355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуа Мориак » Тайна семьи Фронтенак (др. перевод) » Текст книги (страница 4)
Тайна семьи Фронтенак (др. перевод)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:11

Текст книги "Тайна семьи Фронтенак (др. перевод)"


Автор книги: Франсуа Мориак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

VIII

В тот день, когда Бланш уезжала в Виши (поезд отходил в три часа), семейство обедало в полной тишине, то есть молча, потому что в отсутствие разговоров еще оглушительнее гремели ножи и тарелки. Бланш с осуждением смотрела, с каким аппетитом едят дети. Вот и она когда умрет, они так же будут сметать блюдо за блюдом… Но разве она сама себя только что не поймала на мысли о том, кому достанется особняк на улице Кюрсоль? Грозовые тучи закрыли солнце, так что ставни приходилось открыть. На персиковый компот слетались осы. Залаяла собака, и Даниэль сказала: «Почтальон пришел». Все головы повернулись к окну, все глядели на человека, вышедшего из заказного леса с открытым ящиком, висевшим на груди. Даже в самой дружной семье каждый всегда ожидает себе письма, о котором не знают другие. Госпожа Фронтенак узнала на конверте почерк матери, в этот час лежавшей при смерти или, может быть, уже и умершей. Должно быть, она писала утром в день, когда случилось несчастье. Бланш долго не решалась вскрыть конверт, наконец решилась и разрыдалась. Дети в недоумении уставились на плачущую мать. Она встала и вышла, обе дочери вслед за ней. Никто, кроме Жан-Луи, не обратил внимания на большой конверт, который слуга положил перед Ивом: «Меркюр де Франс»… «Меркюр де Франс»… Ив все никак не мог вскрыть пакет. Там оттиски? Просто оттиски? Он узнал одну фразу – свою… Его фамилию переврали: Ив Фронтенон. Приложено было письмо:

«Милостивый государь и любезный поэт,

Ваши стихотворения на редкость хороши, так что мы решили напечатать их все. Мы будем признательны Вам, если Вы по исправлении вышлете нам корректуры. Ответ заказным оплачен. Мы ценим поэзию так высоко, что нет таких расходов, которые мы считали бы недостойными ее.

Прошу Вас, милостивый государь и любезный поэт, принять наши уверения в искреннем восхищении Вами.

Поль Морисс.

P.S. Через несколько месяцев я буду рад прочитать Ваши новые сочинения, что нас ни к чему не будет обязывать».

Стукнули первые редкие капли, потом наконец полил несильный грозовой дождь. Ив почувствовал его прохладу в своей груди. Он был счастлив, как листва: туча пролилась на него. Он передал конверт Жан-Луи, тот бегло взглянул и спрятал его в карман. Вернулись девочки: мама немного успокоилась, побудет теперь наверху, пока не пора будет ехать. Бабушка написала: «Мои кружения головы теперь бывают сильны, как никогда…» Иву стоило усилий выскочить из своей радости: она окружала его, как пламя, и он не мог спастись от этого пожара. Он попытался в уме проследить, как поедет мама: тремя поездами до Бордо, оттуда лионский скорый; пересаживаться будет в Ганна… А я не умею править корректуры… Отправить обратно заказным? Письмо посылали в Бордо. Уже один день потерян…

Вышла Бланш; лицо ее закрывала густая вуалетка. Кто-то из детей крикнул: «Экипаж подан!» Бюрт насилу удерживал лошадей: мухи кусались. Обычно дети спорили из-за мест в коляске, чтобы на станцию ехать рядом с матерью, а обратно не на скамейке, а «на мягоньких подушках». На сей раз Жан-Луи с Ивом сами уступили места Жозе и девочкам. Помахали вслед рукой, крикнули: «Завтра ждем телеграмму!»

