Текст книги "Брет Гарт. Том 2"
Автор книги: Фрэнсис Брет Гарт
Жанр:
Вестерны
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)
– Комнаты в этой гостинице, – прибавил он, – не сказать чтобы лучшие в мире. Но есть здесь один старик, прежний священник, так он уже лет двадцать пускает к себе ночевать таких вот людей, как вы, и платы не берет, а так, от чистого сердца. Прежде у него водились денежки, а теперь он совсем обеднел. Продал свой большой дом у перекрестка и живет с тех пор вместе с дочкой в хижине. Но коли вы к нему пойдете, то очень его уважите, а услышь он, что я отпустил вас из Римуса и не отвел к нему, так он с меня голову снимет. Погодите-ка, я вас провожу.
Почему бы мне было в конце концов и не нанести визита старику? Я последовал за моим проводником сквозь продолжавшуюся метель. Мы подошли к маленькому домику. Мой спутник постучал, а когда дверь открылась, тотчас ушел, предварительно представив меня в не слишком лестной речи:
– Вот, почтенный, я вам привел одного застрявшего тут лектора.
Хозяин дома, седовласый человек лет семидесяти, с приятным лицом, поздоровался со мной и пригласил меня войти. Его радушие рассеяло неловкость, возникшую после рекомендации моего проводника, и я спокойно вошел за ним в чистую, но бедно обставленную гостиную. С дивана поднялась слегка увядшая молодая женщина, и старик познакомил меня с ней. Это была его дочь.
– Мы с Фанни живем здесь в совершенном одиночестве, и если бы вы знали, как приятно бывает хоть изредка видеть кого-нибудь из большого мира, вы бы не стали просить извинения за то, что назвали своим вторжением.
Пока он говорил, я старался припомнить, где, когда и при каких обстоятельствах я видел раньше это селение, дом, этого старика и его дочь. Было ли это сном или одним из смутных видений прошлого бытия, иной раз возникающих в человеческом сознании? Я вновь посмотрел на обоих. В линиях, проведенных заботами у губ молодой женщины (наверное, еще недавно это был милый девичий ротик), в изборожденном морщинами челе старика, и тиканье старомодных часов на полке, в слабом шорохе идущего за окнами снега я как бы читал надпись: «Терпение, терпение, жди и надейся».
Старик набил табаком трубку и, передав ее мне, продолжал:
– Хотя я редко пью сам, я привык всегда держать в доме какой-нибудь подкрепляющий напиток для проезжающих гостей, но сегодня у меня нет ничего.
Я поспешил предложить ему свою флягу; после мгновенного замешательства он принял предложенное и теперь, как бы сбросив с плеч добрый десяток лет, сидел в своем кресле, выпрямившись и обретя словоохотливость.
– А как идут дела в столице, сэр? – начал он.
По правде говоря, я не имел об этом ни малейшего представления. Но старику явно хотелось обстоятельно побеседовать о политике, и я ответил неопределенно, однако не опасаясь уклониться от истины, что, по моим наблюдениям, там ничего особенного не делается.
– Да, да, – сказал старик, – в вопросах возобновления платежей; что же касается суверенных прав штатов и федерального вмешательства, то вы согласитесь, что следует придерживаться осторожной консервативной политики, пока Комиссия по выборам [22]22
Комиссия, созданная в январе 1877 года в связи с тем, что на президентских выборах подсчет голосов был произведен неправильно.
[Закрыть]не вынесет окончательного решения.
Я беспомощно оглянулся в сторону молодой дамы и слабым голосом произнес, что он совершенно верно изложил мою точку зрения. Проследив направление брошенного мною взгляда, старик сказал:
– Хотя муж моей дочери занимает пост в федеральном правительстве в Вашингтоне, он так поглощен делами, что не имеет возможности сообщать нам не столь уж важные новости… Простите, вы что-то сказали?
Действительно, у меня вырвалось невольное восклицание. Значит, это был Римус, родной дом Экспектента Доббса, и передо мной были его жена и тесть; и блеск вашингтонского банкета – подумать только! – стоил крови сердца этой бедной женщины, и вся роскошь его была поддержана этой шаткой кариатидой – ее отцом.
– А какую должность он занимает?
Старик не знал этого точно, однако полагал, что инспекторский пост. Мистер Гэшуилер заверил его, что это место первого класса – да, именно первого.
Я не стал сообщать ему, что в данном случае, как и во многих других, в Вашингтоне принято вести счет в обратном порядке. Я только сказал:
– Я полагаю, что ваш депутат, мистер… мистер Гэшуилер…
– Не называйте его имени, – проговорила маленькая женщина, поспешно вскочив на ноги. – Он никогда не приносил Экспектенту ничего, кроме горя и разочарований. Я ненавижу, я презираю этого человека!
– Милая Фанни, – с мягкой укоризной возразил старик, – это и не по-христиански и несправедливо. Мистер Гэшуилер – замечательный, весьма замечательный человек! Он трудится на великом поприще, его время отдано более важным делам.
– Однако у него хватило времени воспользоваться услугами бедного Экспектента, – сказала раненая голубка с некоторой злостью.
Все же я почувствовал известное удовлетворение, узнав, что Доббс получил наконец место – неважно, какое, неважно, через кого; и, улегшись в постель в комнате, которая, по всей видимости, должна была служить супружеской спальней, я пришел к выводу, что худшие испытания Доббса остались позади. Стены комнаты были увешаны сувенирами юных дней этой четы: тут был портрет Доббса в возрасте двадцати пяти лет; засохший букет в стеклянной шкатулке, подаренный Доббсом Фанни в день экзамена, вставленное в рамку постановление Дискуссионного общества Римуса о благодарности Доббсу, удостоверение об избрании Доббса президентом римусского Общества любителей математики, патент Доббса на чин капитана независимого отряда Национальной гвардии Римуса и, наконец, масонская грамота, в которой Доббс аттестовался в эпитетах более преувеличенных и экстравагантных, чем любая царствующая особа.
И при всем том эти дешевые лавры узкого мирка и узкого кругозора были хранимы и освящены любовью преданной жрицы домашнего храма, которая поддерживала пламя своего светильника во мраке печали, сомнения и отчаяния. Вьюга бушевала вокруг дома и била белыми кулаками в окна. Сухой лавровый венок, которым Фанни увенчала Доббса после его прославленной речи, произнесенной в здании школы в день Столетней годовщины, 4 июля 1876 года, качался под порывами ветра. И сухие листья падали на пол, а я лежал в постели Доббса и ломал голову над тем, что представляла его должность первого класса.
Я это узнал лишь летом. Бродя по длинным коридорам некоего министерства, я натолкнулся на человека, который держал на плечах коромысло, нес два огромных ведра со льдом и добавлял лед в кувшины с водой, стоявшие в кабинетах. Пройдя мимо, я оглянулся на него. Это был Доббс!
Он не снял с себя своего груза; это не полагалось, сказал он. Однако в беседу вступил охотно, сообщив, что начинает с самого подножия лестницы, но надеется в ближайшее время взобраться наверх. Предстоит реформа гражданских учреждений, и, конечно, он скоро получит повышение.
– Место вам устроил Гэшуилер?
Нет. Он считал, что обязан этим мне. Именно я рассказал его историю помощнику министра, имярек, который, в свою очередь, сообщил ее начальнику бюро NN – оба прекрасные люди, но вот все, что они могли сделать. Во всяком случае, это первый шаг. А теперь ему пора.
Однако я пошел с ним дальше – вверх и вниз и старался ободрить его, описывая в розовых красках его жену и семейство и мой визит к ним; и, наконец, оставил его с его коромыслом, пообещав зайти повидаться с ним в первый же раз, когда буду в Вашингтоне.
Реформа гражданских учреждений пришла вместе с новым правительством; незрелая и плохо продуманная, как всякая внезапно и спешно проводимая реформа, жестокая в отношении отдельных лиц, как все незрелые преобразования. И среди беззащитных мужчин и женщин, потерявших способность к другой работе на длительной службе в притупляющей машине федеральных ведомств, с которыми было покончено одним ударом, попала на плаху и слабая, глупая голова Экспектента Доббса. Впоследствии выяснилось, что даровитый Гэшуилер должен был нести ответственность за раздачу двадцати служебных мест, и письмо Доббса, в котором он посмел упомянуть Гэшуилера, ныне уже лишенного влияния, решило его судьбу. Страна, в назидание другим, сурово наказала Гэшуилера и… Доббса.
После этого он исчез. Я тщетно высматривал его в приемных, кулуарах, коридорах отелей и наконец пришел к заключению, что он уехал домой.
Как прекрасно было июльское воскресенье, когда утренний поезд из Балтимора прибыл на вашингтонский вокзал. Как нежно и целомудренно свет утреннего солнца лежал на восточном фасаде Капитолия, погружая все здания в величественный, внушающий благоговение покой. До чего трудно было представлять себе Гэшуилера, проползающего между этими колоннами или прокрадывающегося под портиком, и не изумляться, почему та величественная статуя не спустилась вниз, чтобы мечом нанести убийственный удар по жирным округлостям этого незваного гостя. До чего трудно думать, что руки матереубийцы поднимались на Великую Матерь, изображенную здесь в целомудрии белых, полных изящества покровов, с благородным спокойствием чела, собравшей вокруг себя своих детей в белоснежных одеждах. Тут мне вспомнился Доббс, и вдруг перед окном моего экипажа мелькнуло знакомое лицо. Я приказал остановить лошадей и увидел женщину, растерянно стоявшую на углу улицы. Когда она повернула в мою сторону встревоженное лицо, я узнал миссис Доббс.
Что она здесь делает и где Экспектент?
Пытаясь объясниться, она произнесла несколько несвязных фраз и залилась слезами. Я усадил ее в свой экипаж; и между рыданиями она рассказала, что Экспектент домой не возвращался; из письма одного здешнего друга она узнала, что он болен – ах, очень, очень болен! – а отец не мог поехать с ней, и она здесь одна. Такая испуганная, одинокая, такая несчастная…
Есть у нее его адрес?
Да-да, вот! Он живет где-то на окраине Вашингтона, около Джорджтауна. Быть может, я буду так добр, что провожу ее туда, – она никого тут не знает.
По дороге я пытался несколько развлечь ее, указывая на детей Великой Матери, уже упомянутых мною; но она только закрывала глаза, пока мы катили по длинным улицам, и шептала:
– О, эти ужасные, ужасные расстояния!
Наконец мы доехали. Это был негритянский квартал, но вокруг все выглядело чисто и опрятно. Я видел, как вздрогнула бедняжка, когда мы остановились у дверей низкого двухэтажного деревянного дома и из него при появлении столь редкого здесь экипажа высыпала на улицу толпа полуголых ребятишек, вслед за которыми к нам вышла благообразная, аккуратно одетая миловидная мулатка.
Да, этот самый дом. Он наверху и чувствует себя неважно; кажется, он уснул.
Мы поднялись наверх. В первой комнате, прибранной, но скудно обставленной, лежал Доббс. На дощатом столе около его кровати валялись груды писем и записок, адресованных в разные министерства и департаменты, а на одеяле лежало неоконченное письмо, вероятно, только что выпавшее из его слабых пальцев, адресованное в министерство Волокиты.
Когда мы вошли, он приподнялся, опираясь на локоть.
– Фанни! – пробормотал он, и тень разочарования пробежала по его лицу. – А я думал, что это ответ от министра, – добавил он, словно оправдываясь.
Бедная женщина выстрадала слишком много, чтобы отступить перед этим последним ударом. Она тихо подошла к изголовью больного, без единого слова или слезы опустилась на колени, с любовью обвила его руками, и я оставил их наедине.
Когда вечером я вновь навестил их, ему было лучше – настолько лучше, что, несмотря на предписание врача, он целый час говорил с ней, полный бодрости и надежды… Потом внезапно приподнял обеими руками ее склоненную голову и произнес:
– Знаешь ли, дорогая, в поисках поддержки и покровительств я забыл того, кто пользуется большим влиянием у королей и министров, и я собираюсь, любимая, просить его ходатайствовать за меня. Еще не поздно, дружочек, и я завтра же обращусь к нему.
И прежде чем пришло это завтра, он явился к нему и получил – в этом я не сомневаюсь – хорошее место.
Перевод Е. Куниной
ТУРИСТ ИЗ ИНДИАНЫ
Впервые мы заметили его с палубы «Unser Fritz» [23]23
«Наш Фриц» (нем.).
[Закрыть], когда это славное судно, державшее курс на Плимут, Гавр и Гамбург, готовилось к отплытию из Нью-Йорка. Потому ли, что в такие минуты все попадающееся на глаза пассажирам по-особому врезается в память, а быть может, потому, что, когда находишься в ожидании важного для тебя события, любой, не имеющий значения пустяк производит неизгладимое впечатление, но я сохранил самое живое воспоминание о том, как наш новый пассажир появился на сходнях и, вступив, по-видимому, без всякой надежды на успех в пререкания с говорившими по-немецки стюардами и матросами, в конце концов одержал победу. В его фигуре отнюдь не было ничего героического. Одетый в изрядно поношенный холщовый плащ, с охапкой сумок и свертков, он больше всего напоминал кучера наемного экипажа, несущего багаж своего седока. Примечательно, однако, что, хотя он упорно говорил по-английски и как бы не замечал того, что его противники сыплют немецкими фразами, он сумел настоять на своем, сохранив полнейшее спокойствие духа и столь же спокойное выражение лица, тогда как уступившие его натиску враги-иностранцы побагровели от ярости и заметно взмокли; наконец, раз десять нарушив судовые порядки, он занял место рядом с необычайно хорошенькой девушкой, несомненно, более высокого круга, которая тем не менее называла его отцом. «Unser Fritz» давно уже снялся с якоря, а он по-прежнему оставался центральной фигурой на палубе, всем мешал, заговаривал со всеми одинаково фамильярно, оставаясь нечувствительным к щелчкам и насмешкам, и упрямо шел к своей цели даже в том случае, если эта цель не стоила и сотой доли затраченных на нее усилий.
– Вы сидите здесь на одной моей штуковине, мисс, – в четвертый раз повторил он, обращаясь к элегантнейшей мисс Монтморрис, которая в сопровождении друзей, принадлежавших к сливкам общества, совершала свое очередное путешествие в Европу. – Уж вы немножко приподнимитесь, а я ее мигом достану.
И не только сама мисс Монтморрис, но и вся окружавшая ее свита вынуждена была подняться с места. «Штуковина» оказалась старой, порядком измятой газетой.
– Это «Цинциннати таймс», – пояснил он, с полным спокойствием завладев ею и просто не замечая устремленных на него уничтожающих взглядов. – Приплюснули вы ее малость оттого, что на ней посидели; да не беда, еще послужит. В ней письмо из Парижа с ценами в этих их гостиницах и ресторанах, и опять же я своей дочери сказал, что нам это может пригодиться. Только я никак не разберу парочку французских названий. Вот поглядите-ка, у вас глаза поострее…
Но тут весь кружок Монтморрисов негодующе удалился, и он так и остался стоять, держа газету в одной руке, а другой указывая нужный абзац. Ничуть не обескураженный таким поворотом событий, он окинул взглядом опустевшую скамью, с помощью шляпы, плаща и зонтика занял ее, на время исчез и вскоре вновь появился в сопровождении дочери, долговязого молодого человека и костлявой пожилой особы, которых тут же водворил на место Монтморрисов.
Когда судно вышло в открытое море, он вдруг куда-то пропал. Утешительная надежда на то, что либо он свалился за борт, либо каким-то чудом оказался на берегу, вскоре рассеялась, так как он опять появился на палубе под руку с дочерью и уже упоминавшейся выше пожилой особой. «Unser Fritz» сильно качало, но, одержимый своим нелепым упорством, наш пассажир и на этот раз пожелал во что бы то ни стало прогуляться по лучшей части палубы, как бы почитая это и своим правом и своим непременным долгом. Неожиданно судно накренилось, и он со своим неустойчивым грузом налетел на Монтморрисов; последовала минута отчаянного замешательства, несколько пассажиров повскакали со своих мест и наконец стюард увел с палубы этого явно чуть живого, измученного морской болезнью человека. Но когда он скрылся внизу, обнаружилось, что он успел занять для своих дам два превосходных места на палубе. Никто не осмелился обеспокоить старшую, ни у кого не хватило духа потревожить и младшую, чья застенчивая сдержанность, – настало наконец время сказать об этом – надежно удерживала пассажиров-мужчин в границах обычной учтивости.
Несколько дней спустя стало известно, что он едет отнюдь не первым классом, а вторым и что пожилая особа вовсе не его жена, как все полагали, а делит с его дочерью каюту первого класса. Отныне его назойливые вторжения в салон сделались еще более нестерпимыми для Монтморрисов, но и противиться этим вторжениям стало затруднительно. Он всегда умел поставить на своем; шляпа с обвисшими полями и холщовый плащ мелькали повсюду, для них не было ничего запретного, ничего святого: стоило выдворить их из машинного отделения, как они появлялись на капитанском мостике, и если им прегражден был путь на бак, то они словно из-под земли вырастали возле погруженного в изучение компаса штурмана. И когда они как-то устремились на марс, их владельца непременно привязали бы к мачте, не помешай тому присутствие на палубе его молчаливой дочери. В довершение всего, нарушая строжайшую заповедь, он непрерывно старался завязать дружескую беседу с самим рулевым.
До сих пор я довольствовался тем, что с захватывающим интересом наблюдал за ним издалека – быть может, я благоразумно опасался, что сокращение дистанции погубит всю живописность, а быть может, как многие куда более достойные, чем я, предпочитал сохранить нетронутым свое представление о нем, которое при более тесном знакомстве вряд ли осталось бы прежним. Но однажды, когда я праздно прогуливался по корме у борта, созерцая тщеславные усилия пароходного винта, хотевшего, по примеру всех пароходных винтов, во что бы то ни стало доказать, что один он на всем судне занят полезной деятельностью, на меня, не предвещая ничего доброго, упала тень шляпы с обвисшими полями и неразлучного с ней плаща. Что было делать! Я смирился. Меня обрекало на это мое собственное представление об этом человеке.
– Только вчера я узнал, кто вы такой, – начал он не спеша, – а то разве бы я был таким несооб…щительным. Но я всегда говорил моей дочери, что, когда разъезжаешь по этим путешествиям, опасно заводить знакомство с первым встречным. Читал я ваши писания, как же! – читал их в индианской газете, но вот уж не думал, что встретимся. Правда, чего не бывает, а когда путешествуешь, никогда не знаешь с кем тебя судьба сведет. Моя дочь, Луиза, та только заметила вас, сразу насторожилась и все потом ломала себе голову, она-то и навела меня на ваш след.
Самая изысканная лесть не могла бы подействовать на меня сильнее. Занимать своей персоной мысли этой сдержанной милой девушки, когда даже тех, кто настойчиво добивался этого, она не удостаивала…
– Луиза навела меня на ваш след, – продолжал он с полным хладнокровием, – хотя она, сама-то она, имеет предрассудок против ваших писаний; по ней все там грубость одна, и люди, которых вы расписываете, ей не по духу; знаете, как это водится у женщин, она и мисс Монтморрис на этот счет заодно. Но тут со мной несколько приятелей, так они не прочь повидать вас.
Он отступил в сторону; человек пять-шесть вышли гуськом из-за кормовой надстройки и с торжественностью, свойственной только англосаксам, по очереди долго трясли мою руку, потом отошли и застыли в самых сосредоточенных позах, прислонившись к перилам. Это были мои добрые, преисполненные самых лучших намерений соотечественники, но никого из них я не знал в лицо.
Наступило мертвое молчание; винт, однако, хвастливо продолжал свое. «Вот видишь, я был прав, – говорил он, – все это вздор, переливание из пустого в порожнее. Только один я и занят здесь настоящим делом. Вжж-вжж-вжж! Хлоп-хлоп-хлоп!»
Я собирался быстро произнести несколько общих фраз, но облегченно вздохнул, обнаружив, что приятели моего собеседника по одному отделяются от перил и с легкими поклонами и новыми рукопожатиями расходятся в разные стороны, испытывая, очевидно, при этом не меньшее облегчение, чем я сам. Между тем мой собеседник с видом человека, выполнившего свой долг, сказал:
– Кто-то же должен заботиться о таких делах, а то не будет никакой обще…жительности. Вчера я привел к капитану депутацию с кое-какими предложениями; а еще есть здесь на борту священник, и надо бы до следующего воскресенья поговорить с ним; я готов взять это на себя, но, может, – добавил он с официальной любезностью, – вы захотите этим заняться? Раз вы, так сказать, общественная фигура.
Но общественная фигура поспешила заверить его, что вовсе не жаждет произносить речь. Чтобы переменить тему, я заметил, что как будто на нашем пароходе едет группа туристов Кука, и поинтересовался, не принадлежат ли к их числу только что ушедшие джентльмены? Однако этот вопрос побудил моего собеседника немедленно отложить шляпу и усесться поудобнее на палубе: он прислонился спиной к перилам, подтянул колени к подбородку и произнес следующее:
– Раз уж вы помянули Кука и туристов Кука, так, если хотите знать, я сам себе Кук. Я прикинул и расчел до последнего цента все, что будет потрачено от Эвансвилла в Индиане до Рима и до Неаполя, и знаю, где что надо смотреть. – Помолчав, он фамильярно положил мне руку на колено и спросил: – А говорил я вам, как я надумал поехать за границу?
Так как это был наш первый в жизни разговор, то я мог со спокойной совестью ответить «нет». Он задумчиво почесал затылок, насупил седые брови и сказал:
– Это, должно быть, я метрдотелю говорил. Он вроде бы смахивает на вас усами да и всей наружностью. Должно быть, ему, – кому же еще!
Я заметил, что, вероятно, так оно и было.
– Ну, так вот, как я это надумал. Сижу я раз вечером три месяца назад с моей дочерью Луизой – жена-то моя вот уже четыре года, как умерла, – и читаю ей из газеты про Выставку. А она и говорит мне, тихо так – она у меня вообще-то тихая, если вы заметили: «Хотелось бы мне поехать туда». Посмотрел я на нее: ведь с тех пор, как ее матери нет в живых, она в первый раз просит у меня что-то, или, так сказать, выражает желание. Не было у нее такой привычки. Она жила, как у нас было заведено, и, провалиться мне на месте, если я когда-нибудь знал, по душе ей это или нет. Я ведь еще не говорил вам этого?
– Нет, – ответил я поспешно. – Продолжайте.
Он потер колени и глубоко вздохнул.
– Вы, может, не знаете, – начал он не спеша, – что я человек бедный. Вы вот видите меня здесь, среди всех этих богачей, и я еду в Париж с самыми разбогатыми из них и притом, что Луиза в каюте первого класса, как такой барышне и положено, конечно, вам трудно поверить. Но я, попросту говоря, бедняк! Так вот, сэр, смотрит она на меня и говорит мне это, а у меня-то и двенадцати долларов в карманах не наскребется! И не такой уж я дурак, каким выгляжу, а все-таки что-то во мне, знаете, что-то там внутри твердит: «Поедешь, поедешь, Лу!» И вот я повторяю это, уже громко: «Ты поедешь, Лу» – и смотрю ей прямо в глаза, а вы когда-нибудь смотрели в глаза моей дочери?
Я уклонился от этого слишком уж прямого вопроса, спросив его, в свою очередь:
– Ну, а двенадцать долларов? Как же вы вышли из положения?
– Я скопил двести пятьдесят. Прирабатывал чем мог. Я ведь механик. От Лу я, конечно, скрывал, что по вечерам работаю сверхурочно. Я ей говорил, что, мол, надо мне повидать кое-кого, чтобы разузнать про эту Европу, и всякое такое. А потом я еще занял немного под свой страховой полис, так что и набралось сколько нужно. И вот мы тут. Все нам нипочем, и мы едем первым классом до самого конца, то есть это Лу так едет!
– Имея всего двести пятьдесят долларов! На Рим, и на Неаполь, и на обратный путь? У вас из этого ничего не выйдет.
Он хитро посмотрел на меня.
– Ничего не выйдет, говорите? Да уже вышло.
– Как так?
– Ну, почти что вышло. Я все расчел. Цифры не врут. Нет, я не турист Кука. Кук может у меня кое-чему поучиться! Говорю вам, я расчел все до цента, и у меня еще лишек остается. Ясное дело, я не думаю путешествовать вместе с Лу. Она едет первым классом. Ну, а я буду при ней, хоть в трюме, хоть в багажном вагоне, если придется. Много ли мне надо, чтобы прокормиться? А время от времени я, глядишь, могу и приработать. Наверное, вы уже запамятовали, какой скандал вышел в машинном отделении, когда меня оттуда выставили взашей?
Я невольно посмотрел на него с изумлением. Судя по выражению его лица, у него сохранилось самое приятное воспоминание об этом случае. Между тем я прекрасно помнил, как оскорблен был тогда за него и за его дочь.
– Ну, так этот чертов остолоп-немец, здешний старший механик, на днях предложил мне работу. А не прорвись я тогда вниз, и не поговори с нахальством, и не охай я его паровую машину, откуда бы ему знать, что я могу отличить эксцентрик от колеса телеги? Смекаете?
Кажется, кое-что я действительно начал смекать. И все-таки я не удержался и спросил, как смотрит его дочь на этот их столь неравный способ путешествия.
Он рассмеялся.
– Когда я набирался ума из этих книг про путешествия, я прочитал ей из одной книжонки, что «только принцы, дураки и американцы путешествуют первым классом». Ну и растолковал ей, что там ничего не сказано о женщинах, потому что они, ясное дело, должны ездить первым классом, а уж американские девушки само собой: они же все принцессы. Смекаете?
Если на основании этих слов я не сумел до конца постигнуть ход его мыслей и понять, что побудило его дочь согласиться с ним, то последующие его откровения пролили на это кое-какой свет. Поздравив его в самых неопределенных выражениях с успехом, я поднялся и собирался было уйти, но тут он снова подозвал меня.
– А не говорил я вам, – сказал он, внимательно оглядываясь по сторонам и, однако, с трудом сдерживая счастливую улыбку, – а не говорил я вам, что эта девочка, моя дочь, сказала мне? Да нет, как будто не говорил. Я еще никому про это не говорил. Идите сюда.
Он потянул меня за собой в укромный уголок за кормовой надстройкой.
– В тот вечер, когда я сказал моей девочке, что она едет за границу, я и говорю ей, эдак шутливо и невзначай: «Лу! – говорю я. – Ты наверняка выйдешь там замуж за какого-нибудь из этих графов, князей или властелинов и, небось, бросишь старика отца!» А она и говорит мне, говорит, прямо глядя в глаза. А вы замечали, какие глаза у этой девочки?
– Красивые, – ответил я неопределенно.
– Они такие же чистые, как только что вымытый подойник, и такие же блестящие. К ним ничего не пристает. Э, верно я говорю?
– Вы правы.
– Ну вот, смотрит она на меня так (тут он изобразил застенчивый взгляд своей дочери – уродливо и ничуть не похоже) и, смотря на меня так, говорит: «Для того я и еду и еще, чтобы развивать свой ум!» Ха-ха-ха! Видали вы! Выйти замуж за аристократа и развивать свой ум. Ха-ха-ха!
Явное восхищение, с каким он пересказывал мне слова своей дочери, нисколько не задумываясь, похвальны ли они, как и легкость, с какой он доверил их человеку, вовсе ему не знакомому, опять опрокинули все мои теории. Я мог бы добавить здесь, что как раз эта способность обманывать ожидания стороннего наблюдателя и служит доказательством самобытности характера. Но эта мысль пришла мне в голову позже, уже несколько месяцев спустя.
Мы расстались в Англии. В таком кратком очерке нет нужды приводить разнообразные истории о «дядюшке Джошуа» (как называли его наши самые юные и легкомысленные пассажиры), тем более что обычно они противоречили моей собственной оценке характера этого человека, хотя должен признаться, что сам я далеко не был уверен в ее правильности. Но главным во всех этих историях неизменно было настойчивое, не знающее преград упорство дядюшки Джошуа и его невозмутимое спокойствие. Он спросил мисс Монтморрис, не «возражает» ли она «поразвлечь» их и спеть в кают-компании второго класса, и, чтобы подбодрить ее, добавил, что они «ровным счетом ничего не смыслят в музыке», – поведал мне Джек Уокер. «И когда он починил испо’ченный замок на моем саквояже, он так п’ямо и п’едложил мне пе’едать кузине Г’ейс, что он «не п’очь» во в’емя путешествия состоять п’и ней «ку’е’ом» и делать, что надо «по части механики», ’азумеется, если она возьмет под свое пок’овительство эту его почти глухонемую дочь. Ну, ’азве не смешно! П’аво, он один из ваших пе’сонажей», – сказала мне при прощании младшая мисс Монтморрис.
Боюсь, она была неправа, хотя впоследствии он пригодился мне для подтверждения некоторых моих теорий. Как-то раз мне представился случай помочь ему, когда он пререкался с кебменом относительно платы за проезд его дочери, причем у кебмена сложилось вполне определенное впечатление, что каким-то незаметным образом, то ли внутри, то ли снаружи, но отец тоже пропутешествовал в его экипаже, и я должен с прискорбием сказать, что эту глупость он действительно совершил. Потом до меня дошли слухи, что он вторгся в некий дворец в Англии и был с позором изгнан оттуда, но я также слышал, что самые пространные извинения были принесены тихой и скромной дочери этого человека, дожидавшейся его на лужайке, и что некая Важная Персона, о которой я и думать не смею иначе, чем с большой буквы, милостиво заинтересовалась бедной малюткой и пригласила ее на прием.
Но все это я знал с чужих слов. В Париже меня ожидал рассказ о том, как вместе с дочерью он поднялся на аэростате и, вознесенный на высоту нескольких тысяч футов, высказал кое-какие критические замечания об удерживающем аэростат тросе и лебедке, наматывающей этот трос, чем не только позабавил пассажиров, но и привлек внимание людей сведущих, и ему не только предложили подняться еще раз без всякой платы, но как будто даже готовы были приплатить. Но я ограничу свое повествование о карьере этого замечательного человека лишь теми фактами, которым сам был свидетелем.
Раз я присутствовал на некоем увеселительном зрелище в Париже – его устроили наследники и душеприказчики одного влиятельного лица, чей прах уже давно покоится на кладбище Пер-Лашез, но чей шекспироподобный бюст и по сей день взирает спокойно и благосклонно на разгульные пиршества и непристойные забавы, святым патроном которых он состоял при жизни. Увеселение это было такого свойства, что на сцене были главным образом женщины, а в зале – мужчины. Исключение составляли иностранцы, и среди них я тут же разглядел моих прекрасных соотечественниц – девиц Монтморрис.
– Не гово’ите никому, что вы нас видели здесь, – попросила меня младшая мисс Монтморрис. – Мы п’ишли сюда шутки ’ади. Это ужасно забавно! И ваш д’уг из Индианы тоже здесь, вместе со своей доче’ю.
Я без труда отыскал глазами серьезное, деловитое, исполненное неодобрения лицо моего друга дядюшки Джошуа. Он сидел за одним из передних столиков, и рядом с ним я, к своему ужасу, увидел его скромную и застенчивую дочь. В тот же миг я оказался возле него.