355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрэнсис Брет Гарт » Брет Гарт. Том 2 » Текст книги (страница 6)
Брет Гарт. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:30

Текст книги "Брет Гарт. Том 2"


Автор книги: Фрэнсис Брет Гарт


Жанр:

   

Вестерны


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)

Поскольку я никогда не был уверен, шутит доктор или говорит всерьез, мне не захотелось развивать эту тему дальше, и мой приятель-бродяга мало-помалу ушел из моей памяти, оставив, впрочем, после себя в сарайчике, где он спал, стойкий запах виски, лука и табачного перегара.

Но недели через две испарились и эти ароматы, и в моем «домишке», как непочтительно именовал наше жилище мой приятель, о нем позабыли. Все же мне хотелось думать, что в конце концов он нашел себе работу на кирпичном заводе, или возвратился к своему семейству в Милуоки, или еще раз осчастливил своим появлением родной дом в Луизиане, или снова решил попытать счастья в борьбе с морской стихией и отправился добывать рыбу – на этот раз под командой благородного и справедливого капитана.

Было прелестное августовское утро, когда я верхом пересекал наш песчаный полуостров, решив проведать одну почтенную чету, все сыновья которой отличались доблестью, а дочери – красотой. В передних комнатах я не обнаружил ни души, но с задней веранды доносился шелест платьев и, временами заглушая его, звучал голос, подобный голосу Улисса, повествующего о своих странствиях. Ошибиться было невозможно: я узнал голос моего приятеля-бродяги!

Он, насколько я мог уразуметь из его речей, прошел пешком от Сент-Джона в Канаде, чтобы соединиться в Нью-Йорке со своей обездоленной женой, проживавшей, между прочим, у весьма зажиточной, но малопочтенной родни.

– Уж поверьте, мисс, не стал бы я просить у вас двух центов взаймы, если бы мог раздобыть себе работенку по моей части: я ведь ковровщик… Да, кстати, может, вы знаете где-нибудь тут поблизости какую ни на есть фабрику, где ковры ткут? Да что там, мисс, даже если вы не дадите мне ни цента, хватит с меня и того, что я видел, как мои невзгоды заставили прослезиться самые красивые глазки на свете, и да благословит вас за это бог!

Я уже догадался, что Самые Красивые Глазки На Свете принадлежали обладательнице самого великодушного и нежного сердечка на свете, и почувствовал, что простая справедливость требует оградить это сердечко от посягательств самого отъявленного мошенника на свете. И, не дожидаясь, чтобы слуга доложил о моем приходе, я отворил дверь и ступил на веранду.

Но, рассчитывая пробудить совесть моего приятеля-бродяги, столь драматически появившись перед ним, я был посрамлен! Ибо, едва он меня увидел, как тотчас испустил рев восторга, упал передо мной на колени и, театральным жестом схватив мою руку, повернулся к дамам.

– О! Да это же он сам, сам, собственной персоной! Вот тот, кто может поведать обо мне всю правду! О да, ведь это же он месяц назад, когда я при последнем издыхании лежал на морском берегу, подал мне руку помощи, поднял меня и отвел в свой дом! О да, никто, как он, поддерживал горемыку и вел через поля, и когда на меня напала лихорадка и озноб пробрал меня до костей, это он, да благословит его небо, снял с себя сюртук и отдал его мне, говоря: «Возьми его, Деннис, не то холодный морской воздух может тебя погубить». Ах, да вы только посмотрите на него! Посмотрите на него, мисс, посмотрите на его приятное, скромное лицо! Посмотрите, он заливается румянцем совсем как вы, мисс. Ах, взгляните на него, взгляните! Он сейчас станет все отрицать, да благословит его бог! Взгляните же на него, мисс. И до чего же прелестная получилась бы из нас парочка! (Негодяй отлично знал, что я женат.) Ах, мисс, если б только вы могли видеть, как он сидит, и пишет, и пишет день и ночь, пишет этим своим прекрасным почерком. (Прислушиваясь к болтовне слуг, он, видимо, принял меня за переписчика.) Если б только вы видели его, мисс, как видел его я, вы бы тоже гордились им.

Тут он задохнулся и умолк. Я был так ошеломлен, что не мог вымолвить ни слова. Грозная обвинительная речь, которую я сочинил, чтобы произнести на пороге, полностью испарилась из моей головы, а когда Самые Прекрасные Глазки На Свете с благодарностью обратились ко мне… Что ж, тут я…

Но у меня все же хватило мужества попросить дам удалиться на то время, пока я буду обсуждать с моим приятелем-бродягой положение его дел и окажу ему соответствующую помощь. (Кстати сказать, лишь впоследствии стало мне известно, что этот негодяй уже уменьшил скудное содержимое их кошельков на три с половиной доллара.) Когда за дамами закрылась дверь, я гневно воскликнул:

– Ах ты мерзавец!

– О, капитан, неужели вы откажетесь дать мне хорошую аттестацию, в то время как я так прекрасно аттестовал вас! Господь этого не допустит! А вы бы посмотрели, какой взгляд бросила мне та, хорошенькая! Эх, когда я был помоложе и зарабатывал десять долларов в неделю на кирпиче, а лихорадка еще не сломила вконец мой дух, я тогда в подобных случаях…

– Я считаю, – прервал я его, – что доллар – хорошая цена за твою басню, и так как не позже чем через сутки я с этими россказнями покончу и изобличу тебя перед всеми во лжи, тебе, пожалуй, лучше поторопиться в Милуоки, в Нью-Йорк или в Луизиану.

Я протянул ему доллар.

– Запомни, я не желаю больше видеть твоей физиономии.

– Вы ее не увидите, капитан.

И я ее не увидел.

Но случилось так, что в конце сезона, когда все перелетные гости этого приморского местечка возвратились в свои обогреваемые горячим воздухом резиденции в Бостоне или Провиденсе, мне пришлось завтракать у одного из таких перелетных гостей, отбившегося от своей стаи. Это был довольно известный бостонский адвокат, напичканный принципами, честностью, самодисциплиной, статистикой, эстетикой и исполненный горделивого сознания, что он является обладателем всех этих добродетелей, а также глубокого понимания их рыночной стоимости. Мне кажется, он снисходил до общения со мной, проявляя примерно такую же терпимость, какую мы проявляем иной раз к иностранцам: мягко, но решительно он отметал любые мои суждения по любому вопросу, нередко выражая сомнение в истинности приводимых мною фактов, еще чаще – в правильности моих выводов и без исключения всех моих идей. В беседах он позволял себе лишь слегка спускаться до моего уровня с высот своего нравственного и интеллектуального превосходства. И всегда преподносил все свои умозаключения непререкаемо, словно приговор суда.

Я заговорил о своем приятеле-бродяге.

– Существует только один способ обращения с наглецами такого сорта, – сказал он. – А именно: не забывать, что закон считает их правонарушителями, а их образ жизни – судебно наказуемым. И соответственно проявленная вами чувствительность делает вас соучастником преступления. Я еще не уверен, что вы не подлежите судебной ответственности за поощрение бродяжничества. Ну, а у меня имеется весьма действенный способ обращения с этими субъектами. – Он встал и взял с каминной полки охотничью двустволку. – Когда какой-нибудь бродяга появляется в пределах моей усадьбы, я требую, чтобы он немедленно удалился. Если он не подчиняется, я стреляю в него, как выстрелил бы в любого преступника, посягающего на мою собственность.

– Стреляете в него? – переспросил я в испуге.

– Да, стреляю. Но холостым патроном! Однако он-то этого, разумеется, не знает. И больше не появляется.

Тут у меня мелькнула мысль, что многие доводы моего собеседника, в сущности, похожи на стрельбу холостыми патронами и рассчитаны только на то, чтобы устрашить наглецов, вторгающихся не в свою интеллектуальную сферу.

– А если бродяга не подчиняется, закон дает мне право стрелять уже дробью. Вчера вечером ко мне тут наведался было один такой. Перелез прямо через ограду. Но одного выстрела из двустволки оказалось вполне достаточно. Поглядели бы вы, как он улепетывал!