Наконец-то! Они остались самовластными хозяевами в доме и парке. Солнце блестело в дождевых каплях. Жара как-то сразу спала; время от времени ветер быстро стряхивал новые потоки воды с промокших ветвей. Мальчикам некуда было присесть: все скамейки мокрые. Поэтому они читали корректуру на ходу, бродя по парку голова к голове. Ив говорил, что напечатанные стихи кажутся ему короче. Опечаток было очень мало; они наивно исправляли их, как ошибки в школьных тетрадях. Возле большого дуба Жан-Луи вдруг спросил:

– А почему ты мне новые стихи не показывал?

– Ты не спрашивал.

Жан-Луи объяснил, что перед экзаменом ему все равно ничто не пришлось бы по нраву; тогда Ив побежал за тетрадкой:

– Жди меня здесь!

Он бросился стремглав: бежал к дому, упоенный счастьем, без шапки, запрокинув голову. Он нарочно пробежал через кусты и высокий дрок, чтобы намочить лицо. Ветер в аллее казался ему холодным. Потом Жан-Луи увидел, как он вскачь несется назад. Маленький брат, в городе такой неухоженный и жалкий на вид, летел к нему с проворной грацией ангела.

– Жан-Луи, можно, я тебе их сам почитаю? Мне так будет приятно прочесть их тебе вслух… Погоди, только дай отдышусь…

Они стояли, прислонившись к дубу, и мальчик слышал, как о живой старый ствол, который он целовал всякий раз в день отъезда, бьется его бренное, утомленное сердце. Он начал читать – читал странно, сначала Жан-Луи манера его показалась смешна, потом он подумал, что только так, должно быть, и следует. Не показалось ли ему, что новые стихи слабее прежних? Непонятно, надо будет перечитать… Сколько в них уже горечи! Сколько боли! Ив, только что скакавший, как молодой олень, читал теперь сурово и резко. И притом он был счастлив до глубины души: в ту минуту он нимало не чувствовал той страшной боли, которую выражали стихи. Была только радость, что он запечатлел ее в словах, а слова, думал Ив, пребудут вовеки.

– Надо будет послать их в «Меркюр» после каникул, в октябре, – сказал Жан-Луи. – Не нужно слишком спешить.

– А тебе они нравятся больше прежних, как?

Жан-Луи замялся:

– Кажется, ты шагнул вперед…

Подходя к дому, они увидели: Жозе и девочки возвращались со станции с приличными обстоятельствам лицами. Мари сказала: когда поезд тронулся, бедная мамочка опять рыдала, так ужасно было смотреть… Ив отвернулся: боялся, как бы не заметили его радость. Жан-Луи искал ему оправданий: может, бабушка еще вовсе и не умерла; может, не так все страшно; ее уже три раза соборовали… И вообще дядя Альфред любит пугать на ровном месте. Ив, не подумав, перебил его:

– Принимать желаемое за действительное…

– Ив, ну как ты можешь!

Все братья и сестры были шокированы, а Ив опять умчался, как обезумевший жеребенок, перепрыгивая через канавы, прижимая к сердцу корректуру: он бежал перечесть ее в третий раз у себя дома: так он звал это место – настоящее кабанье логово среди утесников… Там-то он и заляжет. Жозе поглядел ему вслед:

– Что за человек! Когда все хорошо, он рожу кривит, а как беда пришла – веселится…

Он свистнул собаку и пошел вниз к Юре ставить донные удочки, бездумный и веселый, как будто бабушка вовсе и не была при смерти. Его брату, чтоб голова пошла кругом, нужен был первый луч славы; Жозе было довольно того, что ему семнадцать лет, что начались летние каникулы и он знает на Юре места, где водятся угри.

IX

Ужин без мамы прошел шумнее обычного. Правда, девочки, монастырские воспитанницы, наставленные в строгих правилах, находили, что вечер сегодня не для шуток, но и они давились от смеха, когда Ив и Жозе передразнивали женщин-певчих у церковной фисгармонии, как они тянут губки бантиком, выпевая: «Ах, ничто в мире сем не утешит меня». Благоразумный Жан-Луи, как всегда, искал оправданий себе и братьям: это нервный смех, говорил он; они все равно все очень огорчены…

После ужина все поехали в кромешной темноте на станцию встречать дядю Ксавье с девятичасовым поездом. Они довольно сильно опоздали, но поезд в Буриде всегда опаздывал еще больше. Вокруг станции лежали плотные штабеля досок, еще исходящих смолой. Дети пробирались через них, толкались, блуждали в лабиринтах улочек этого пахучего городка. Их ноги глубоко проваливались в груды коры; они ее не видели, но знали, что днем у этого ковра цвет запекшейся крови. Ив все твердил, что эти доски – оторванные члены сосен, благовонные мощи мучеников, заживо распиленных, с содранной кожей. Жозе ворчал:

– Нет, ну каков дурак! Что он тут несет?

Показался станционный фонарь. Какие-то женщины кричали, громко смеялись; голоса у них были пронзительные, животные. Дети прошли через зал ожидания, перешли пути. В тишине леса они услыхали вдали шум маленького поезда; его ритмический стук был им привычен; зимой в Бордо они часто ему подражали, вспоминая счастливые дни каникул. Раздался долгий свисток, с шумом выдохнул пар, и величественная игрушка явилась из тьмы. В вагоне второго класса кто-то сидел… Больше некому, как дяде Ксавье.

Он не ожидал, что дети окажутся такими веселыми. Они спорили, кто понесет его чемодан, цеплялись ему за руку, выспрашивали, какие конфеты он им привез. Он шел за ними, как слепец за поводырем, мимо штабелей досок и блаженно, как во всякий свой приезд, вдыхал ночной воздух старинных пелуейровских краев. Он знал, что на последнем повороте дороги на краю села дети крикнут ему: «Осторожно, у господина Дюпара злая собака», что дальше, за последним домом, в темной массе леса будет разрыв, белая протока: посыпанная гравием аллея, по которой привычно зашуршат ноги племянников. Там дальше лампа в кухне будет светить, как огромная звезда над самым горизонтом. Дядя знал, что ему накроют превосходный стол, но дети, которые уже поужинали, не дадут спокойно поесть. Он сказал было что-то о болезни бедной бабушки – они на это хором ответили, что надо подождать более точных известий, что тетушка Коссад всегда чересчур тревожится. Когда он все доел, ему пришлось, хоть и было совсем темно, пойти гулять в парк, совершая обряд, от которого дети никому не позволяли уклониться.

– Хорошо пахнет, дядя Ксавье?

Он, не сердясь, отвечал:

– Пахнет болотом, а я, чувствую, сейчас простужусь.

– Посмотри, какие звезды…

– Я уж лучше под ноги буду смотреть.

Одна из девочек попросила его прочесть «Злого Сокола и доброго Голубка». Когда они были маленькие, он всегда забавлял их песенками и нескладушками, а они всякий раз слушали все с тем же удовольствием, все с теми же взрывами хохота.

– В ваши-то годы? Не стыдно вам? Вы уже не маленькие…

Сколько раз в эти радостные, светлые дни приходилось дяде Ксавье повторять: «Вы уже не маленькие»! Но в том-то и было чудо, что они уже вышли из детства, но при том все равно целиком в него погружались: им было дано отпущение в таинстве…

На другое утро сам Жан-Луи попросил:

– Дядя Ксавье, сделай нам кораблик-огонек…

Дядя для проформы отнекивался, потом взял кусок сосновой коры, несколькими движениями ножика сделал его похожим на лодочку, поставил зажженную свечку. Теченье Юры унесло огонек, и все Фронтенаки почувствовали то же, что и всегда: подумали, какая судьба ждет этот кусочек коры. Юра донесет его до Сирона, Сирон недалеко от Преньяка впадет в Гаронну… и вот маленький кусочек из парка, где росли дети семьи Фронтенак, будет воспринят океаном. Никто из них и мысли не допускал, что он может зацепиться за кусты, сгнить прежде, чем Юра выбежит из села. Нужно было верить – то был догмат, – что кораблик из самого неприметного ручейка в ландах пересечет Атлантический океан, «неся груз тайны нашей семьи», – говорил Ив.

И эти взрослые мальчики и девочки бежали, как когда-то, вдоль ручья, чтобы кораблик-огонек не потерпел крушенья. Солнце уже страшно пекло, опьяняя цикад, и мухи накидывались на всякую плоть живую. Бюрт принес телеграмму; дети с ужасом ее распечатали: «Немного лучше…» Какое счастье! Можно радоваться и хохотать не стыдясь. Но через пару дней дяде Ксавье пришлось вслух прочесть слова на синей бумажке: «Бабушке очень плохо…», и дети в унынье не знали, куда им девать свою радость. В гостиничном номере Виши бабушка Арман-Микё испускала дух. А здесь парк собирал весь жар долгих палящих дней. В лесном краю не видно, как подходят грозы. Они долго прячутся за соснами – выдает их только дыханье; потом они вдруг являются, как воры. Иногда на юге вдруг видно медное грозовое чело, когда буря еще не ярится. Если ветер свежел, дети понимали, что дождик идет где-то рядом.

Даже в те дни, когда вести из Виши приходили плохие, никто надолго не замолкал, не задумывался. Даниэль и Мари утешали себя тем, какое поминание будут служить по бабушке у кармелитов в Бордо и в монастыре Милосердия. Жозе объявлял: «Я почему-то думаю, все обойдется». Дяде Ксавье однажды вечером пришлось оборвать хор Мендельсона, который пел на крыльце на три голоса:

Вселенная полна Его бессмертной славы;

Хвалите Господа…

– Хотя бы ради слуг, – говорил дядя Ксавье. Жан-Луи возражай: музыка никому не мешает тревожиться и печалиться; и едва скрывался из его глаз огонек дядиной сигары на аллее, посыпанной гравием, как он запевал своим чудным, саднящим от ломки голосом арию из «Сен-Мара» Гуно:

 
Ясная ночь, безмолвная ночь…
 

Он обращался к ночи как к живому человеку, словно чувствуя прикосновение прохладной кожи и горячее дыхание:

 
Во глубях твоих, прекрасная ночь.
 

Жан-Луи и Жозе сидели на скамейке у крыльца, запрокинув головы, и поджидали падающие звезды. Визжали девочки: к ним в спальню залетела летучая мышь.

В полночь Ив зажигал свечку, брал тетрадь стихов и карандаш. Уже петухи в селе перекликались со своими братьями на соседних фермах. Ив босой, в одной рубашке облокачивался на подоконник и смотрел на сонные деревья. Никто не мог знать, кроме его ангела-хранителя, до чего он был похож на отца в те же годы.

Утром телеграмма «Положение без изменений» была истолкована в благоприятном смысле. Утро выдалось лучезарное, довольно свежее из-за прошедших мимо гроз. Девочки принесли дяде Ксавье ольховых прутьев, чтобы он им наделал свистков. Но они еще требовали, чтобы дядюшка ничего не пропустил в этом обряде: снимая кору, надо было не только постучать по палочке рукояткой ножика, а еще и пропеть местную песенку: «Свети, свети, огонек, возьми хлеба в путь далек. Возьми половинку себе на дорожку…»

Дети хором подхватили бессмысленно-священные слова. Дядя Ксавье остановил их:

– Не стыдно вам в ваши годы заставлять меня дурью маяться?

Но все здесь втайне понимали, что по какой-то особенной милости время остановилось; они могли сойти с поезда, который не задерживается в пути; уже подростками, они плескались в детской купальне и не спешили выходить, хоть детство и ушло от них навсегда.

Новости от госпожи Арно-Микё приходили добрые. Этого и не ждали. Скоро вернется мама, и при ней уже нельзя будет дурачиться. Конец настанет смеху между Фронтенаками. Госпожа Арно-Микё выжила. Поехали встречать маму с девятичасовым поездом, ночь была лунная, свет струился по штабелям досок. Даже фонаря с собой брать не пришлось.

Когда вернулись со станции, мать ужинала, а дети смотрели на нее. Она переменилась, похудела. Однажды ночью, рассказывала она, бабушке было так плохо, что уже приготовили простыню завернуть ее (в больших отелях покойников выносят сразу же, под покровом ночи). Она заметила, что ее почти не слушают, что между дядей и племянниками заключен какой-то союз: непонятные шутки, многозначительные слова – целое таинство, куда она не допущена. Бланш замолчала, помрачнела. Она уже не держала на деверя зла, как некогда, потому что сама постарела и уже не имела прежних притязаний. Но ей было неприятно, как ласковы дети с дядюшкой, было противно, что все проявления их признательности обращались на него.

С возвращением Бланш рассеялись чары. Дети выросли. Жан-Луи все дни проводил в Леожа, а у Ива опять появились прыщи; он снова смотрел недобро, подозрительно. Присылка «Меркюр» с его стихами, означенными в оглавлении, не рассеяла его. Сначала он не решался показать журнал маме и дяде Ксавье, а когда решился, действительность превзошла худшие ожидания. Дядя находил, что тут нет ни складу ни ладу, цитировал Буало: «Кто ясно думает, тот ясно излагает». Мать не смогла удержаться от помысла гордости, но скрыла его и попросила Ива не таскать с собой этот журнал, «в котором печатают гнусные сочинения некоего Реми де Гурмона». Жозе, глумясь, читал те места, которые казались ему «чистым дурдомом». Ив, обезумев от бешенства, гонялся за ним и получал по шее. В утешенье ему пришло несколько писем от неизвестных поклонников; они шли не переставая, а он не понимал, какой это важный знак. Аккуратный Жан-Луи с глубочайшим удовольствием складывал эти документы.

В грозовые первые дни сентября Фронтенаки друг на друга обижались, сердились; ссоры затевались из-за любых пустяков. Ив, выходя из-за стола, швырял салфетку, а бывало – госпожа Фронтенак поднималась к себе в спальню и спускалась, с глазами на мокром месте и покрасневшим лицом, только после многих ходатайств и депутаций от раскаявшихся детей.

X

Буря, которую предвещали эти приметы, разразилась на Рождество Божьей Матери. После обеда госпожа Фронтенак, дядя Ксавье и Жан-Луи уселись в малой гостиной при закрытых ставнях. В бильярдной, куда вела распахнутая на обе створки дверь, лежал Ив и пытался уснуть. Ему досаждали мухи; о потолок колотилась, желая вылететь, большая стрекоза. Девочки, несмотря на жару, кружили навстречу друг другу вокруг дома на велосипедах, громко вскрикивая, когда встречались.

– Этот обед надобно будет назначить прежде отъезда дяди Ксавье, – говорила госпожа Фронтенак. – Там ты поговоришь с нашим славным Дюссолем, Жан-Луи. Тебе ведь придется жить у него…

Иву понравилось, с каким жаром возразил Жан-Луи:

– Нет, мама, нет… я же тысячу раз тебе толковал, а ты все не хочешь слушать… Я совершенно не хочу заниматься коммерцией…

– Это все ребячество – я и внимания не обращала. Ты прекрасно знаешь: поздно или рано, а придется тебе решиться и занять свое место в фирме. Чем раньше, тем лучше.

– Бесспорно, – сказал дядя Ксавье, – Дюссоль очень славный человек и заслуживает доверия; тем не менее пора, и даже давно пора, чтобы за делом смотрел Фронтенак.

Ив привстал и навострил уши.

– Мне коммерция неинтересна.

– Что же тебе интересно?

Жан-Луи на минутку запнулся, покраснел и наконец отважно выпалил:

– Философия!

– Ты с ума сошел? Какая философия? Ты будешь заниматься тем, чем занимались отец и дед. Философия не профессия.

– Я получу диплом, потом хочу написать диссертацию. Торопиться мне некуда. Поступлю в университет на службу…

– Ах так вот он, твой идеал! – воскликнула Бланш. – На службу! Нет, вы слышите его, Ксавье, – он хочет быть служащим! Это когда в его распоряжении первая фирма в городе!

