Текст книги "Арманс"
Автор книги: Фредерик Стендаль
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА XVI
Let Rome in Tyber melt! and the wide arch
Of the rang'd empire fall! Here is my space:
Kingdoms are clay: our dungy earth alike
Feeds beast as man: the nobleness of life
Is to love thus.
Однажды вечером, после удушливо-знойного дня все общество медленно прогуливалось под купами великолепных каштанов, венчающих холмы Андильи. Днем прогулки в этих рощах бывают испорчены докучными зеваками, но в тот чудесный летний вечер, озаренный мирным сиянием ясной луны, пустынные холмы были поистине пленительны. Легкий ветерок, шелестя в листве, сообщал особое очарование пейзажу. По непонятному капризу г-жа д'Омаль ни на шаг не отпускала от себя Октава. Не щадя самолюбия остальных мужчин, она нежно напоминала ему, что впервые увидела его именно в этих местах.
– Вы были одеты чародеем, и ваш костюм не солгал, – сказала она, – потому что мне ни разу не было скучно с вами, а этого я больше ни о ком не могу сказать.
Арманс, гулявшая вместе с ними, невольно подумала, что тон графини слишком уж задушевен. Невозможно было устоять против обаяния этой блестящей женщины, обычно столь веселой и вдруг снизошедшей до серьезной беседы о главных жизненных целях и путях к достижению счастья. Отойдя на несколько шагов от общества, окружавшего г-жу д'Омаль, и оказавшись наедине с Арманс, Октав начал подробно рассказывать ей о своих отношениях с графиней.
– Я искал этой лестной для меня дружбы только потому, что, не прими я такой меры предосторожности, госпожа де Бонниве могла бы испугаться за свою репутацию и исключить меня из числа своих близких друзей.
Как ни нежно звучало это признание, в нем не было и намека на любовь.
Когда Арманс почувствовала, что достаточно владеет голосом и не выдаст страшного смятения, вызванного в ней словами Октава, она промолвила:
– Дорогой кузен, я свято верю – не имею права не верить – всему, что вы говорите. Ваши слова для меня, как слова Евангелия. И все же я невольно отмечаю, что в других ваших замыслах вы признавались мне куда быстрее и легче, чем в этом.
– Ответ напрашивается сам собою. Мадмуазель Мери де Терсан и вы позволяете себе иногда посмеиваться над моими победами: например, месяца два назад вы как-то вечером довольно недвусмысленно обвинили меня в фатовстве. С тех пор я не раз мог бы сказать вам правду о моем отношении к госпоже д'Омаль, но сперва нужно было дождаться, чтобы она ласково обошлась со мной на ваших глазах. Иначе разве такая насмешница, как вы, удержалась бы от колких замечаний по поводу моих маленьких хитростей? А сегодня для полного моего счастья мне недостает только мадмуазель де Терсан.
Искренний, почти растроганный тон, каким Октав произнес эти тщеславные слова, говорил о таком равнодушии к несколько вызывающему очарованию прелестной графини и о такой страстной преданности собеседнице, что Арманс не могла не признаться себе в том, что она любима и счастлива. Опершись на руку Октава, она слушала его в каком-то блаженном опьянении. Благоразумия у нее хватило лишь на то, чтобы самой не произносить ни слова: звук ее голоса выдал бы Октаву ее страстную любовь к нему. Чуть слышный шорох листвы, колеблемой вечерним ветерком, придавал особую прелесть их молчанию.
Октав смотрел в большие, устремленные на него глаза Арманс. Внезапно они оба поняли, что означает какой-то давно уже долетавший до них крик, на который до сих пор они не обращали внимания: то г-жа д'Омаль, удивляясь отсутствию Октава и чувствуя, что ей без него скучно, громко его звала.
– Вас зовут, – сказала Арманс.
Она произнесла эти слова таким упавшим голосом, что любой другой на месте Октава понял бы, как сильно он любим. Но Октав был так потрясен собственными ощущениями, так взволнован прикосновением едва прикрытой прозрачным газом прекрасной руки Арманс, которую он прижимал к груди, что ничего больше не замечал. Он потерял власть над собой, он наслаждался счастьем любви и почти не скрывал от себя этого. Он смотрел на очаровательную шляпку Арманс, он смотрел в глаза девушки. Впервые в жизни его твердое решение никогда не влюбляться подверглось столь серьезной опасности. Ему казалось, что он, как обычно, шутит с Арманс, но шутка неожиданно приняла серьезный оборот. Октав чувствовал, что теряет голову, он больше не рассуждал, он был на вершине блаженства. Случай порою дарит такие быстролетные мгновения людям, созданным для сильных чувств, словно вознаграждая их за долгие страдания. Жизнь бьет ключом в груди, любовь вытесняет из памяти все, что по сравнению с ней кажется низменным, и за эти несколько секунд человек может пережить больше, чем за многие годы.
Госпожа д'Омаль еще несколько раз позвала Октава, и звук ее голоса окончательно подавил всякое благоразумие в несчастной Арманс. Октав понимал, что должен выпустить прелестную руку, которую слегка прижимал к груди, должен отойти от Арманс. Еще немного – и он осмелился бы на прощание прижать эту руку к губам. Позволь он себе такое проявление любви, и Арманс, не совладав с собою, обнаружила бы перед ним свои чувства, а может быть, и открылась бы в них.
Они были уже в нескольких шагах от остальных. Октав шел немного впереди. Как только г-жа д'Омаль увидела его, она сказала капризно, но так, чтобы не услышала Арманс:
– Вы уже вернулись? Как это вы решились покинуть Арманс ради меня? Вы влюблены в свою хорошенькую кузину, не отрицайте, в таких вещах я разбираюсь.
Октав все еще был как в тумане после пережитого порыва чувств; он словно видел перед собой прекрасную руку Арманс, чувствовал ее прикосновение. Слова г-жи д'Омаль поразили его точно удар грома: он понял их справедливость и был повергнут в прах.
Это легкомысленное замечание прозвучало для него, как приговор всевышней судьбы. Даже в самом голосе графини ему почудилось что-то сверхъестественное. Неожиданные слова, открыв Октаву его истинные чувства, сбросили его с вершины счастья и обрекли на ужасное, безысходное страдание.
ГЛАВА XVII
...What is a man,
If his chief good, and market of his time
Be but to sleep, and feed: a beast, no more.
...Rightly to be great,
Is, not to stir without great argument;
But greatly to find quarrel in a straw,
When honour's at the stake.
Значит, он дошел в своей слабости до того, что изменил клятве, которую столько раз давал себе! Одна минута уничтожила дело всей жизни! Он утратил теперь право на самоуважение. Отныне доступ в общество для него закрыт: он слишком ничтожен, чтобы жить в нем. Его удел – одинокое существование в безлюдной пустыне. Сила и неожиданность этого удара могли бы нарушить равновесие самой стойкой души. К счастью, Октав мгновенно понял, что если он не ответит г-же д'Омаль немедленно и с полным хладнокровием, то может пострадать репутация Арманс. Ведь он проводил с кузиной столько времени, а слова графини слышало несколько человек, одинаково не терпевших ни его, ни Арманс!
– Влюблен? Я? – сказал он г-же д'Омаль. – Увы, небо, видно, отказало мне в этой счастливой способности, и никогда я так остро не чувствовал ее отсутствия, никогда так горько не жалел об этом, как сейчас. Ежедневно, – и все-таки реже, чем мне хотелось бы, – я вижу самую обольстительную в Париже женщину: что может так волновать молодого человека моих лет, как мечта понравиться ей? Я знаю, она не приняла бы моего поклонения, но вся беда в том, что ни разу я не испытал такой безумной страсти, которая одна дала бы мне правопризнаться в любви. Ни разу в присутствии этой женщины я не терял самообладания. Но если я такой бесчувственный дикарь, то смешно было бы думать, что кто-то другой может вскружить мне голову.
Никогда еще Октав не говорил с г-жой д'Омаль таким языком. Это, можно сказать, дипломатическое объяснение было искусно им продолжено и жадно ею выслушано. Тут же присутствовало несколько мужчин, известных сердцеедов, считавших Октава своим соперником. Ему удалось отпустить по их адресу довольно колкие остроты. Он без умолку говорил, продолжая, как всегда, уязвлять чужое самолюбие, и под конец стал надеяться, что все давно забыли о слишком справедливых словах, вырвавшихся у г-жи д'Омаль.
Она сказала их с явной обидой, поэтому Октав решил, что графиню следует занять ее же собственными чувствами. Заявив, что не способен любить, он затем – впервые в жизни – позволил себе нежные полупризнания, чем очень удивил молодую женщину.
К концу вечера, уверившись, что ему удалось рассеять все подозрения, Октав смог наконец подумать и о себе. Он страшился минуты, когда все разойдутся по комнатам и ему волей-неволей придется взглянуть в лицо своему несчастью. Глаза его то и дело обращались к башенным часам. Давно уже пробило двенадцать, но эта ночь была так хороша, что всем хотелось ее продлить. Потом пробило час, и г-жа д'Омаль отправилась спать.
Октаву была дана еще одна короткая отсрочка: он должен был отыскать лакея г-жи де Маливер и передать через него, что будет ночевать в Париже. Исполнив и этот долг, он ушел в лес, и нет слов, чтобы описать овладевшее им отчаяние.
– Я люблю! – задыхаясь, повторял он. – Я – и любовь! Великий боже!
Сердце у него сжималось, горло перехватывало судорогой. Пристально глядя на небо, он словно оцепенел от ужаса, потом снова зашагал. Наконец, уже не держась на ногах, он присел на поваленный ствол дерева, преграждавший ему дорогу, и в эту минуту с еще большей отчетливостью увидел всю безысходность своего несчастья.
«У меня не было ничего, кроме самоуважения, – думал он, – и вот я утратил его». Теперь он знал, что любит Арманс, он больше не мог себя обманывать, и это приводило его в такую ярость, что временами он начинал дико, нечленораздельно вопить. Это был предел человеческих страданий.
Вскоре Октаву пришла в голову мысль о выходе, за который всегда цепляются обездоленные, если у них сохранилась хоть капля мужества, но он тотчас же сказал себе: «Мое самоубийство бросит тень на Арманс. Целую неделю все с жадным любопытством будут выспрашивать о мельчайших происшествиях сегодняшнего вечера, и любому, кто присутствовал нынче в замке, будет дано право истолковывать их на свой лад».
В благородной душе Октава не родилось ни одной себялюбивой, буднично-трезвой мысли, способной смягчить приступы нестерпимой скорби. Эта отрешенность от корыстных побуждений, даже в такие минуты отвлекающих человека от его горя, и есть та кара, которую небеса словно бы со злорадством налагают на людей с возвышенным сердцем.
Быстро текли часы, не умеряя отчаяния Октава. Порою он застывал на месте, ощущая невыносимую горечь, которая так отягчает терзания даже самых закоренелых преступников: он глубоко себя презирал.
Плакать он не мог: сознание своего позора – вполне заслуженного, по его мнению, – запрещало ему жалеть себя, проливать над собою слезы.
– Если б только я мог покончить с этим! – воскликнул он в одно из таких мучительных мгновений.
И он позволил себе мысленно насладиться счастьем небытия. С какой радостью распростился бы он с жизнью, чтобы этим хоть отчасти восстановить утраченную честь и наказать себя за слабость! Он думал: «Да, мое сердце достойно презрения, так как совершило то, что я воспретил ему под страхом смерти; но еще большего презрения достоин мой разум. Я не увидел очевидного: того, что я люблю Арманс, люблю с тех самых пор, когда согласился выслушивать разглагольствования госпожи де Бонниве о немецкой философии.
Я был настолько глуп, что воображал себя философом. В своем дурацком самомнении я пренебрежительно относился к пустым рассуждениям госпожи де Бонниве и при этом не разглядел в своем сердце того, что самая неразумная женщина разглядела бы в своем: глубокой, рвущейся наружу страсти, которая давно уже зачеркнула все, что когда-то меня занимало.
Для меня существует только то, что связано с Арманс. Я непрестанно изучал себя и не заметил столь явной вещи! До какой же степени я достоин презрения!»
Голос долга, вновь зазвучавший в Октаве, требовал, чтобы он немедленно бежал от м-ль Зоиловой. Но жизнь вдали от нее представлялась ему совершенно бесцельной. Все было недостойно внимания, одинаково ничтожно – самый благородный подвиг наравне с самой будничной работой, борьба на стороне греческих патриотов, смерть бок о бок с Фавье [67]67
Фавье, Шарль-Никола (1782—1855) – французский генерал, принял деятельное участие в войне греков за независимость, во время которой проявил необычайный героизм.
[Закрыть], наравне со скромными сельскохозяйственными опытами в каком-нибудь глухом департаменте.
Он быстро перебрал в уме одно за другим все доступные для него дела и еще глубже погрузился в отчаяние, беспросветное, безысходное, поистине отвечающее своему названию – «отчаяние». Как сладка была бы ему смерть в эту минуту!
Октав вслух произносил бессмысленные и даже грубые слова, не без удивления отмечая их бессмысленность и грубость. Потом он начал строить планы сельскохозяйственных опытов на землях бразильских крестьян и вдруг воскликнул: «Зачем я себя обманываю и притом так малодушно? В довершение несчастья Арманс меня любит, я это знаю и тем неуклоннее должен исполнить свой долг. Ведь если бы Арманс действительно была помолвлена, разве потерпел бы человек, которому она обещала руку, чтобы все свое время она проводила со мной? А как понять ее радость, такую сдержанную по виду, но такую глубокую и непритворную, когда вчера вечером я объяснил ей свое поведение с госпожой д'Омаль? Ведь это же ясно, как день! И я мог так себя обманывать? Значит, я лицемерил перед собой? Шел по пути, по которому идут отъявленные негодяи? Как! Вчера в десять вечера я еще не замечал того, что спустя несколько часов мне стало казаться очевидным? Как же я ничтожен и достоин презрения!
Я был заносчив, как ребенок, хотя за всю свою жизнь ни разу не возвысился до истинно мужественного поступка. Мало того, что я сам виноват в своем теперешнем несчастье, я еще увлек за собой в бездну самое дорогое мне на свете существо! О боже! Есть ли на свете человек, более низкий, чем я? При этой мысли Октав словно потерял рассудок. Мозг его пылал, как в лихорадочном жару. Чем дальше, тем больше оттенков видел он в своем несчастье, тем больше поводов себя презирать.
Инстинкт самосохранения, присущий человеку даже в самые ужасные минуты, даже у подножия эшафота, запрещал ему думать. Октав обеими руками сжимал голову, точно хотел физическим усилием принудить свой мозг не работать.
Понемногу ему стало безразлично все, кроме воспоминания об Арманс, с которой он должен был расстаться и больше никогда, ни под каким предлогом не видеться. Умолкла даже сыновняя любовь, так глубоко вкоренившаяся в его душу.
Он думал только о том, что ему надо бежать от Арманс и навеки запретить себе встречи с ней, просуществовать так года два, пока она не выйдет замуж или пока о нем не забудет свет. Потом, когда перестанут вспоминать даже его имя, он будет волен покончить с собой. Таково было последнее сознательное желание этой души, опустошенной страданием. Он прислонился к дереву и лишился чувств.
Придя в себя, Октав ощутил пронизывающий холод. Он открыл глаза. Светало. Склонившись над ним, какой-то крестьянин старался привести его в чувство, поливая ледяной водой, которую он зачерпнул шапкой из бьющего неподалеку родника. Сперва Октав ничего не мог понять, мысли его путались. Он лежал на лесной прогалине у самого оврага. Огромные клубы тумана быстро скользили мимо него. Он не узнавал места, где находился.
Внезапно память его прояснилась, и в ней всплыли все его несчастья. От горя не умирают, иначе он умер бы в ту же секунду. У него вырвался вопль, испугавший крестьянина. Страх этого человека напомнил Октаву о его долге. Нельзя было допустить, чтобы крестьянин о чем-нибудь проболтался. Октав вынул кошелек и, протягивая деньги, объяснил этому человеку, которому, по всей видимости, внушал сострадание, что оказался ночью в лесу из-за неосторожного пари и что для него очень важно скрыть от всех, в какое состояние привел его ночной холод.
Крестьянин как будто не понял его слов.
– Если узнают, что я лишился чувств, надо мной будут смеяться, – повторил Октав.
– Так, так, теперь понял! – сказал крестьянин. – Уж будьте спокойны, я слова не пророню, из-за меня вы своего заклада не проиграете. Все-таки ваше счастье, что я шел мимо: у вас вид ни дать ни взять как у покойника.
Не слушая его. Октав смотрел на кошелек. Скорбь с новой силой овладела им: кошелек ему подарила Арманс. Октаву было приятно касаться пальцами маленьких стальных бусинок, украшавших темную материю.
Как только крестьянин ушел. Октав отломил тонкую ветку от каштана и вырыл ею ямку в земле. Он позволил себе поцеловать кошелек – дар Арманс – и потом зарыл его в том самом месте, где лишился сознания. «Это мой первый достойный поступок, – подумал он. – Прощай, прощай навеки, дорогая Арманс! Один бог ведает, как я тебя люблю».
ГЛАВА XVIII
На ее белоснежной груди блистает крест. Сын Иакова благоговейно коснулся бы его губами, а неверный преклонил бы перед ним колени.
Шиллер.
Повинуясь бессознательному порыву, Октав быстро зашагал к замку. Он смутно чувствовал, что одинокие размышления губительны для него. Так как ему уже был ясен его долг, он надеялся найти в себе достаточно мужества, чтобы при любых обстоятельствах поступить, как подобает. Возвращение в замок было подсказано ему ужасом перед одиночеством, но себе он объяснил его так: если кто-нибудь из слуг случайно приедет из Парижа и расскажет, что Октав не ночевал на улице Сен-Доминик, г-жа де Маливер, узнав о странном поведении сына, очень встревожится.
До замка было довольно далеко. Шагая по лесу, Октав думал: «Вчера я видел здесь мальчиков, которые охотились на птиц. Если бы какой-нибудь ловкий мальчишка, стреляя из-за ограды, случайно попал в меня, совесть моя была бы спокойна. Господи! Каким счастьем было бы получить пулю в этот пылающий лоб! Как я перед смертью поблагодарил бы охотника, если бы только успел!»
Читатель видит, что в то утро Октав был словно помешанный. Сумасбродная надежда на то, что он будет убит рукой ребенка, заставила его замедлить шаг, а разум, полусознательно позволив эту маленькую слабость, отказался обсуждать правомерность такого поведения. Наконец Октав добрался до замка и через калитку вошел в сад. Первая, кого он увидел там, была Арманс. Он остолбенел, кровь застыла у него в жилах: он никак не предполагал, что так скоро встретится с нею. Стоило Арманс издали завидеть его, как она с улыбкой поспешила к нему навстречу. М-ль Зоилова была изящна и легка, точно птица. Никогда еще она не казалась Октаву такой обворожительной: в этот миг она думала о том, что он рассказал ей накануне о своих отношениях с г-жой д'Омаль.
«Я вижу ее в последний раз!» – сказал себе Октав, неотрывно глядя на Арманс. Он старался запечатлеть в памяти и ее широкую шляпу, и благородные очертания фигуры, и крупные локоны, которые, обрамляя щеки, создавали такой прелестный контраст с проницательными и вместе с тем кроткими глазами. Но чем ближе подходила Арманс к Октаву, тем серьезнее и озабоченнее становились ее глаза. Она почувствовала что-то зловещее в облике Октава, заметила, что одежда его насквозь промокла.
Дрожащим от волнения голосом она спросила:
– Что с вами, кузен?
Произнося эти простые слова, Арманс с трудом удерживала слезы – так странен был его вид.
– Мадмуазель, – ответил он ей ледяным тоном, – позвольте мне не придавать особого значения интересу, вызванному одним лишь желанием лишить меня всякой свободы. Да, я возвращаюсь из Парижа, и одежда моя промокла. Если это объяснение не удовлетворяет вашего любопытства, я могу дать более подробное...
Тут ему поневоле пришлось прервать свою жестокую речь. Арманс, смертельно побледнев, тщетно пыталась отойти от Октава. Она пошатывалась и, казалось, вот-вот упадет. Он подошел, чтобы она оперлась на его руку. Арманс посмотрела на него страдальческим и вместе с тем бессмысленным взглядом.
Октав довольно резко взял ее под руку и повел к замку. Но он чувствовал, что его силы тоже иссякают. Хотя он едва держался на ногах, все же у него достало мужества сказать:
– Я уезжаю, мне нужно надолго уехать в Америку. Я напишу оттуда. Попытайтесь утешить мою мать, я только на вас и надеюсь. Скажите ей – я непременно вернусь. Что касается наших отношений, мадмуазель, то всем якобы ясно, что я вас люблю, однако мне это совсем не ясно. К тому же мне кажется, старинная дружба, которая связывает нас, уже сама по себе исключает возможность зарождения любви. Мы слишком хорошо знаем друг друга для чувства, которое не может существовать без каких-то иллюзий.
В эту секунду Арманс почувствовала, что больше не в состоянии сделать ни шагу. Она шла, опустив глаза, но тут подняла их и посмотрела на Октава. Ее бледные дрожащие губы попытались что-то произнести. Она хотела прислониться к кадке с апельсинным деревцем, но не устояла на ногах, поскользнулась и, лишившись сознания, упала на землю.
Не пытаясь помочь ей, Октав неподвижно смотрел на нее: она лежала в глубоком обмороке, прекрасные глаза были полуоткрыты, очертания нежного рта хранили страдальческое выражение. Простое утреннее платье не скрывало редкого совершенства ее хрупкого тела. Октав заметил бриллиантовый крестик, который Арманс надела впервые.
В порыве слабости он взял ее за руку. Его философской решимости как не бывало. Заметив, что кадка скрывает его от обитателей замка, он опустился на колени возле Арманс и, покрывая поцелуями ее ледяную руку, прошептал: «Прости меня, мой ангел, никогда еще я тебя так не любил!»
Арманс пошевельнулась. Октав судорожным рывком поднялся с колен. Вскоре Арманс собралась с силами, и он повел ее к замку, не смея взглянуть ей в глаза. Октав горько упрекал себя в недостойной слабости: если Арманс ее заметила, то его жестокие слова теряли всякий смысл. Вернувшись в замок, Арманс немедленно заперлась у себя.
Как только г-жа де Маливер проснулась, Октав велел доложить о себе.
– Дорогая мама, – сказал он, обнимая ее, – позволь мне отправиться в путешествие: это единственная возможность избежать ненавистного мне брака, не нарушив должного почтения к отцу.
Удивленная г-жа де Маливер тщетно пыталась добиться от сына более ясного рассказа об этом вымышленном браке.
– Как! – повторяла она. – Ты не желаешь назвать мне ни имени невесты, ни из какой она семьи! Но ведь это чистое безумие!
Вскоре г-жа де Маливер уже начала бояться произносить слово «безумие»: оно казалось ей слишком подходящим к Октаву. Он как будто намеревался отправиться в путь безотлагательно, и матери удалось добиться от него только обещания не ехать в Америку: ему была безразлична страна, он думал лишь о боли расставания.
Пытаясь проявить в этом разговоре хоть немного здравомыслия и успокоить г-жу де Маливер, Октав вдруг придумал разумное, с его точки зрения, основание для отъезда:
– Дорогая мама, человек, который носит имя де Маливер и, к своему несчастью, в двадцать лет еще не совершил ничего достойного, должен начать с того, с чего начали его предки: с крестового похода. Позволь мне уехать в Грецию. Если хочешь, я скажу отцу, что еду в Неаполь. Оттуда любопытство случайно увлечет меня в Грецию, а разве не естественно для дворянина, оказавшегося там, обнажить шпагу? Если представить мое путешествие в таком свете, оно не покажется оригинальничаньем.
Этот план сильно встревожил г-жу де Маливер, но в нем было истинное благородство, и он отвечал ее пониманию долга. После двухчасового разговора, который для Октава был своего рода передышкой, мать дала ему свое согласие. В ее нежных дружеских объятиях он даже смог облегчить душу слезами. Он принял условия, которые в начале разговора решительно отверг бы: обещал, что если она потребует, он ровно через год приедет из Греции на две недели домой.
– Только, пожалуйста, дорогая мама, позволь мне приехать к тебе не в Париж, а в твое поместье в Дофине, иначе мы будем иметь удовольствие читать во всех газетах описание моего путешествия.
Госпожа де Маливер не отказала ему и в этом, и слезы нежности скрепили условия, на которых она согласилась отпустить сына.
Выполнив свой долг по отношению к Арманс, Октав собрался с духом и прямо от матери пошел к отцу.
– Отец, – сказал он, поцеловав старика, – позволь твоему сыну задать тебе вопрос: какой был первый подвиг Ангеррана де Маливера, жившего в 1147 году, при Людовике Молодом?
Маркиз немедленно открыл бюро и вынул красивый пергаментный свиток, с которым никогда не расставался, – свою родословную. С величайшим удовольствием он убедился, что память не обманула его сына.
– Друг мой, – произнес он, снимая очки, – в 1147 году Ангерран де Маливер отправился вместе со своим королем в крестовый поход.
– Кажется, ему было тогда около девятнадцати лет? – снова спросил Октав.
– Ровно девятнадцать, – уточнил маркиз, все более и более радуясь почтению, которое молодой виконт выказывал к своему родословному древу.
Октав помолчал, чтобы дать возможность хорошему настроению окончательно утвердиться в душе старика, потом сказал тоном, не допускающим возражения:
– Отец, положение обязывает!Мне уже двадцать лет, хватит мне все время сидеть над книгами. Благословите меня и позвольте отправиться в путешествие по Италии и Сицилии. Откровенно признаюсь вам, что из Сицилии я хочу пробраться в Грецию. Я постараюсь принять участие хотя бы в одном сражении и вернусь к вам, быть может, немного более достойным того имени, которое я от вас унаследовал.
Хотя маркиз был неробкого десятка, он отнюдь не блистал величием души, свойственным его предкам при Людовике Молодом. Он просто был любящим отцом, живущим в девятнадцатом столетии. Внезапное намерение Октава ошеломило его: он охотно удовольствовался бы не столь героическим сыном. Однако суровое лицо юноши и решимость, сквозившая в каждом его жесте, произвели на старика должное впечатление. Он никогда не отличался сильным характером, поэтому и теперь не посмел ответить отказом, тем более, что, судя по тону Октава, отказ не изменил бы ровно ничего.
– Ты нанес мне удар в самое сердце, – сказал он, подходя к бюро, и, хотя Октав не заикнулся о деньгах, добрый старик дрожащей рукой выписал чек на довольно значительную сумму, которую молодой человек мог получить у нотариуса, ведавшего делами маркиза. – Возьми, – продолжал он, – и дай бог, чтобы я не в последний раз давал тебе деньги.
Прозвенел звонок, созывающий к завтраку. По счастью, г-жа д'Омаль и г-жа де Бонниве были в Париже, и опечаленной семье не пришлось прикрывать скорбь пустыми фразами.
Октав, немного ободренный сознанием исполненного долга, нашел в себе силы держаться так, как обычно. Сначала он хотел уехать до завтрака, но потом подумал, что должен вести себя, словно ничего не произошло. Не нужно давать слугам повод болтать. Он сел за маленький столик напротив Арманс.
«Я больше никогда ее не увижу», – повторял про себя Октав. Когда Арманс разливала чай, ей посчастливилось довольно сильно обжечь себе руку. Это могло бы послужить объяснением ее взволнованного вида, если бы у кого-нибудь из сидевших в маленькой столовой хватило хладнокровия его заметить. У г-на де Маливера дрожал голос. Впервые в жизни ему было не до светской любезности. Он пытался найти подходящий предлог для того, чтобы отсрочить отъезд Октава, не погрешив при этом против слов «положение обязывает», так уместно приведенных Октавом.