Текст книги "Галигай"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Ну что же! Он готов нести груз, который сам взвалил себе на плечи! «Горе вам, фарисеи, что налагаете на людей бремена неудобоносимые, а сами и одним перстом своим не дотрагиваетесь до них!» Какое продолжение нужно было бы придумать этому проклятию Господа! Горе нам, взваливающим на себя крест, который сокрушает нас, который нам не по силам, который не может быть нашим крестом. Сколько людей гибнет от нечеловеческой ответственности, которую они по неразумию своему взяли на себя! Как легко приносить себя в жертву на словах, как легко давать обещания! Иди же по жизни с этим ядром, прикованным к твоей ноге. Но даже ядро на ноге каторжника не так тяготит его. О Боже! Эта женщина получит права на его душу, на его тело, будет владеть им днем и ночью до самой смерти, и даже после смерти...
Какую волю она проявила, преодолевая все препятствия! Николя думал о своей матери, поначалу так враждебно к ней настроенной. О матери, которую Галигай покорила настолько, что он теперь и помыслить не мог о том, чтобы снова закрыть перед ней двери рая, куда она уже изготовилась проникнуть. Николя сжал кулаки. Зачем он это сделал? Кто подталкивал его? Жиль? Да, Жиль, Жиль – это живое сплетение из костей и мускулов. Жиль с его агатовыми глазами на высеченном из кремня лице. Но ведь Жиль – для него святы лишь его собственные желания – получил бы все, к чему стремился, и без помощи Галигай... Так в чем же дело? А в том, что он, Николя, всегда нуждался в каком-нибудь идоле, ради которого ему нужно было приносить себя в жертву. Ну и поделом тебе, жертвуй собой до конца, как последний идиот!
Такова была его натура: богатая внутренняя жизнь и глубокое понимание происходящего ничуть не уменьшали его стремления к самопожертвованию. Все будет так, как хочет Галигай: он не станет расставаться с жизнью, пока не состоится бракосочетание, даже пока они не станут по-настоящему мужем и женой, а также пока мать не поселится окончательно и бесповоротно в Бельмонте. К тому же самоубийство без труда можно будет замаскировать под естественную смерть. Он мечтал о каком-нибудь несчастном случае, жертвой которого мог бы стать. Эта мысль успокоила его. Но этот вновь обретенный покой тревожила глухая обида на Жиля. Шагая по осенней дороге, которую они столько раз прошагали вместе в своих матерчатых туфлях, Николя вспоминал долгую историю их дружбы, в которой он всегда оказывался в дураках. И поднимающийся над последними крышами умирающего города дым делал туман вокруг огромного собора еще более густым и непроницаемым.
XVI
Он вернулся домой по так называемому проспекту Крепостной Стены и, вдруг услышав обращенный к нему знакомый голос, поднял голову: из окна его собственной комнаты на него смотрел Жиль.
Его привезли из Бордо на автомобиле, и он попросил остановить машину у дома Николя – настолько ему не терпелось увидеть его и все рассказать... Да, конечно, он не поехал на охоту в Балюз. Эти две недели в Бордо были чудесными и одновременно ужасными. Мари задыхалась в больничной палате. Мать сама заставляла ее почаще уходить проветриться. Они встречались в Городском саду, на набережной, где угодно, но только не в его гостиничном номере возле вокзала Сен-Жан. Несколько дней они сопротивлялись искушению: они прекрасно понимали, что, едва они останутся одни... И все же это случилось. Он переживал не меньше, чем Мари. Расставаясь, они оба испытывали стыд. Эти потаенные наслаждения, эти объятия, в то время как в больничной палате мать Мари... Но что поделаешь! За все в ответе счастье, «потому что, должен я тебе сказать, я впервые после акта не испытываю пресыщения, понимаешь? Я чувствую при каждой встрече такую же радость, как будто это в первый раз. Мари относится к этому очень просто: она и не представляла себе, что это могло быть не так... Но я, ты же меня знаешь! Какое открытие, какое чудо!»
Он еще ни разу не взглянул на Николя. Он привык говорить один и говорил только о себе. Молчание Николя было для него привычным и необходимым. Но, очевидно, на этот раз молчание было иным; он смутно почувствовал это и наконец взглянул на друга, который прилег на кровать, отвернувшись лицом к стене. Он взял его обеими руками за волосы, потянул, заставил поднять голову. И только тут все понял.
– Что с тобой? Уж не из-за Галигай ли? Из-за нее? Надеюсь, ты не считаешь, что обязан... Ну да! Я прекрасно понял: речь на самом деле шла о помолвке... Но в то же время... В то же время о помолвке без конкретного срока... Разве нет? Я по-другому и не думал. Неужели ты поверил, что я позволю съесть тебя заживо? Ведь даже если бы речь шла только о ней, и то... Над этим ты не задумывался? Ты думаешь только о себе. А она? Ты станешь просто поджаривать ее на медленном огне. Что ты говоришь? Она умрет, если ты ее бросишь? Перестань! Ей есть куда пойти. Ты можешь не беспокоиться на ее счет. А вот если ты женишься на ней, ты собьешь ее с настоящего пути, испортишь ей жизнь, ведь с папашей Дюберне... теперь, когда он вдовец... Не будь тебя, она, разумеется, сможет выйти за него... На что я намекаю? Послушай, дуралей, об этом все в Дорте болтают. Только ты ничего не знаешь. Заметь, я вовсе не говорю, что у них там что-то такое... ну в общем, что-то серьезное... но что-то есть, тут я готов поклясться: Мари замечала. Ты что, думаешь, он из чистой дружбы предпринял все эти меры, чтобы Бельмонт вернулся к ней? Вовсе нет, твоя мать тебя обманула: деньги принадлежали не Юлии Дюберне. Земли, да! Земли пришли от нее, от Донзаков, а вот капиталы принадлежали папаше Дюберне, который, прикрываясь своим положением банкира, двадцать пять лет занимался ростовщичеством, нещадно собирая дань со всех мелких коммерсантов Дорта. Так что Бельмонт – это его подарок, его личный подарок, понимаешь? Как бы свидетельство его признательности... Да и почему бы нет? Почему не предположить, что Галигай нравится ему. Все женщины имеют свой шанс в сельской местности... И потом, она дает ему советы по многим вопросам... Они беседуют. Он рассказывает, что вычитал в «Ревю де Монд»... Она позволяет ему пребывать в уверенности, что он сохранил рассудок. Так что у тебя есть хороший предлог, даже не предлог, а полновесная причина: ты был введен в заблуждение. Затронута твоя честь. Ты думаешь, уже поздно? Вовсе не поздно. Да и вообще, выбрось из головы, что когда-либо бывает слишком поздно! Слушай! Завтра вечером я на машине отца отвезу тебя в Лангон. Послезавтра утром ты будешь уже в Париже, как раз в тот самый час, когда Галигай, семья и покойница прибудут в Дорт. Из Парижа ты отправишь Галигай хорошо продуманное письмо. Я останусь на месте, чтобы смягчить удар. Твоя мать? Ах да! Мать... Слушай: придумай для нее какой-нибудь предлог; скажи, что тебе надо до женитьбы урегулировать некое дело. Ей ты тоже напишешь... Ах! Ну не будешь же ты жертвовать собой ради того, чтобы доставить удовольствие матери, которую к тому же граф де Камблан все равно через неделю выставил бы за дверь. Можешь мне поверить: мой отец всю жизнь лечил этого старого кабана. Клянусь тебе, он никогда не соглашался делить с кем-либо свое кабанье логово.
Теперь Николя повторял: «Ты считаешь? Ты думаешь?» Он все еще слабо протестовал. Жиль убеждал: «Ни о чем не беспокойся, положись на волю судьбы, развяжи себе руки». Да, развязать руки. Он дышал свободнее, и мир обретал свою прежнюю лучезарность. Солнце разрывало туман. Как мог Николя устоять против всех этих аргументов? Жиль убирал камень за камнем, которые давили ему на грудь.
Однако он еще пытался сопротивляться: у него была совесть. «А вот у меня нет совести», – повторял ему Жиль тем же тоном, каким он сказал Галигай: «У меня нет сердца».
Совесть Николя сопротивлялась до того часа, когда сирена лесопильного завода позвала жителей До-рта за стол, а ризничего – звонить к вечерней молитве. Все это утро г-жа Плассак нервничала, и даже старый попугай то поднимался, то спускался по своей лесенке в клетке. Поскольку г-жа Плассак носила войлочные тапочки, о ее приближении невозможно было догадаться, и ничто не мешало ей приложить к двери Николя свое менее глухое ухо и расслышать повторенное несколько раз имя Галигай. Она уже не сомневалась, что Жиль приехал, чтобы все расстроить. Но она не сердилась за это на него. Прошедшей ночью ей не давала уснуть навалившаяся тревога. Она зажгла свечу. То, что накануне так радовало, теперь стало мучить ее. Николя – в паутине у этой паучихи! И потом неизвестно: может, ей самой станет скучно в Бельмонте. Может, там, в Бельмонте, ей будет тоскливо. И куда в таком случае она денется? Сможет ли вернуться в свой дом? Этот дом в Дорте принадлежал раньше Плассаку, оставившему его в наследство Николя, как и рента, которую сын отдал матери. Он настолько простодушен, что даже забыл об этом. А как узнать, не имеет ли Галигай видов на дом? Ну нет! Бельмонт будет моим... Только действовать надо с оглядкой. И тогда Галигай будет у меня как шелковая, даже когда станет моей невесткой. Так что козни младшего Салона нужно расстроить. И мамаша Плассак решила вызвать г-жу Агату телеграммой. Она долго думала, как это сделать подешевле: «Возвращайтесь. Срочно». Дешевле никак невозможно. Что подумает девушка на почте? Но та была новенькой, и жители Дорта ее пока не интересовали.
Вечером Галигай уже стояла на пороге кухни, где г-жа Плассак жарила лук.
– Уже!
Агата держала в руке сумку из черной гладкой кожи. Левая щека была измазана углем. Из-под мальчишеского берета торчали пряди волос. Она спросила: «Он наверху?» Да, конечно, он был там. Галигай облегченно вздохнула: ей было под силу все, она знала, что сможет заделать любую пробоину, закупорить любую течь. А тем временем мамаша Плассак по своему обыкновению что-то говорила, говорила, топя суть дела в словах. Так вот оно что! Он уезжает только завтра вечером. И у Агаты довольно времени, чтобы удержать его. Но если вдуматься, то о чем, собственно, беспокоиться?
– Он ведь только съездит и вернется.
– Он так вам сказал?
– Вроде бы да, и в то же время вроде бы нет. Как вы думаете, он женится, не повидав своего директора? Ему нужно попросить отпуск, взять документы... Мало ли что еще...
– Это он назвал вам все эти причины?
– Назвал, а о чем-то я и сама догадалась. Странная вы, госпожа Агата!
– Во всяком случае, я хочу знать, и я узнаю...
– Вы хотите! Хотите! Вы всегда считаете, госпожа Агата, что достаточно только захотеть.
Она принялась подметать кухню и говорила, не поднимая головы:
– Хотеть – это еще не все, нужно еще и суметь.
Галигай как-то слишком уж ласково спросила, что она хочет этим сказать...
– Да ничего, госпожа Агата. Не делайте такое лицо, ничего ведь еще не сломано, не разбито. Но я хорошо знаю своего Николя; разве не я его родила? Нет никого добрее его, но и нет более упрямого человека.
Галигай раздраженно ответила:
– Ну каков Николя, вы можете мне не рассказывать. Он сейчас один?
– Да, укладывает чемоданы. Решил заранее собраться. И я должна сказать, он забирает все, как будто и не думает возвращаться, – коварно добавила она.
Г-жа Агата была уже на лестнице. Мамаша Плассак перестала подметать и повернулась лицом к двери. Она тихо проворчала:
– Силой, милая моя, пить осла не заставишь, если он не хочет.
Она внимательно прислушалась к звукам наверху, в комнате Николя: вот подвинули стул, вот протащили по полу чемодан. Между фразами, которыми обменивались собеседники, возникали паузы. Г-жа Плассак слушала, склонив голову набок, похожая на наседку.
XVII
– Я вернулась, чтобы организовать поминки, – сказала Галигай. – Будет много народу, со всей округи люди приедут. А вы не говорили мне, что едете в Париж.
Стоя перед открытым чемоданом, Николя испытывал стыд за свой страх и за то, что его, как ребенка, застали за неблаговидным поступком.
– У меня в Париже дело.
– Когда собираетесь вернуться?
Наверное, таким же тоном она задавала вопросы и Мари. Она была из тех учительниц, которые позволяют себе быть ироничными. Он ответил, опустив голову:
– Через неделю.
Галигай обвиняющим перстом показала на разложенные на кровати книги, белье, одежду.
– Я пока что свободен, как мне кажется, – произнес он.
– Ну, – продолжала она сухо, – признавайтесь!
Николя перевел дыхание: он снова в ловушке, но дверца слегка приоткрылась. Он поднял голову:
– А если и так! Да, я уезжаю.
– Что произошло в мое отсутствие? Что-то ведь произошло! Что?
Она слишком сильно приблизила к нему лицо, пристально глядя на него своими немного выпученными глазами. У нее не было ресниц. Он отвернулся.
– Вы только что с поезда, – сказал он. – Не хотите ли немного освежиться?
Озадаченная, она подошла к зеркалу, пожала плечами:
– О чем речь!
– Да, разумеется, речь идет о другом: эта дарственная от Дюберне... Вы знаете, что говорят в Дорте?
Она спокойно улыбнулась. Он запротестовал:
– О! Я не поверил в это ни на секунду, можете не сомневаться! Вы и Арман Дюберне... – он пожал плечами, – нет, это уж слишком, вы бы на такое не пошли! Я не настолько глуп.
– А! Значит, вот в чем дело!
Балда! Он собственными руками разрушал свою защиту. Напрасно он цеплялся за соломинку:
– Но люди ведь говорят. И как бы я выглядел? Это вопрос чести...
Каким жалким он выглядел в этот момент. Она почувствовала себя увереннее. И все повторяла, радостно и тихо:
– Значит, вот в чем дело! Какой же вы глупенький, мой дорогой!
Она сделала неловкий жест, пытаясь его поцеловать. Он уклонился. Тогда снисходительно, почти шаловливо, она шлепнула его кончиками пальцев по лицу.
– Вы пасуете перед первым же препятствием, мой бедный малыш! К счастью, у меня хватит силы воли на двоих. Значит, вы полагаете, я не в состоянии пожертвовать ради вас Бельмонтом? Но я вас прощаю и не сержусь.
Ничто не могло заставить ее выпустить свою добычу. Он понял, что пропал. Она сморщила нос, оголив клыки; еще никогда она не держала улыбку на лице так долго. Жестом великодушия она протянула ему руки, которые он не подхватил, и они так и повисли в воздухе в напрасном ожидании объятия, немного отстраненные от тела, как у гипсовых статуй Пресвятой Девы.
– Конечно! Вы не поверили. Но вы отступили перед людской молвой... Нет! Нет! Позвольте мне договорить. Я хочу немедленно заверить вас: ничто не имеет для меня значения, для меня не существует на свете никого, кроме вас. Я откажусь от всех щедрот семьи Дюберне, и больше не будем об этом говорить. Вот, все устранено, с этим покончено. Я разрушила это препятствие.
Верила ли она и в самом деле, что разрушила его? Разумеется! Она нисколько не сомневалась, что выиграла партию.
Он пробормотал:
– Вы сумасшедшая? Как я могу согласиться на такую жертву, я, человек, который ничего не может дать взамен? Вы слышите, Агата? Ровным счетом ничего.
Она притворилась, что думает, будто он говорил о деньгах, о земле:
– Но для меня это ничего не значит. Поймите же, наконец, что для меня в этом мире есть только вы и я.
Она сделала к нему шаг, по-прежнему улыбаясь и опять протягивая руки. Руки, которые были ему противнее, чем присоски пиявок или хоботки каких-нибудь кровососущих насекомых. О! Отрубить их единым взмахом, прежде чем они прикоснутся к нему!
– Я вам солгал, Агата. Я воспользовался этим предлогом, чтобы избежать того, что внушает мне ужас.
Это вырвалось у него помимо собственной воли. Он вздохнул. Удар был нанесен. Руки ее упали. Она взяла свою маленькую черную гладкую сумочку, которую, войдя, положила на стул, поискала в ней носовой платок, вытерла лицо и приготовилась продолжить борьбу. Ей нужно было теперь свести препятствие к пустяку, боязни физиологического акта, которую испытывает множество подростков и которая распространяется у Николя на всех женщин, а не относится только к ней, Агате де Камблан. Она стала спокойно объяснять:
– Этот ужас, Николя, помните, тогда, в саду, в вечер нашей помолвки, вы ведь его от меня не утаили, вы даже процитировали слова Господа: «Не прикасайся ко мне». Я вам ответила, что все понимаю, и вы можете быть спокойны в этом отношении. Я ничего не жду и прошу лишь одного: жить в вашей тени и служить вам. А вы в ответ надели мне на палец обручальное кольцо.
Ее голос сделался покорным, настойчивым, убедительным. Она подняла руку, чтобы показать ему кольцо. Она верила, что сумеет убедить его, будто не возникло никакого нового обстоятельства, которое он мог бы использовать в качестве аргумента. Да ведь так, собственно, оно и было. Она уже торжествовала. Он не находил что ей возразить. Она настаивала, смиренно и убедительно:
– Да, служить вам. Ничего больше, клянусь вам.
– Ничего больше?
Тут Николя, и улыбавшийся-то редко, вдруг разразился громким хохотом:
– Ничего больше? Но именно это я и имею в виду, когда говорю об ужасе.
Он добавил вполголоса:
– А вовсе не «ночное общение», невообразимое «ночное общение», о котором, честно говоря, я никогда не думал как о чем-то реально возможном между нами, будь то завтра или когда-либо в будущем, – с внезапной яростью в голосе подчеркнул он.
Гнев тихонь, каким он бывает страшным! Она никогда не видела его таким грубым. Он разом выпалил весь заряд долго копившейся ненависти.
– К тому же, даже не приближаясь к вам, не прикасаясь к вам, быть рядом с вами каждый день, каждую ночь, и так всю жизнь – о! Одно только это... Я предпочел бы умереть.
Она издала короткий стон, хотя, скорее всего, точный смысл сказанного так и не дошел до ее сознания.
– Нет, – взмолилась она, – нет, нет, не говорите мне, что я потеряла вас!
Вне себя от ярости он закричал:
– Да не потеряли вы меня! Нельзя потерять то, чего не имеешь. Мы всегда были разделены расстояниями и пропастями.
Он наносил удары куда попало. Главное было не останавливаться.
– Ах! – умоляла она. – Оставьте мне хотя бы это: вспомните вечер на Кастильонской дороге, на мосту через Лейро.
Ну надо же, она опять за свое! Он настаивал:
– Так знайте же, никогда я не был так далек от вас, как в те минуты; то, что я испытывал тогда, служило мне мерилом нашей с вами бесконечной отчужденности.
Последняя реплика, казалось, доконала ее. Руки ее безвольно упали.
– Так зачем же вы тогда согласились? Зачем было обещать мне?..
Она не договорила фразу. Николя мог теперь нанести окончательный удар. Но в эту секунду у него появилось ощущение, что он совершает убийство: да, он сжимает руки на горле жертвы. И он их разжал.
– Агата, – воскликнул он, – это чудовищно!
Он с ужасом взирал на то, что он сделал с этой ставшей неузнаваемой женщиной.
– Слова исказили мои мысли. То, что я вам сказал, все это неправда.
Он обнял ее худенькие плечи и слегка прижал ее к себе. Она всхлипывала. Он продолжал:
– Поймите, я, хоть и неумело, сражаюсь за вас же.
Женщина, которая, казалось, вот-вот лишится чувств, вдруг яростно вырвалась из его объятий и закричала:
– Нет! Не собираетесь ли вы мне сказать, что все, что происходит сейчас в этой комнате, делается для моего блага?
Он обхватил ее голову обеими руками:
– Посмотрите на меня! – приказал он. – Я требую, чтобы вы посмотрели на меня Я принес бы вам одни несчастья. Мы бы только мучили друг друга. Разве я не прав?
Она простонала:
– Если вы правы, то почему вы заметили это только сегодня?
– Да, поздновато, но не слишком поздно. Слава богу, не слишком поздно, вы еще успеете начать новую жизнь.
Он снова взял ее за плечи и заглянул в глаза, но она отвернулась. К счастью, она не поняла, что он намекал на Армана Дюберне.
– Жизнь без вас? Жизнь без вас!
Теперь она горько плакала, и рыдания исказили ее лицо. Из жалости и стыда он не хотел видеть этой гримасы. Николя был даже тронут. Он взял ее за руку, усадил на край кровати, сел рядом и сказал ей почти на ухо:
– И тем не менее, Агата, у меня есть смягчающие обстоятельства. Я признаю себя виновным, но все-таки пытаюсь защититься. Попытайтесь меня понять: я оказался жертвой вашей неслыханной силы воли, слепого, почти животного упорства, которые вы направляете на преодоление препятствия. Вы разрушали мои слабые оборонительные сооружения, не замечая, что они опять вырастают позади вас. Разве я не прав?
– Да, – со смирением и горячностью в голосе сказала она, – я понимаю, я вижу свою ошибку.
Значит, он был готов возобновить слушание по этому делу. Значит, ничто еще не потеряно. Еще не поздно измениться, стать другой.
– Я исправлюсь, клянусь вам! Я стану совсем незаметной, вы меня больше не увидите, вы меня больше не услышите, и в то же время я буду с вами.
О боже! Труп оживал. Он отошел от нее.
– Но с этим кончено, Агата, – крикнул он в отчаянии, – все кончено!
Он настаивал на этом, подчеркивал это:
– Что нужно сделать, что нужно сказать, чтобы вы поняли наконец, что с этим кончено? Я боролся слишком долго. И прошу вас простить меня. Да, вы должны простить меня за то, что я так долго сопротивлялся своему отвращению...
При этом слове она выпрямилась, поджала губы, сделала к нему шаг и, с ненавистью посмотрев на него, выдохнула ему в лицо:
– Я вам противна. А какая вообще женщина вам не противна?
Наконец-то! Она начала оскорблять его! Значит, поняла, что все потеряно. Он ответил спокойно:
– Если я таков, радуйтесь, что освободились от меня.
Он подошел к окну. Мать в саду делала вид, что штопает белье. Когда Галигай приблизилась к нему, он не повернул головы.
– Подлец, который воспользовался вами, не достигнет своей цели. Ваш Салон не получит Мари Дюберне.
– Вы полагаете? – миролюбиво спросил он.
Она повторила: «Вот увидите...» – села на стул, снова стала искать платок в своей гладкой сумочке. Он ждал, это был конец.
Она добавила:
– Успокойтесь: я сейчас уйду.
Николя вновь вернулся к окну. Матери в саду уже не было. Он стоял и смотрел на липу, с твердым намерением не оборачиваться, пока Агата не выйдет из комнаты. А она внимательно изучала его тяжелый профиль, его тело, которое обещало стать грузным, когда ему перевалит за тридцать. Наконец она встала, подошла к двери и, немного поколебавшись, спросила:
– Вас не интересует, что я сделаю, выйдя отсюда?
Он облокотился на подоконник. Теперь ей была видна только его спина. Она настаивала:
– Вы не боитесь, что я покончу с собой?
Он не повернул головы. Он превратился в слепое, немое существо. Он не сделал ни единого движения, пока не убедился, что она покинула комнату. После чего взял носовой платок и вытер руки. Он не стал поднимать кольцо, которое она бросила на пол. Стоя перед зеркальным шкафом, он смотрел на свое отражение.
XVIII
Поминальная трапеза должна была бы закончиться в атмосфере сдержанного оживления. Не потому, что подавались изысканные кушанья. Ведь жители Дорта умеют жить: вроде бы всего лишь заячий паштет, баранье жаркое и фасоль, но как приготовлено! Кузен из Кастильона приговаривал: «Ну и жаркое! Жаркое везде бывает пережаренным, но только не в Дорте». И тем не менее обед был печальным. Больше всего удовольствие от еды портил вид г-жи Агаты, застывшей во главе стола воплощением скорби. Это было открытием для окружающих: г-жа Агата, отчаяние которой бросалось в глаза, оказывается, любила покойницу. Обитатели Дорта не знали, чем им следует больше восхищаться: тем ли, что Юлия Дюберне смогла внушить такую привязанность, или тем, что г-жа Агата оказалась способна на столь глубокие чувства. Ах! Вот уж воистину никогда не следует судить других. Жгучие слезы разъели веки г-жи Агаты, и без того всегда красные от неизлечимого хронического блефарита.
– А ведь надо сказать, – тихо шептала соседка кузену из Кастильона, – эта смерть открывает ей такую перспективу! Она нравится Арману, это известно. Что ни говори, каждая женщина мечтает вытащить счастливый билет. Все мои кухарки уходили от меня из-за историй с мужчинами: даже толстухи, даже пьянчужки с гноящимися глазами; так уж устроена жизнь, что вы хотите! А тут может статься, сбудется прекрасный сон госпожи Агаты. Заметьте: и Арман ничего бы не потерял На этом деле: он привык к ней, ему кто-то нужен в доме. Она уже столько лет ведает всем хозяйством. Просто теперь ему не надо будет ей платить. Не так уж глупо! И подумайте, если он переживет старого Камблана, то еще и Бельмонт заполучит. Но больше всего, конечно, от этого брака выиграет она... Да, чем больше я об этом размышляю, тем более странным мне кажется горе госпожи Агаты. Что все-таки за этим кроется?
Должно быть, этот вопрос давно мучил эту даму, так как, опорожнив свой бокал и тщательно вытерев губы, она повторила на ухо кузену из Кастильона: «Что все-таки за этим кроется?» На что кузен из Кастильона ответил тихим голосом, делая над собой усилие, чтобы не прыснуть: «Может, у нее угрызения совести, может, она отравила ее...»
– Нет-нет, грех так шутить, – сказала дама. – Посмотрите-ка на нее: она не съела ни кусочка. Интересно бы знать, Арман и Мари так же переживают?
Этажом выше, в кабинете, куда доносились приглушенные разговоры, легкий перезвон вилок и передвигаемой посуды, Арман Дюберне, сидя перед открытыми ящиками, перебирал бумаги. Смерть заставляет людей наводить порядок в делах. Он спрашивал себя: «И куда я мог положить этот контракт?» Казалось, он вдруг пробудился от спячки. Мари, сидя на низком стуле, ощущала приятное неудобство от спрятанного на груди письма. