Текст книги "Мучения члена"
Автор книги: Франсуа-Поль Алибер
Жанры:
Слеш
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Ты прав, – задумчиво сказал Альбер, – все мы – неудавшиеся женщины, и нам не дано утешиться. Я бился над этой проблемой неоднократно, но не сумел бы не то что разрешить, а даже сформулировать ее с подобным красноречием.
– Увы, – ответил Арман с такой же слабой улыбкой, как прежде, – красноречие тут не поможет: самое ужасное в том, что ничего нельзя изменить. Думаю, это наиболее вероятное объяснение природы всех, кто питает склонность исключительно к мужской любви. Я не буду отступать от темы, рассуждая о нашей природе: о ней спорили на все лады, но никто так и не привел удовлетворительного толкования. Однако свое я считаю вполне приемлемым. Неоднократно потакая прихотям Жака, желавшего отплатить мне тем же, я позволял ему вставлять свой член между моими скрещенными ляжками и время от времени дарил ему удовольствие, которого сам требовал от него. Когда я обращался с ним так, мое удовольствие обострялось в разы. Тогда я принимал его орган в том же месте, где его принимала бы женщина, и, без сомнения, счастье, переполнявшее меня в миг, когда он лучился радостью, позволяло мне теперь, в объятиях Андре, яснее понимать глубинные и почти невыразимые истоки того, что множество глупцов, или добродетельных мужчин (ведь это одно и то же), именуют нашим «извращением»… Обрати внимание, что даже тогда Андре не внушала мне ни малейшего желания, и я уверен, что сам тоже ей его не внушал. Я просто был благодарен Андре за то, что она помогла мне яснее осознать собственную сущность, а главное – за то совершенно бескорыстное чувство, которое она проявила, ведь хотя Андре никоим образом не могла добиться от меня удовольствия, она все же показала одним лишь взглядом и безмолвным поцелуем, что угадала во мне родственную натуру и тем самым предоставила немое свидетельство сообщнической нежности, которая могла исходить лишь из самой глубины ее души… Мы еще не раз приходили к ней с Жаком, и неясная ласка притягивала наши взоры другу к другу поверх его головы. Нет, я не любил ее – никогда не любил. Нас влекло лишь обоюдное желание переменить пол или мечта о невозможной любви, которая становилась еще нереальнее из-за моего телесного строения. Если б я был создан таким же, как обычные смертные, пришло бы мне в голову соединить наши судьбы? Немного спустя я и впрямь бросил Жака, хотя, впрочем, никогда не терял его из виду, и спросил Андре, не Хотела бы она жить со мной. Как всегда, молчаливая и серьезная, она согласилась – равнодушная ко всему, помимо своей химеры. Я не скрывал от нее ничего (да разве она чего-нибудь не знала?) и, разумеется, не утаил, что промотал почти все свое имущество и впредь вынужден искать работу поскромнее и понезаметнее, дабы обеспечивать наше существование: о деньгах она заботилась еще меньше, чем я. Поженившись, мы поселились в этой глухомани, где нам хватает тех крох, что я зарабатываю.
– Но твоя жена знает?.. – спросил Альбер.