В этот момент в гостиную вошел Ив – растрепанный, с горящими глазами; он пробрался через облако дыма, которым вечная сигарета дяди Ксавье окутала лица и мебель.

– Как вы можете, – крикнул он визгливо, – сравнивать ремесло торговца досками и призвание того, кто всю свою жизнь посвящает вопросам духа! Это… это неприлично!

Взрослые, опешив, уставились на мальчишку – без куртки, в расстегнутой рубахе, с падающими на глаза волосами. Дядя с дрожью в голосе сказал ему, что он лезет не в свое дело, а мать велела выйти из комнаты. Но он не слушал их и кричал, что «разумеется, в этом слабоумном городе считают, что торговец чем угодно выше дипломированного филолога! Всякий маклер на винной ярмарке превозносится перед профессором Пьером Дюгемом; даже имени этого никто не вспомнит, разве что в крайнем случае, когда приходится приготовить к выпускным экзаменам какого-нибудь болвана»… (Ив был бы очень озадачен, спроси его кто-нибудь, что же написал профессор Дюгем.)

– Нет, вы его только послушайте! Прямо целая речь… Да ты же сопляк! Молоко на губах еще…

Ива перебивали, но он не обращал никакого внимания. Не только в этом дурацком городе, продолжал он, презирают разум: во всей стране к ученым, к людям умственного труда относятся скверно. «…Во Франции называться профессором – оскорбление, а в Германии это все равно что дворянский титул… Вот и стал их народ великим!» И он, уже чуть не навзрыд, пошел поносить патриотизм и патриотов. Жан-Луи тщетно пытался остановить его. Дядя Ксавье, вне себя, все хотел, чтобы его выслушали:

– Я вне подозрений… всем известно, какой стороны я держусь… Я всегда верил в невиновность Дрейфуса… Но когда какой-то сопляк – я не могу допустить…

Тогда Ив позволил себе отозваться о «тех, кого побили в семидесятом», так грубо, что это и его самого отрезвило. Бланш поднялась с места:

– Так он дядю своего оскорблять! Вон отсюда! Чтоб я тебя больше не видела!

Он прошел через бильярдную, сошел с крыльца. Обжигающий воздух растворился и вновь сомкнулся над ним. Он пошел в глубь застывшего парка. Гудели неподвижные стаи мух, слепни впивались в него через рубашку. Он ни в чем не раскаивался, но унизительно было, что потерял голову; понесся напролом через заросли. Надо было сохранять хладнокровие, не отступать от предмета спора. Они правы: он еще дитя малое… То, что он сказал дяде, было ужасно, и ему никогда этого не простят. Как вернуть их милость? Странно было то, что после этого спора ни мать, ни дядя нимало не упали в его глазах. Ив был еще слишком молод, чтобы встать на их место, войти в их резоны, и все же не судил их: мама и дядя Ксавье по-прежнему были священны; то была часть его детства, чья поэзия вся оставалась одним нераздельным единством, и никак они не могли быть из него изъяты. Что бы они ни говорили, думал Ив, что бы ни делали, ничто не отторгнет их от тайны их собственной жизни. Тщетно мама и дядя Ксавье богохульствовали против разума: разум в них жительствовал и незаметно для них освещал их.

Ив повернул вспять; гроза омрачала даль, но загрохотать не решалась; цикады умолкли – только яростно волновались луга. Ив шел и отмахивался головой, как жеребенок, от роя плоских мух, которые, сев на шею, спокойно позволяли давить себя. «Побили в семидесятом…» Он не хотел их обидеть; дети часто при дяде Ксавье подшучивали, что они с Бюртом тогда записались добровольцами, а ни одного пруссака в глаза не видели. Но в этот-то раз шутка имела совсем другой смысл… Ив тяжелой походкой прошел крыльцо, в прихожей остановился. Все трое все еще сидели в малой гостиной. Дядя Ксавье говорил: «…Перед тем как отправиться в часть, накануне, я захотел в последний раз обняться с братом Мишелем; спрыгнул со стены казармы и сломал ногу. В госпитале меня положили с больными оспой. Там бы я ноги и протянул… Твой покойный отец никого в Лиможе не знал, но так хлопотал, что вытащил меня оттуда. Бедный Мишель! Сам он хотел пойти добровольцем, но его не взяли – у него как раз в тот год случился плеврит. Он много месяцев жил в этом скверном Лиможе, где и видеть-то меня мог только по часу в день…»

Дядя Ксавье прервался: на пороге гостиной показался Ив; мальчик увидел, как к нему обернулось гневное лицо матери, беспокойные глаза Жан-Луи; дядя Ксавье на него не глядел. Ив отчаянно подыскивал хоть какое-то слово, но ему помогло, что он еще был ребенком: вдруг, разом, не говоря ничего, он бросился дяде на шею, плакал и целовал его; потом подошел к матери, уселся к ней на колени, спрятал лицо, как когда-то, у нее на плече…

– Хорошо, хорошо, мой маленький, вижу, что ты раскаялся… Только надо же владеть собой, сдерживаться…

Жан-Луи встал и подошел к растворенному окну, чтобы не было видно, что глаза его полны слез. Он протянул за окошко руку и сказал: кажется, капнуло. Все это ему нисколько не помогало. Близилась огромная сеть дождя; этой сетью накрыло его в прокуренной деревенской гостиной – накрыло навек.

Дождик утих. Жан-Луи с Ивом шли по аллее к большому дубу.

– Ты не отступишься, Жан-Луи?

Тот не ответил. Руки засунул в карманы, голову опустил, пнул ногой сосновую шишку. Младший брат не отставал – старший сказал слабым голосом:

– Они стоят твердо: это мой долг перед всеми вами. Говорят, что один Жозе не может занять настоящего места в фирме. А когда я возглавлю дело, тогда и он сможет войти в долю. А еще они думают, что и ты когда-нибудь еще как будешь рад тоже стать моим компаньоном… Ты не сердись… они не понимают, кто ты… Поверишь ли: они даже то берут в расчет, что, может быть, Даниэль с Мари выйдут замуж за каких-нибудь необеспеченных…

– Вон как далеко заглядывают! – вскричал Ив (он был взбешен, что кто-то считает его способным тоже превратиться под конец в пошлого мещанина). – Ничего не оставят наудачу, каждому устроят его счастье; даже не понимают, что кто-то хочет быть счастлив на другой манер…

– По-ихнему, дело не в счастье, – сказал Жан-Луи, – а в том, что поступать надо ради общего блага и в интересах семейства. Нет, счастье тут ни при чем… Ты не заметил? Это слово в их устах никогда не звучит. Счастье… Я всегда обращал внимание, какое у мамы озабоченное, тревожное лицо… И если бы папа был жив, думаю, все то же было бы… Нет-нет: не счастье, а долг… долг в предопределенной для него форме, и тут они не раздумывают… А самое ужасное, мальчик мой, что я их понимаю.

Они успели дойти до большого дуба прежде дождя. Сквозь листву они слышали шум ливня. Но старое крепкое дерево укрывало их, как наседка, под листьями, что были гуще перьев. Ив не без пафоса говорил о нашем единственном долге: долге перед тем, что мы творим, другого нет. О том слове, той тайне Божьей, что заложена в нас, которую надобно явить… О вести, которая нам вручена…

– Почему «нам»? Ив, мальчик мой, говори о себе… Да, я верю, что ты послан с вестью, что в тебе хранится некая тайна. А маме, а дяде Ксавье откуда это знать? Что же касается меня – боюсь, они правы: если стану профессором, буду толковать чужие мысли, и только… Лучшего, пожалуй, и не надо; это дело тысячу раз стоит того, чтоб посвятить ему жизнь, но…

Стоп выскочил из кустов и подбежал к ним, высунув язык: стало быть, Жозе где-то рядом. Ив обратился к измаранной грязью собаке, как к человеку:

– Что, старина, из болота вылез, да?

Вот и Жозе вышел из зарослей. Смеясь, показал пустой ягдташ. Все утро он бродил по болоту Тешуйер.

– И ничего! Все кулики улетали к чертям… Двух курочек водяных подстрелил, но достать не мог…

Утром он не побрился – на детских щеках чернела свежая щетина.

– Кажется, у Биуржи кабан залег.

Вечером дождь совсем перестал. Долго еще после ужина видел Ив, как при убывающем месяце ходят туда-сюда Жан-Луи вместе с дядей и матерью. Он вглядывался в эти три тени, уходившие вдаль по аллее, посыпанной гравием, – и вновь являвшиеся в лунном свете под соснами. Громче всех звучал дрожащий голос Бланш; иногда его перебивал высокий и резкий – Ксавье. Жан-Луи оставался безмолвен; Ив понимал, что он проиграл; он попался в эти тиски, обороняться не может… «Но меня они так не поймают…» И при том, распаляясь против своих, Ив знал в глубине души, что он – только он – был безумно привязан к детству. Лесной царь уж не звал его в свою неведомую страну – да и знакома уже была та страна! Вместо ветел, в которых звучал ужасный и страшный голос, в родных местах Фронтенаков росла ольха, и ветви ласково касались воды ручейка, чье имя только они и знали. Лесной царь не отрывает детей Фронтенаков от детства, а мешает им от него уйти; они погребены в своей мертвой жизни; он укрывает их дорогими воспоминаниями и перегнившими листьями.

– Побудьте с дядей вдвоем, – сказала Бланш сыну.

Она прошла совсем рядом с Ивом, не заметив его, а он на нее глядел. Луна освещала встревоженное лицо матери. Думая, что никого нет, она засунула руку под кофточку: ее беспокоила та железка… Уж сколько ей твердили, что это пустяк, – напрасно. Она щупала опухоль. Непременно надобно было, чтобы Жан-Луи, пока она еще жива, стал главой фирмы, хозяином своего состояния, покровителем младших. Она молилась о своих птенцах; ее воздетые к небу глаза видели, как Матерь Божия – Заступница Неотступная, чью лампаду она зажигала в соборе, простирает покров над детьми семьи Фронтенак.

– Послушай, мальчик мой, – говорил меж тем дядя Ксавье Жан-Луи, – буду говорить с тобой как мужчина с мужчиной. Я не исполнил своего долга перед вами: мне следовало занять в фирме место, опустевшее после твоего отца. Ты должен исправить мою вину. Нет-нет, не спорь… Скажешь, я был не обязан? Но в тебе довольно семейственного духа, чтобы понять: я дезертировал. Ты восстановишь цепь, которая порвалась из-за меня. Не так уж скучно руководить сильным домом, который может приютить твоих братьев, быть может – мужей твоих сестер, а там и ваших детей… Дюссоля мы постепенно выведем из дела… Это ничуть не помешает тебе быть в курсе всего происходящего. Образованность только поможет тебе. Я как раз читал статью в «Тан», где показано, что изучение латыни и греческого необходимо для образования крупных промышленников…

Жан-Луи не слушал его. Он знал, что побежден. Он и так в конце концов сложил бы оружие, но знал, какой довод в особенности одолел его: то были слова матери, только что сказанные: «Вместе с Дюссолем мы можем пригласить и семью Казавьей…» И тут же прибавила: «А когда ты отслужишь в армии, отчего бы тебе и не жениться, если будет охота…»

Теперь рядом с ним шел дядя Ксавье и пыхал сигарой. А когда-нибудь пойдет крепко сложенная девушка… Он мог бы жениться и до призыва, в двадцать один год. Года два с лишним подождать – и однажды вечером он по обычаю обойдет в сумерках парк Буриде вместе с Мадлен. И внезапно радость о свадьбе сотрясла его с головы до пят. Он часто дышал; он вдыхал ветер, пролетавший над дубами Леожа, охвативший белый в лунном свете дом и надувавший плотные занавески в комнате, где, может быть, не спала Мадлен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю