. Хорошо заботьтесь о животных; будьте всегда добрым».
Затем Гурджиев рассказал о мадам Островской. Он сказал, что его работа с ней была чрезвычайно утомительной и очень трудной, «потому что я пытаюсь сделать с ней то, что почти невозможно. Если бы она была одна, она уже давно бы умерла. Я сохраняю её живой, удерживаю её жизнь своей силой. Это очень трудно, но также очень важно; это наиболее значительный момент в её жизни. Она жила много жизней, является очень старой душой и теперь у неё есть возможность подняться к другим мирам. Но пришла болезнь и сделала более трудным, невозможным для неё сделать это самостоятельно. Если её можно будет сохранить живой ещё несколько месяцев, то ей не надо будет возвращаться и жить эту жизнь снова. Вы теперь часть семьи Приоре – моей семьи – вы можете помочь, если будете сильно просить за неё. Не просите долгой жизни, а просите надлежащей смерти в правильное время. Просьба может помочь, она подобна молитве, когда она за другого. Когда для себя – молитва и просьба бесполезны; только работа полезна для себя. Но когда вы просите сердцем для другого, вы можете помочь».
Закончив, он долгое время смотрел на меня, погладил по голове в своей любяще-свирепой манере и отправил меня спать.
Глава 18
Хотя Гурджиев был всегда отделён от всех в Приоре, несомненное и единогласное уважение к нему всегда сочеталось с элементом страха. «Диктатура» его, однако, была очень благожелательной. У его натуры была сторона не только физически притягательная и животноподобная, но и чрезвычайно земная. Его чувство юмора часто было очень тонким, в восточном смысле, но также имело грубую сторону. Он был очень чувственным человеком.
Гурджиев особенно проявлял эту свою сторону, когда был с мужчинами и мальчиками в турецкой бане, или летом, плавая в бассейне. Наш плавательный бассейн был в дальнем конце внешних газонов и садов, напротив замка, за широкими пространствами лужаек. Вопреки принятому мнению, в Приоре не было смешения полов в каком-либо «безнравственном» смысле. Мужчины и женщины мылись в бане отдельно, и были определены разные часы пользования плавательным бассейном для мужчин и женщин. В действительности, был очень строгий кодекс морали в этом сугубо физическом смысле, и мы весьма забавлялись, когда люди посылали нам вырезки из воскресных приложений к различным газетам, которые «доказывали», что Институт был колонией нудистов или группой «свободной любви» – некоторого рода ненормальной организацией, отдающей распутством. На самом деле ближайшей к «нудизму» была общая привычка – конечно же, только для мужчин – работать на открытом воздухе раздетыми до пояса. И в то время как мы на самом деле плавали без купальных принадлежностей, бассейн был оборудован занавесями, которые были всегда натянуты, когда бы кто-либо ни входил в бассейн. На самом деле, даже маленьким детям было запрещено плавать, не задёрнув занавес.
Несмотря на множество забот Гурджиева, особенно связанных с болезнью его жены, в то лето он часто присоединялся к другим мужчинам и мальчикам в плавательном бассейне в назначенные для них часы перед обедом. Когда все раздевались, Гурджиев неизменно начинал шутить об их телах, половом искусстве и различных физических привычках. Шутки были обычно такие, что их можно было назвать «грязными» или, по крайней мере, «непристойными», и он находил все такие истории весьма забавными, рассказывал ли их он сам или другие мужчины, которые быстро проникались таким шутливым настроением. Одной из его любимых забав или развлечений в плавательном бассейне было выстраивать в ряд всех мужчин и затем сравнивать их загар. Это стало ритуалом, который Гурджиев называл «клубом белой задницы». Он осматривал всех нас сзади, делая замечания о различных оттенках загара и сверкающей белизне наших ягодиц. Затем он заставлял нас поворачиваться кругом и делал добавочные комментарии о величине и разнообразиях мужских гениталий, открытых перед ним. Наконец, перед тем, как приступить к плаванию, он оценивал, в хорошем ли состоянии представители его «клуба белой задницы». Том и я обычно оценивались выше всех. Поскольку мы были детьми и ходили в шортах, кроме темного загара на спине и груди, наши ноги также были загорелыми, и из-за этого он делал какое-нибудь замечание, обычно чтобы подчеркнуть, что наши маленькие ягодицы были «задницей, которая сияет белизной, как звезда».
Очень многие мужчины, особенно русские, не только не подставляли себя солнцу, но скорее не любили любую форму наготы и обычно смущались этими процедурами. Они, конечно, оценивались очень низко, но сам Гурджиев был последним в списке. Как он говорил, настолько последним, что фактически принадлежал к другому клубу. Так как он всегда ходил одетым – зимой и летом – хоть его лицо и было тёмным, но лысая голова сияла белизной. Его клуб, в котором он был президентом и единственным членом, назывался чем-то вроде клуба «белой короны», и он сравнивал белизну своей лысой макушки с белизной – он всегда производил подробные сравнения степени белизны – наших задов.
Одной из любимых историй Гурджиева по этому поводу была длинная, запутанная сказка о батраке, у которого была связь с женой хозяина. Последний, подозревая свою жену в связи с батраком, пошёл искать их с ружьем и обнаружил в лунном свете белую задницу крестьянина, ритмично прыгающую в темноте и сияющую отражённым лунным светом. Хотя эти истории часто повторялись, и многие из них не были на первый взгляд особо забавными, его собственное огромное удовольствие при рассказе заставляло всех нас смеяться. Он был прекрасным рассказчиком, превращавшим даже скучные рассказы в фантастически длинные и приукрашенные истории с непревзойдённым орнаментом и подробностями, сопровождаемые показыванием пальцами, выразительной жестикуляцией и мимикой, поэтому его нельзя было не слушать с полным вниманием.
Более тонкая сторона его юмора – который всегда был усложнённым и запутанным – выражалась им по-разному. Ранним летом некоторые из нас ради развлечения исследовали подвалы главного здания и натолкнулись на туннель. Пройдя по нему почти полмили, мы удержались от попытки найти его конец из-за крыс, паутины, плесневой сырости и полной темноты. Были слухи, что, так как Приоре был предположительно построен Луи XIV для мадам де Ментенон, это был тайный проход к замку Фонтенбло. Так это было или нет, но Гурджиев очень заинтересовался открытием этого туннеля и пошёл осмотреть его сам.
Примерно через неделю после этого открытия он сказал, что у него для меня есть важное дело. Он довольно долго рассказывал о туннеле, а затем попросил меня взять бутылку обыкновенного красного вина, которое мы пили за ужином и которое покупалось в то время по цене около 8 центов за литр, открыть её, вылить половину, а затем дополнить бутылку шипучей минеральной водой Перье. Затем я должен был вновь закрыть бутылку пробкой, запечатать её сургучом, покрыть песком и паутиной – «замечательная паутина для этой цели есть в туннеле» – и принести ему, когда он потребует.
Я, наверное, выглядел озадаченным, и Гурджиев продолжил объяснять, что на следующей неделе его планируют посетить два важных гостя. Это вино готовилось специально для них. Он сказал мне, что, когда он попросит «одну из бутылок особого старого вина», я должен буду принести эту бутылку со штопором и двумя стаканами. Он всё время улыбался в течение этой инструкции, а я никак её не комментировал, хотя знал, что он был «на высоте» – фраза, которую он часто использовал, когда затевал что-нибудь.
Два посетителя прибыли. Они были хорошо известны мне, в действительности они были хорошо известны каждому и автоматически вызывали восхищение и уважение, которое обычно соответствует «известным» людям, заслужили ли они его на самом деле или нет. Я провёл посетителей – двух женщин – в комнату Гурджиева, и затем ушёл, ожидая звонка вызова поблизости (для меня было устроено два звонка – один на кухне и один в моей комнате). Когда я услышал ожидаемый звонок, я вбежал в его комнату и получил приказание принести «особое старое редкое вино, которое мы нашли во время недавнего проекта по раскопкам в развалинах древнего монастыря». Это красочное преувеличение было основано на факте. В Приоре в XII веке был монастырь, и там было несколько развалин, доказывавших это. Те развалины, конечно, ничего не имели общего с туннелем в подвале. Первоначальное монастырское здание было совсем на другом участке имения.
Я принёс вино, как и был проинструктирован, с двумя стаканами; бутылка была полностью покрыта грязью, песком и паутиной. Я держал бутылку через салфетку – в этом была моя личная примесь элегантности. Прежде чем приказать мне открыть бутылку (он просто велел мне подождать несколько минут), Гурджиев рассказал дамам историю этого вина.
Он начал с длинного и неточного отчёта об основании Приоре в 900 году неким монашеским орденом, в котором монахи, помимо прочих дел, как и все монахи, готовили вино. «Это были особые монахи, очень умные. Других таких монахов нет в целом мире. Монахи с таким удивительным умом, – продолжал он, – естественно, делают также самое чудесное вино».
Затем Гурджиев сказал, быстро и строго взглянув на меня, как будто, чтобы заглушить у меня любую возможность смеха: «У меня много проектов в Приоре, и все очень важные. Одним из проектов этого года являются раскопки старых развалин». Затем он долго описывал количество людей и огромную энергию, вложенную в этот проект, и то, как мы самым чудесным образом натолкнулись на одиннадцать бутылок вина… вина, которое было приготовлено теми самыми умными монахами. «Теперь возникла проблема для меня… кто достоин пить такое вино – вино, которого не существует больше нигде в мире, кроме Приоре? Это вино слишком хорошо для меня. Я уже испортил желудок питьем арманьяка. Так что, думаю, именно вы, леди, будто по воле Божьей посетившие меня, лучше всего подходите для того, чтобы первыми попробовать это вино».
После этой речи он приказал мне открыть бутылку. Я обернул её салфеткой, откупорил и налил немного «вина» в два стакана. Гурджиев наблюдал за мной с большой напряжённостью, и, когда я подал вино двум дамам, он направил такое же напряжённое внимание на них обеих; он, казалось, сгорал от ожидания и не мог дождаться их реакции.
Достаточно впечатлённые дамы с подходящей к знаменательному событию реакцией, осторожно подняли свои стаканы в его направлении и деликатно отпили. Гурджиев не мог сдержать себя. «Говорите же! – приказал он им. – Каково это вино на вкус?»
Дамы, как будто переполненные чувствами, какое-то мгновение были не способны говорить. Наконец одна из них, с полузакрытыми глазами, прошептала, что вино было «великолепным»; другая добавила, что она никогда не пробовала ничего, что могло бы сравниться с ним.
Озадаченный и смущённый их мнением, я хотел уйти из комнаты, но Гурджиев твёрдым жестом остановил меня и указал, что я вновь должен наполнить их стаканы. Я оставался с ними до тех пор, пока они не кончили бутылку с продолжавшимися соответствующими восклицаниями восторга и экстаза. Затем он приказал мне убрать бутылку и стаканы, и приготовить их комнаты – на том же этаже, что и его – одну, в которой когда-то спал Наполеон, и другую, которую занимала когда-то любовница короля, и дать ему знать, когда комнаты будут готовы.
Комнаты, конечно же, были готовы ещё утром, но я развел огонь в каминах, выждал подходящее время и затем вернулся к нему в комнату. Он велел мне отвести дам в комнаты, а затем проинструктировал их, что они должны хорошо отдохнуть после дегустации этого изумительного вина и приготовиться к вечернему банкету – большому банкету, который был подготовлен специально в их честь.
Когда я позже увидел Гурджиева одного, единственным упоминанием об эпизоде винопития было поздравление меня за внешний вид бутылки. Я ответил ему значительным хитрым взглядом, как бы говоря, что я понимал, что он делал, и он сказал, скорее серьёзно, но со слабой улыбкой на лице: «По вашему взгляду я знаю, что вы уже вынесли суждение об этих дамах; но помните, что я говорил вам прежде, что необходимо смотреть со всех сторон, со всех направлений, прежде чем составлять суждение. Не забывайте этого».