– Что порой у меня бывают такие фантазии, в которых она лишняя? Конечно, знает, но не придает этому значения. Еще никогда женщина не была столь снисходительной и преданной мужчине, который не является и никогда не станет ее настоящим мужем. Ведь если я сам признателен ей за то, что благодаря какой-то ослепительной вспышке она пролила свет на самые темные стороны моей сексуальности, взамен я помогаю ей культивировать и питать неутолимое желание, которое терзает ее. Каждую ночь мы по старинке возобновляем прежнюю попытку, хотя, несмотря на все ее и мои старания, это никогда ни к чему не приводит, поскольку мы оба знаем, что это ни к чему и не может привести. Так мы и живем в ужасной нежности и обостренном, почти инфернальном целомудрии, в пароксизме любовной муки, которую ты даже не можешь себе представить. При этом каждый ищет в другом тот пол, что хотел бы считать своим. Порой Андре отлучается на два-три дня, как и в этот раз. Ищет на стороне выход нашему двойному горю? Возможно. Она никогда ничего не рассказывает, а я не расспрашиваю. Она всегда приезжает такая же молчаливая и кроткая, словно вышла лишь на минуту, и тотчас возвращается к своим привычным заботам. Порой меня тоже преследуют давние соблазны, как, например, вчера вечером. В сезон на этом маленьком пляже довольно много удобных возможностей, однако наутро я остаюсь таким же разочарованным, униженным и обычно чувствую еще большее отвращение к себе, чем накануне… Но я не могу выразить, как счастлив, что повстречал тебя, и благословляю небеса за то, что это произошло в темноте, где тебя было плохо видно: из-за твоего неряшливого вида я принял тебя за другого. В противном случае я бы никогда не посмел к тебе подступить. Ведь я говорил тебе, что всегда испытывал склонность лишь к скотам и больше всего страшусь ироничного или неестественного обхождения светских людей – подлинного либо напускного. Хотя лед между нами растаял, впредь не может быть и речи о повторении нашего вчерашнего приключения, ибо мы заслуживаем большего. Как только две души соприкоснулись столь болезненными местами, они больше не смогут снисходить до телесного уровня. Теперь нас связывает исключительно дружба: пока я изливал перед тобой душу, ты слушал меня так любезно и с глубоким пониманием. Кому еще мог бы я раскрыть свое горе и перед кем облегчил бы себя? На самом деле, я хотел лишь исповедоваться, поделившись слишком тяжкими воспоминаниями, и осмеливаюсь теперь назвать тебя своим другом совсем по иным причинам, нежели вчера.
Угасающий огонь дымил, а лампа трещала. Арман приоткрыл ставни, и в комнату пробился слабый свет. Влажный рассветный ветер шевелил кроны сосен, а море, уже начинавшее голубеть, тихо вздыхало.
– Скоро мне уже пора возвращаться на службу‚– сказал Арман, – до твоего отъезда мы больше не увидимся. Но я не хочу прощаться навеки и буду всегда вспоминать прошедшую ночь – гораздо чаще, чем предыдущую. Послушай, пока мы не расстались, не оставишь ли ты мне свой адрес? Я всегда мечтаю увидеться когда-нибудь с теми, кого люблю и с кем дружу. Если бы мне представилась возможность снова встретиться с тобой, не хотелось бы ее упускать… Лучше иди через сад. В твоих, а не в моих интересах, чтобы никто не видел, как ты выходил. Если случайно встретишь кого-нибудь по пути, тебя примут за раннего купальщика, которому взбрело в голову полюбоваться восходом солнца на море. Дай пожать тебе на прощание руку, и – быть может – до скорой встречи!
По возвращении в отель Альбер был настолько взволнован услышанным, что даже не решался себе в этом признаться. Да, Арман прав: ни откровения, ни изумления. Разве сам он не испытывал подобное уже давно и разве не пришел к аналогичным выводам? Альбер никак не мог забыть ту страстную интонацию, душераздирающую искренность, загадочное стремление показать себя без прикрас, наконец, холодную ясность ума, которые сообщали речам Армана столько твердости и одновременно изысканности. Именно это поражало и беспокоило Альбера. Все же он был немного ошеломлен и решил больше об этом не думать.
Когда он добрался домой, едва пробило шесть: самое время. Почти каждое утро, с бесконечными предосторожностями, стремясь не разбудить родителей, спавших в смежной комнате, он приходил к прекрасному мальчику Рамиру, с которым познакомился в прошлом году и который за этот год успел превратиться в самого совершенного юношу на свете. Альбера переполняла извечная радость, усиливаемая опасностью, когда он толкал, словно тать, дверь, которую Рамир нарочно не запирал накануне, и минуту смотрел на спящего молодого человека в неярком свете, пробивавшемся сквозь жалюзи, подкрадывался к нему и обхватывал руками, а Рамир, томно приоткрывая прекрасные заспанные глаза, узнавал своего дружка и прижимался к его шее. В то утро все было, как обычно. Альберу необходимо было освежить душу этим юным прикосновением: ему казалось, будто он прожил на земле сотню лет. Он чувствовал, как его обвивает нежное, теплое, гибкое тело, вскоре становясь жестким. Он медленно и сладострастно касался сутулых плеч, длинной выгнутой спины, пухлых бедер, мускулистых ляжек, покрытых темным пушком, и твердого органа, который, равномерно пульсируя, уже требовал своей ежедневной ласки, хотя юноша еще до конца не проснулся.
Тем не менее, рука Альбера становилась отнюдь не увереннее, а, напротив, все легче и бесплотнее: сегодня он удовлетворился этими целомудренными объятиями, беспечным весом этой хрупкой груди, в которой сердце билось уже слабее; этим твердым и гладким животом, мало-помалу расслаблявшимся; и этим органом, который все еще торчал, но уже успокаивался. Молодежь быстро засыпает снова, и минуту спустя Альбер заметил, что Рамир вновь уронил голову и задремал. Рука Альбера стала еще неосязамее и вскоре замерла. Глядя на спящего ребенка и слушая его дыхание, он беспрестанно думал о другом, как ни пытался о нем забыть, и душа его наполнялась самым нежным состраданием.
СЫН ЛОТА
«Я знаю, что мы движемся вперед, лишь отталкивая назад прошлое. Согласно легенде, за то, что Лотова жена оглянулась, она превратилась в соляной столп, иными словами, в застывшие слезы. Обращенный в будущее Лот переспал со своими дочерьми. Да будет так».
А. Жид, «Новые яства»
Возможно, уместно будет задать по этому поводу несколько вопросов.
Например:
Из какого греховного города (учитывая, что их было пять) выходил Лот, когда обрушился небесный пожар? Не был ли это именно Содом?
Позволил бы Лот себе такие же вольности, если бы на месте дочерей оказались сыновья?
К тому же, раз не было необходимости заселять землю вновь, акт Лота, в сущности, еще более предосудителен с точки зрения общепринятой Морали, озабоченной лишь продолжением рода. Состояние опьянения, в котором, как утверждается, он и совершил это так называемое злодеяние, не является оправданием, а совсем напротив: некоторые поступки обретают полное и исчерпывающее значение, лишь когда они совершаются в полном сознании.
Правда, как на смягчающее обстоятельство ссылаются на то, что это были дочери, а значит, женщины. Однако позволительно требовать того же, если бы это были сыновья, а значит, мужчины. Вдобавок, смягчающее обстоятельство здесь – всего лишь иносказание: речь идет просто о независимости.
Не считая этого, дочери Лота были, возможно, мальчиками.
Рассвет, сменивший одну из самых прекрасных ночей чудесного позднего лета, едва пробивался сквозь полуоткрытые жалюзи, и Ролан, облокотившись на подушку, вновь залюбовался Андре, растянувшимся рядом и все еще глубоко погруженным в тот лимб, что предшествует пробуждению. Андре вдруг провалился в сон с той восхитительной беспорядочностью, которая увековечивает в спящих телах юношей самые тайные любовные движения. Подчиняясь очаровательному эгоизму этого возраста, он разлегся прямо на груди у Ролана, подложив одну его руку под голову и Ролан, несмотря на неудобства, старался не потревожить ребенка. Время от времени впадая в смутную дремоту, он старался не заснуть, дабы соединить свою любовную усталость с той истомой, которой так жадно предавался Андре. В конце концов, что еще оставалось делать, кроме как рассматривать до потери зрения волнистое, нагое юное чудо, чьи изгибы повторяли излучины его собственного тела, тем более что он в очередной раз насладился самыми упоительными его прелестями?
Андре приехал недавно, и Ролан увидел его впервые. Беззаботно, будто на свете существует лишь он один, но без всякой напускной гордыни, мальчик ступал по пенной тропке, которую откатывающая волна беспрестанно оставляет между морем и пляжем. Его ноги беспечно запечатлевали там следы, словно, гнушаясь заходить в море или, наоборот, увязать в песке, он отыскал лишь эту идеальную пограничную стежку для великолепной поступи полубога, которой она единственно достойна. Он был туго затянут в черный купальный костюм, с ленивым бесстыдством облегавший пышную гроздь его органа, а открытые места торса, рук и ляжек блистали ослепительной плотью, и можно было легко, без риска ошибиться, представить себе тело столь идеальной белизны, что, будь оно обнаженным, затмило бы отблеск небес на морской глади. Его волосы – буйная копна волнистого, потемневшего местами золота, раздуваемая морским бризом, – падали на все стороны. Изредка юноша откидывал их обеими ладонями назад, и тогда его высоко поднятые руки обнажали под мышками золото чуть бледнее – цвета початков молодой кукурузы с нежной мякотью, в которую так приятно вгрызаться, и с пушистым хохолком, похожим на тонкое руно молодого члена.
Разумеется, Ролан вполне осознавал собственную красоту, однако не переоценивал и не умалял ее. Обычно самый красивый юноша на свете – довольно плохой ценитель собственной внешности. Но, хотя Ролан и не кичился своими чарами, он слишком часто и слишком глубоко распознавал их, будто на просвет, сквозь немые мужские экстазы, для того чтобы усомниться в собственной силе обольщения. Несмотря на эту уверенность, он, тем не менее, был слегка оскорблен ослепительной красотой того, кто шел ему навстречу по самой кромке моря. При этом он вовсе не понимал, что в ту же минуту производил такое же впечатление на другого. Два восхитительных молодых человека несхожего, но равноценного великолепия при загадочном стечении обстоятельств оказались в той самой точке, где смогли обменяться громовыми разрядами зарождающейся страсти и где каждый испытал надменное желание повелевать другим лишь для того, чтобы мгновенно ему подчиниться. Разве это не самые благоприятные условия для зарождения любви? Те части тела цвета гранатной корки, что открывал взору тесный пурпурный купальный костюм: мускулистые ляжки, покрытые едва заметным темным пушком, широкие, прямые плечи и торс, гармонично сужающийся к талии, подобно перевернутой амфоре, которая стоит на горлышке в своей избыточной округлости, – все это буйство царило под роскошными черными волосами и матово-бледным лицом, куда волнами приливала изобильная и горячая кровь. Ролан ни в чем не уступал потрясающему ребенку, который, со своей стороны, подумал, что никогда не видел такого же красавца, как Ролан.
Они столкнулись лицом к лицу и не обменялись ни словом. К чему говорить, если они и так узнали друг друга? Другие разминулись бы, а затем повернули обратно, гадая, кто же решится сделать первый шаг. А они в едином порыве, с обоюдного согласия, молча ринулись в море, словно в тот миг не было иного средства померяться своими юными силами и, бросая друг другу вызов, все-таки оказаться в одной точке. Они двигались бок о бок, постепенно увеличивая промежуток, но так хорошо рассчитывая его, что это не требовало усилий. Море кренилось к пляжу и одновременно скользило, словно река, между берегами бухты. Юноши то присоединялись к одному из этих движений, то противились ему, следуя различным колебаниям волны, которая, возвращая их к побережью, затем вновь уносила на простор. Наконец, они рассекали ее в обратном направлении, дабы снова приблизиться к берегу и начать отдаляться от него полукругами, вскоре замыкая их и плывя параллельно горизонту морской шири, которую легко увлекали вслед за собой. То ли в них молчало самолюбие, то ли они обладали одинаковой силой, но ни один, невзирая на соревнование в скорости, в которое они вступали с морским течением, не опережал другого, словно им важно было подчеркнуть, что они вовсе не стремятся бороться между собой за дистанцию. Изредка, с невообразимой ловкостью, огибали они большие сети, натянутые рыбаками под водой, и еще старательнее уклонялись от дельфинов, которые набрасывались на пленную добычу, заставая порой врасплох. Затем юноши со смехом начинали все сначала, а под конец, выбившись из сил, выбегали на берег и растягивались в теплом песке, слегка запыхавшиеся и окончательно убежденные в терзающем обоих желании.
Они вернулись еще раз с наступлением темноты и купались уже голыми. Божественная невинность диктовала все их движения. Воздух позднего сентября становился прохладнее, но море окутывало приятной теплотой. Они не заплывали слишком далеко, но вовсе не из страха. Для счастья им достаточно было оставаться вместе, ни на миг не разлучаясь, томно ощущать взаимные касания боков, которым маслянистое спокойствие моря придавало бархатистую мягкость: грести одной рукой, разделяющей толщу воды, другой обхватывая шею, и напряженным органом раздвигать волну, мягко взламывая ее перед собой. Порой они поворачивались друг к другу спиной и, гребя едва заметно, лишь бы удерживаться на поверхности, бесстыдно и будто ненароком демонстрировали свои тела, пока вновь не разворачивались противоположной стороной и поднимались по светлой ложбине, которую луна вычерпывала в морской глади. Внезапно их губы соединились: страсть была настолько сильна, что они чуть не потеряли сознание. Пора было возвращаться на берег. Но им так не терпелось, что, едва коснувшись ногами дна, хотя вода еще доходила до пояса, они не смогли больше сдерживать себя и, не добираясь до берега, стоя удовлетворили желание, которое столь долго отсрочивали: близнец Эндимион обратил лицо к ночному Фебу, истекающему влагой над волнами, и положил начало их любви.
Опьяневшие друг от друга, выйдя из моря, они даже не почувствовали ночной свежести и коварной сырости песка, где сплелись уже теснее, дабы утолить ненасытный жар своих чресл. Темное великолепие неба, тишина, шуршание смятого шелка под ногами, соленый аромат, иссушавший губы, – все это усиливало их желание, дополняло их красоту, умножало восторги. Они заночевали в комнате Ролана, где с тех пор поселился и Андре, возвращаясь в свою лишь под утро, а затем отказавшись и от этой меры предосторожности. Поскольку теперь они были в Т… почти одни, а погода оставалась не по сезону теплой, они решили продлить, насколько возможно, свое пребывание в этих прекрасных местах, ставших свидетелями их каждодневного исступления.
До сих пор они почти не откровенничали, хотя это так естественно между любовниками. Наверное, они не ощущали в этом необходимости или поддавались застенчивости, вынуждающей медлить с некоторыми признаниями, если те кажутся хоть немного важными, словно, сняв с души тончайшую вуаль, можно нанести смертельный удар по хрупкой любви. Тем не менее, Ролан порой ощущал в Андре какую-то тайну, возбуждавшую его любопытство. Конечно, с самого начала знакомства Андре ни словом, ни делом не позволял Ролану догадаться о чем-либо предосудительном. Все, что ни говорил и ни делал этот ребенок, лучилось такой искренностью, что Ролан был уверен: стоит лишь завести разговор, и он выдаст свой секрет, если только ему есть что скрывать. Вот почему, не считая врожденной скромности, Ролан со дня на день откладывал беседу с другом – так важно было для него разгадать редкостные извивы души, которая была ему еще дороже, чем тело, ее вмещавшее. «Я заблуждаюсь», – думал он. А затем какое-нибудь слово, ударение, интонация, невнимательность или внезапная рассеянность, за коими следовало не менее резкое возобновление разговора либо развлечения, убеждали Ролана, что нечто в юноше превосходит обычную человеческую природу и тайну эту еще предстоит раскрыть. Он любил Андре ничуть не меньше, однако это была уже не просто любовь, и Ролан спешил внести ясность.
Как-то ночью, одной из тех непроглядных ночей второй половины сентября, когда собирается гроза, их плоть, почти одухотворенная страстью, мешала им отдаться сну, и Ролан привлек Андре к себе, хотя они только что отпустили друг друга, и прошептал:
– Кто научил тебя любить, Андре?
Тогда Андре, обратив к Ролану прекрасные аквамариновые глаза, в которых не читалось никакой гордыни либо иронии, а тем более стыда или извращенности, ответил, будто он говорил о самой простой вещи на свете:
– Отец!
Хотя Ролан хранил молчание, он, наверное, все же выказал некоторое изумление, поскольку Андре продолжил:
– Ты удивлен, Ролан, и без малейшего самолюбования добавлю, что нечасто можно услышать подобные признания. Я догадывался, что наступит день, и ты меня спросишь. Я также знал, что не стану ничего скрывать, как бы ты ни воспринял мой ответ. Согласись, ты перестал скрытничать, но беспокойство, сгущавшееся вокруг тебя, казалось тенью обращенной в прошлое ревности, которую я, возможно, и сам питаю к тебе. Первый шаг как более молодому следует сделать мне, и стало быть, еще не настало время задать тебе тот же вопрос. К тому же ты должен знать, сам я ни за что на свете не рассеял бы твои сомнения, поддавшись порыву. Помимо того, что я легко храню секреты, мне не хочется, чтобы тебе показалось, будто я похваляюсь или даже пытаюсь вызвать тебя первого на откровенность, хотя для этого нет никаких причин. Но я пообещал себе, что, как только возникнет необходимость, я открою тебе правду без обиняков и недомолвок. И вот теперь, когда это случилось, я выложил в самом начале то, что другой, возможно, приберег бы напоследок. Зачем, с каким тайным умыслом держать свои признания про запас? Уверяю тебя, в том приключении, о котором я подробно расскажу, не было ничего даже отдаленно напоминающего внезапное нападение либо насилие. Напротив: лишь обоюдное согласие, дорога, наполовину пройденная с той и другой стороны вплоть до финальной встречи; наконец, столь редкостное стечение обстоятельств и совпадение наклонностей, что вряд ли подобное когда-либо еще повторится. Я люблю тебя, Ролан, и должен рассказать всю правду, но если хочешь, я не произнесу больше ни слова.
Вместо ответа Ролан лишь крепче сжал его в объятьях, вдохнул свежий плодовый аромат из приоткрытого юного рта и страстно заглянул в самую глубину прекрасных аквамариновых глаз – широко раскрытых, как никогда. Андре прочитал во взгляде друга величайшую нежность и живейшую веру, и тогда его собственные глаза исполнились восторга. Он упал рядом с Роланом и погрузился в молчание, которое другой юноша не решался нарушить: счастье, свалившееся на обоих, мешало им говорить. Однако вскоре, тихим, глухим, слегка отстраненным голосом, по-прежнему томно упираясь затылком в согнутую руку Ролана и заодно с ним не наблюдая часов, Андре начал:
– Мои дела не всегда обстояли так хорошо, как сейчас. Еще три года назад у меня не было никаких шансов встретиться с тобой, и даже если бы мы встретились, ты не обратил бы на меня внимания: моя семья была бедной, и порой мы нищенствовали. Тем не менее, благодаря упорству и мужеству, мои родители, у которых я был единственным сыном, одолели невзгоды. Уже тогда я был диким зверьком, упрямым и настойчивым, который, соглашаясь со всеми, несмотря на кажущуюся кротость, всегда поступал по-своему. Обрати внимание: хотя мои товарищи только и думали что о ровесницах, сам я, несмотря на безмолвное преклонение перед девочками, с упрямой бравадой их избегал: наверное, уже в ту пору они не вызывали у меня никакого желания… Заранее хочу предупредить тебя, Ролан, что для пущей искренности и ясности изредка буду называть вещи своими именами, причем самыми грубыми. Не считая нашего плотского обмена, я до сих пор проявлял чрезвычайную скромность, поскольку целомудрие всегда мне казалось необходимым в речи любовников, к какому бы полу те ни принадлежали, тем более что они крайне редко вынуждены описывать свою любовь словами, а не посредством непринужденной страсти. В этом покрове, сквозь который они отчетливо видят себя, нет ни капли лицемерия, и обусловлен он, скорее, некой убежденностью, что сдержанность в словах выражает, наравне с полнейшим молчанием, величайшее достоинство и высочайшее осознание их любви. Другое дело, если нужно пролить больше света на такие неясные психологические состояния, для описания которых не помешает даже чрезмерная точность. Так что нелепо от этого краснеть, во всяком случае, перед тобой, Ролан, ведь ты должен узнать, какими путями я прошел, прежде чем мы встретились. Отныне речь поведу не я, а тот, с кем ты еще не знаком, но кто заключен во мне и теперь сбрасывает все прежние одежды, дабы явиться тебе нагим…
– Итак, я ни о ком другом не помышлял, кроме мальчиков. Хотя мне порой и нравились девчонки из пригородов, их игры и общество, я не позволял себе с ними таких же вольностей, как мои товарищи. Между нами говоря, девочки считали меня растяпой, а я так плохо знал себя самого, да и их тоже, что считал их созданиями, не способными доставить удовольствие и, стало быть, лишенными того органа, который я начинал замечать у себя, пока даже не догадываясь, есть ли у них такой же. Когда я повстречал молодую пару, которая по сравнению со мной казалась уже сформировавшейся (то есть лет одиннадцати-двенадцати, тогда как я был года на три-четыре младше), моя грусть и зависть от невозможности оказаться на месте парня была неописуема! Оглядываясь назад, я теперь понимаю, что ревность моя была вызвана лишь неосуществимым желанием оказаться на месте девушки и быть спутником юноши. Тем не менее, если кто-то из мальчиков, как это часто случается, позволял себе со мной малейшую вольность, я тотчас же отталкивал его, пусть даже потом и мучился бесконечными угрызениями. Однако в этом нелюдимом поведении была некая искренность, поскольку не раз, натыкаясь на мальчика, достающего член, я брезгливо отворачивался, несмотря на то, что он приглашал меня разделить удовольствие, в котором я мало что смыслил, а затем представлял в сторонке, как обнимаюсь с ним, хоть и не заходил дальше простых ласок или поцелуев. При этом девочек я искренне считал чуждыми тем неясным искушениям, что бродили украдкой у меня под кожей. Как описать тебе мое разочарование и отвращение, когда однажды я играл в темном закоулке дома со своей юной подругой, не думая ни о чем плохом, а она вдруг выгнула передо мной зад и, взяв меня за руку, засунула ее себе между ляжками? Прости, но у меня было такое чувство, будто меня живьем запекли в рубец из слоеного теста. В тот день я постиг всю низменную животную сущность женской природы и понял, что мужчины, несмотря на их несовершенства и излишества, гораздо большие идеалисты, чем женщины. Только не подумай, что именно тот опыт отвратил меня от них: еще раньше я начал все сильнее подчиняться односторонней склонности, которая влекла меня к моему собственному полу и которая, как бывает со многими из нас, досталась мне от рождения…
– Я уже говорил, что мы были очень бедны и нам удавалось выживать лишь благодаря суровым лишениям. Я жил с родителями в крохотной комнатушке большого рабочего барака. Как и у всех бедных семей, у нас, разумеется, была одна комната на троих. Из двух родителей я гораздо больше любил отца. Мать была женщиной доброй, но шумной, бранчливой‚ увядшей раньше времени из-за непосильного труда, да к тому же озлобленной частыми шалостями отца, который порой даже сбегал из дома: словом, хоть я очень ее любил, однако никакой нежности не питал. При этом отец воплощал для меня все самое прекрасное и лучшее в мире. То был роскошный колосс, которого не сломило бы ни одно испытание, ни один, пусть даже самый жестокий удар судьбы. Его безграничная доброта была также его слабостью: несмотря на свою несгибаемость, он отличался, как я позднее осознал, неистощимо требовательным темпераментом, не позволявшим никогда застать его врасплох. Думаю, меня притягивал именно этот сексуальный ореол, который я не мог, разумеется, точно описать, но вскоре получил его ошеломляющее подтверждение…
– Мать уехала на два-три дня, уж не знаю, по какой надобности, и в первую же ночь отец уложил меня с собой в их кровать. Помимо того, что он испытывал ко мне беспредельную нежность, мне кажется, он нуждался, словно в еде, питье, воздухе и всем остальном, в непрерывном плотском присутствии, человеческом дыхании, соприкосновении с чьим-нибудь телом – даже во сне. Ни он, ни я вовсе не догадывались о странных последствиях, которые будет иметь для нас обоих эта проведенная вместе ночь. Было начало лета, но уже стояла жара. Меня необычайно взволновала мысль о том, что я буду спать с отцом но, тем не менее, я старательно замедлял все свои движения по сравнению с его жестами, как мне подсказывал непогрешимый инстинкт. Я чрезвычайно медленно снимал с себя одежду, а отец раздевался стремительно, слоняясь по комнате, и со своей привычной беззаботностью скрывал лишь то, что было необходимо, по его нехитрым представлениям для сохранения его и моего целомудрия…
– Когда он переодевал сорочку, ему поневоле пришлось обнажиться, и я увидел во всей красе великолепно выгнутую спину, высокие, мускулистые, ровные ляжки, закругленные и гладкие, точно колонны, вздувшиеся бедра, казавшиеся на вид твердыми, словно мрамор, и раздвинутые в сторону руки, под которыми виднелась густая чернота подмышек. Все, что я успел бегло рассмотреть, лишь усилило мое беспокойство, но у меня хватило присутствия духа, для того чтобы снять носки, которые отец тотчас перекинул через край кровати. Я присел на корточки и заглянул под короткую летнюю сорочку, едва его прикрывавшую: на долю секунды я устремил взор в эту кустистую бездну, откуда свисал орган, чьи размеры, открывшиеся мне впервые, показались исполинскими. Забравшись вслед за отцом в кровать, я застучал зубами. Ничего не понимая и решив, что я заболел, он обнял меня, чтоб согреть. Но я задрожал еще сильнее, прижимаясь к нему, и, в конце концов, забылся в припадке нестерпимого жара, который продолжался всю ночь, пока я спал, терзаясь разнообразным бессвязным бредом, как рассказал мне отец на следующий день. Помнится, в ту ночь у меня случился первый «выкидыш»: мне было ровно семь лет – возможно, чуть меньше. Снилось, что я за городом, сижу на земле жарким летним днем рядом с девочкой-брюнеткой, которая, несмотря на свою женственность, воплощала в своей пышной красоте смягченный вариант богатырской силы отца. Ты наверняка узнал беззаботность, с какой дух, бодрствующий в спящем теле, превращает один пол в другой, возвращая его к первичным функциям – объединению с первоначальным существом, которое он вновь обретает в золотисто-черной пропасти сна. Девочка вдруг резво вскочила, точно за ней гнались, и, привстав на колени, с судорожной поспешностью надела свои сережки – вижу все, как сейчас. Это немедленно вызвало в моем члене, а затем и во всем теле настолько мучительную и в то же время сладостную вспышку, что я тотчас проснулся с громким вскриком. Уже рассвело. Развалившись на кровати, такой же скомканной, как и его сорочка, задравшаяся до самых подмышек за время моего беспокойного сна, отец все еще спал, ничуть не стесненный моим весом. На самом деле, я лежал поперек его тела, а орган мой пересекался крест-накрест с его членом, который в тот утренний час, когда после ночного отдыха собираются и поднимаются все мужские силы, торчал огромным бушпритом, уносившим меня в неведомый, внезапно открывшийся рай. Этого я уже вынести не мог. Я лишился чувств и очнулся на руках взволнованного отца, который, даже не удосужившись привести себя в порядок и не понимая причины моего обморока, разумеется, прошедшего бесследно, стискивал и обнимал меня, вконец растерявшись. А я мог лишь безумно прижиматься к этой олимпийской груди, целовать эти щеки, подбородок и шею, припадать к этим грудным мышцам, твердым и в то же время выпуклым, и, не подавая виду, рыться коленями и ступнями внизу его живота, где под слоем мха по-прежнему торчал член. Я лишь спрашивал себя, до чего мне больше хочется дотронуться: до него или до пышных, округлых, бархатистых яиц, располагавшихся снизу, и без конца лепетал: «Не уходи, не бросай меня, оставайся всегда со мной, я люблю тебя больше всего на свете».