Спорить с человеком, столь неколебимо уверенным в своей правоте, было бесполезно, и я перевел разговор на другое. После завтрака я пошел побродить по холмам, а мой хозяин обещал присоединиться ко мне, как только покончит с домашними делами.

Было прелестное тихое утро, и мне невольно вспомнилось другое утро – то, когда я впервые встретился с моим приятелем-бродягой. Благословенная тишина и покой были разлиты в воздухе над морем и сушей. Два-три белых паруса едва приметно мерцали на горизонте; два-три больших корабля лениво приближались к берегу – так же неспешно, как мой приятель-бродяга. Внезапно я вздрогнул, услыхав, что кто-то меня окликает.

Мой хозяин направлялся ко мне. Вид у него на этот раз был несколько озабоченный.

– Мне сейчас сообщили довольно неприятную новость, – начал он. – Оказывается, невзирая на все принятые мною меры, этот бродяга пробрался-таки ко мне на кухню, и мои слуги угощали его там. А вчера утром в мое отсутствие он, кажется, имел наглость, воспользовавшись моим охотничьим ружьем, отправиться стрелять уток. Часа через два он вернулся с двумя утками, ну и… и с ружьем.

– Что ж, на этот раз по крайней мере он поступил честно.

– Да… но… но эта идиотка горничная говорит, будто, возвращая ей ружье, он сказал, что все, дескать, в порядке, и он снова зарядил ружье – для хозяина.

Вероятно, тревога достаточно ясно отразилась на моем лице, потому что он тут же добавил поспешно:

– Но в конце концов это же была утиная дробь… Несколько дробинок не могли причинить ему особого вреда!

Все же некоторое время мы оба шагали молча.

– То-то мне показалось, что у ружья была отдача, – задумчиво произнес он наконец. – Но мог ли я подумать… Стойте! Что это там?

Он остановился на краю той самой впадины, где я впервые увидел когда-то моего приятеля-бродягу. На этот раз тут никого не было, но на мху виднелись пятна крови и валялись какие-то окровавленные лоскуты, по-видимому, послужившие кому-то бинтами. Я всмотрелся внимательнее: это были обрывки платья, предназначавшегося для чахоточной жены моего приятеля-бродяги. А мой хозяин уже поспешно обследовал кровавые следы: через большой валун, по мху, по камням они вели к морю. Когда я приблизился к нему, он стоял на берегу перед плоским камнем, на котором лежало знакомое мне тряпье, завязанное в носовой платок, и кривая палка.

– Он пришел сюда, чтобы промыть раны. Соленая вода действует как кровоостанавливающее, – сказал мой хозяин, обретая вновь присущую ему краткость и безапелляционность утверждений.

Я ничего не ответил и только поглядел вдаль. Какую бы тайну ни скрывал океан в своих глубинах, она была прочно похоронена там. Чему бы ни был он свидетелем в ту летнюю ночь, это не оставило следа на его холодной зеркальной глади. Он расстилался перед нами равнодушный, невозмутимый и безмолвный. А мой приятель-бродяга скрылся навсегда!

Перевод Т. Озерской

РАЗГОВОР В СПАЛЬНОМ ВАГОНЕ

Это был спальный вагон Западной железной дороги. Очнувшись от небытия, в которое погружается усталый путник, добравшийся до полки, я с ужасом обнаружил, что проспал всего только два часа. Большая часть долгой зимней ночи была впереди, и мне предстояло провести ее не смыкая глаз.

Заснуть я больше не мог и лежал, раздумывая о многих вещах: почему, например, одеяла в спальных вагонах не такие, как везде, почему они сшиты как будто из холодных гречневых блинов, почему они прилипают к телу, когда повертываешься на бок, давят своей тяжестью и вовсе не согревают; почему занавеси над койкой нельзя сделать из какой-нибудь материи полегче, чтоб не были такие плотные и душные; и не все ли равно – дремать всю ночь, сидя в обыкновенном вагоне, или лежать в спальном не смыкая глаз? Однако храп моих спутников-пассажиров ответил на этот вопрос в отрицательном смысле.

Воспоминание о вчерашнем обеде давило на желудок так же тяжело и холодно, как одеяла, и я начал размышлять, почему на всем протяжении американского материка нигде нет ни одного местного блюда; почему меню в ресторанах и отелях неизменно является бледным подражанием столице; почему блюда всегда одни и те же, только приготовлены более или менее скверно; почему принято думать, что путешествующий американец обязательно спросит холодную индейку под клюквенным соусом; почему хорошенькая официантка тасует тарелки за вашей спиной, а сдает их полукругом через ваше плечо, словно это карты, и при том из рук вон плохие; почему, покончив с этим, она немедленно отходит к стенке и смотрит на вас презрительно, словно говоря: «Любезный сэр, хоть я и бедна, но горда, и если ты воображаешь, что я позволю тебе какие-нибудь вольности в разговоре, то глубоко заблуждаешься!»

Потом я с ужасом начал думать о будущем завтраке: почему ветчину всегда режут на куски в полдюйма толщиной, а яичница всегда похожа на стеклянный глаз, который дьявольски подмигивает вам, явно намекая на несварение желудка, и не принесут ли гречневые блинчики, есть которые нужно умеючи и на досуге, как всегда, за минуту до отхода поезда? И тут я очень живо вспомнил одного пассажира, который на станции в Иллинойсе с бешеной быстротой завернул порцию этого национального лакомства в красный шелковый платок, взял с собой в вагон для курящих и не торопясь истреблял дорогой.

Лежа без сна, я не мог не сделать некоторых наблюдений, ускользающих от пассажира днем: что, во-первых, скорость поезда неравномерна и непостоянна; что по временам паровоз как будто спохватывается и говорит вагонам: «Ну-ну-ну, так не годится! Надо нам поторопиться! Помолчите, помолчите и со мной не говорите!» – все это на тот ритмический лад, который принимают дорожные размышления в поезде. Например, однажды ночью я приподнял занавеску, чтобы взглянуть на освещенный луной снежный ландшафт, и когда я спускал ее, в памяти моей мелькнули строчки популярной песенки. Роковая ошибка! Поезд немедленно подхватил песенку, и всю ночь меня преследовал ужасный припев: «Спусти занавеску, спусти занавеску, а не то – клинк-клинк-клинк». Разумеется, мотивы звучат разные на разных дорогах. На Нью-Йоркской Центральной, где полотно в полном порядке и стальные рельсы тянутся непрерывной полосой, я слышал, как богохульник-поезд повторял на мотив известного псалма слова: «Возрадуйтесь духом, возрадуйтесь духом, тра-та-та-та-та».

По дороге из Нью-Йорка в Ньюхейвен, где много стрелок и паровоз то и дело дает свистки у переездов, я часто слышал: «Томми, Томми, это я, дай местечко для меня, кликитти, кликитти, кланг».

И со стихами бывает не лучше. В одну звездную ночь я ехал из Квебека, и, когда мы проезжали мимо девственного леса, мне пришли на ум строчки «Евангелины», но я не мог припомнить ничего, кроме: «Это лес первобытный; сосна и ракита – кита-кита-кита-кииииа!». Поезд замедлил ход, тормозил, подходя к станции. Отсюда и перебои в метре.

Мое внимание привлек своеобразный стон, похожий на стон эоловой арфы, пробегавшей по всему составу, когда мы останавливались на отдых после долгого пробега, точно вздох бесконечного облегчения, музыкальный вздох, начинавшийся в ре и повышавшийся постепенно до фа; я думаю, что более внимательные из пассажиров слышали его и днем и ночью. Никто из железнодорожных служащих не мог удовлетворительно объяснить мне это явление. Один практически мыслящий приятель высказал предположение, что при быстром ходе поезда вагон смещается несколько вперед по отношению к своей тележке и что постепенный переход вагона к состоянию инерции производит этот звук; разумеется, ни один поэтически настроенный пассажир с этим не согласится.

Четыре часа. Из уборной доносится тихое шуршание: кондуктор чистит башмаки. Почему бы не поговорить с ним? Но, к счастью, я вспомнил, что всякое покушение на длительный разговор с кондуктором или носильщиком встречает отпор с их стороны, так как они усматривают в этом вероломство по отношению к железнодорожной компании, представителями которой являются. Помню, как я однажды пытался внушить кондуктору, что проверять билеты в полночь – сущее безумие, и как он счел меня беглецом из сумасшедшего дома. Нет, никуда не уйти от этого тягостного, невыносимого одиночества. Я поднял занавеску и выглянул в окно. Мы проезжали мимо фермы – пятно света, должно быть, фонарь какого-нибудь работника, двигалось возле амбара. Да, легкий розовый отблеск на дальнем горизонте. Утро наконец-то.

Мы остановились на станции. Двое мужчин вошли в вагон и уселись в свободном купе, позевывая и переговариваясь небрежно и вяло. Они сидели один напротив другого, по временам выглядывая в окно, и на постороннего наблюдателя производили впечатление людей, до смерти надоевших друг другу. Когда я взглянул на них из-за своей занавески, первый пассажир сказал второму, едва скрывая зевок:

– Да, пожалуй, одно время он был самый, что называется, популярный у нас гробовщик.

Второй (не столько отвечая, сколько изобретая вопрос, по какому-то довольно вялому стремлению общаться).А он, этот самый гробовщик, был верующий – присоединился к церкви?

Первый (в раздумье).Ну, не то чтоб он был настоящий христианин, а все-таки да, обращенный. Кажется, доктор Уайли его обратил. По крайней мере, я так от него слышал.

Долгая, томительная пауза.

Второй (сознавая обязанность что-нибудь сказать).А чем же он так прославился, этот ваш гробовщик?

Первый (лениво).Ну, он знал, чем взять разных там вдовцов или вдов, вроде как бы утешал их, так, невзначай, между делом, возьмет да и загнет что-нибудь утешительное, когда от писания, а когда и от себя, как человек опытный и повидавший-таки горя. Он, говорят (понижая голос), сам потерял трех жен и пятерых детей от этой новой болезни, как ее… от дифтерита, что ли, еще там, в Висконсине. Сам я этого не видел, а слухом земля полнится.

Второй.А отчего же он прогорел?

Первый.Да, вот в этом-то и вопрос. Он, знаете ли, ввел кое-какие новинки в похоронное дело. Например, он знал один такой способ, проделывал разные штуки с физиономией покойника, сам об этом рассказывал.

Второй (вяло).Какие такие штуки?

Первый (осененный блестящей и свежей мыслью).Слушайте-ка, вам приходилось замечать, до чего у мертвецов неприглядный вид?

Второму приходилось это замечать.

Первый (возвращаясь к рассказу).Так вот, была такая Мэри Пиблс, она приходилась дочкой самой близкой подруге моей жены, очень недурненькая девушка, и настоящая христианка, и померла от скарлатины. Ну, так вот эта девушка – я был на похоронах, как-никак подруга моей жены, – так эта девушка, хоть, может, и не следовало бы говорить, в этом своем гробу прямо из Чикаго из самого первоклассного бюро, хоть вся в цветах и во всяких там оборках, не очень-то важно выглядела. Что ж, пускай она и подруга моей жены и сам я был на похоронах, а прямо надо сказать: разочаровался, все настроение себе испортил.

Второй (очевидно, стараясь выразить сочувствие).Ну, еще бы!

Первый.Да, сударь! Ну так вот, видите ли, этот самый гробовщик, Уилкинс, знал способ, как все это исправить. И все этими фокусами. Он обрабатывал физиономию покойника, и получалось, как родственники говорили, этакое умиротворение, знаете ли, вроде улыбки. Когда ему хотелось присчитать лишнее (а у него на все была настоящая такса), он устраивал покойнику «христиански-блаженную улыбку» – вот как это у него называлось.

Второй.Быть не может!

Первый.Я вам говорю. Ну, право, иной раз бывало даже удивительно. А у меня на этот счет (понижая голос)всегда были сомнения: согласно ли это с писанием, не грешно ли – ведь все мы, знаете ли, черви земные; я открыл свои мысли нашему проповеднику, но только он не захотел вмешиваться: ведь так хоронили не его паству. А недавно, когда умер Сай Дэнхем, – помните Сая Дэнхема?

Долгое молчание. Второй пассажир смотрел в окно и, по-видимому, совсем забыл о своем спутнике. Выглянув из-за занавески, я увидел четыре головы, которые высунулись с других полок, горя нетерпением услышать, чем же кончилась история. Одна из голов, женская, немедленно скрылась, как только я выглянул, но дрожание занавески над ее полкой свидетельствовало о неослабном интересе. Только двое не проявили никакого интереса: первый и второй пассажиры.

Второй (лениво отрываясь от окна).Сая Дэнхема?

Первый.Да, Сай Дэнхем, он отродясь ни во что не верил, отпетый был человек. Напьется, бывало, вдребезги пьян и шляется с разными там бабами, на манер блудного сына, только еще хуже, сколько могу судить по тому, что мне рассказывали. Так вот, в один прекрасный день Сай скончался в Литл-Роке, и его привезли сюда для погребения. Родня, все народ гордый, конечно, денег на похороны не пожалела, и, между нами говоря, я такой роскоши в жизни не видывал. Уилкинс тут здорово подработал. Он этому забулдыге отделал физиономию по первому разряду: устроил ему «христиански-блаженную улыбку». Ну, с этого и начался поворот к худшему, потому что кой-кто из прихожан да и сам проповедник подумали, что всему есть граница, а на дому у диакона Тиббетса был даже разговор, не собрать ли по этому поводу совет. Но не это его погубило.

Опять молчание, и на лице второго пассажира не отразилось никакого желания знать, что же в конце концов погубило карьеру гробовщика. Но из-за занавесок на других полках высовывались нетерпеливые лица и даже одно-два сердитых, которые жаждали узнать, чем кончилось дело.

Второй (лениво возвращаясь к брошенной теме).Да, так что же его погубило?

Первый (невозмутимо).Вот эти самые фокусы, то есть я так думаю (осторожно), ведь я не все знаю. Когда миссис Уиддикомб потеряла мужа, месяца два назад… хотя она уже два раза побывала в юдоли скорби – это ведь ее третий муж, она бывшая вдова Джона Баркера.

Второй (с живейшим интересом).Да не может быть!

Первый (торжественно).Чтоб мне помереть, вдова Джона Баркера!

Второй.Ну-ну, скажу я вам!

Первый.Так вот, эта самая вдова Уиддикомб устроила похороны на широкую ногу. Она пригласила Уилкинса, а тот прямо из кожи лез. Прямо-таки надрывался. На беду, а может, и на счастье – пути господни неисповедимы – приезжает на похороны старый приятель покойного, доктор из Чикаго. Пошел он вместе с прочими взглянуть на покойника, а тот лежит и мирно улыбается, небесная этакая улыбка; все тут стали говорить, что теперь он на пути в рай, а этот самый приятель обернулся вдруг к вдове – а та сидит на своей скамье и умиляется, по женскому обычаю, что покойника так расхваливают, – да и спрашивает:

– Как вы сказали, сударыня, от чего супруг ваш скончался?

– От чахотки, – говорит она, бедняжка, утирая глаза, – от скоротечной чахотки.

– Какая там к черту чахотка! – говорит доктор. Он был, само собой, из неверующих, и даже необращенным. – От стрихнина он умер. Взгляните-ка на его лицо. Взгляните-ка на искажение лицевых мускулов. Это стрихнин. Это «risus sardonicus» [3]3
  Сардонический смех (лат.).


[Закрыть]
.

Так и сказал – он в выражениях не стеснялся.

– Что вы, доктор! – говорит вдова. – Это… это его последняя улыбка. Это христианское смирение.

– Подите вы со своим смирением, что вы мне толкуете! – говорит доктор. – От такого смирения чертям в аду тошно. Это яд. И я этого так… Ах, будь я проклят, да ведь мы приехали, да, да, это Джолиет. Ну, вот уж не подумал бы, что мы едем около часу!

Двое-трое нетерпеливых пассажиров отозвались с полки:

– Постой, друг! Послушайте, приятель! А чем же кончилось?..

Но и первый и второй пассажиры уже исчезли.

Перевод Н. Дарузес


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю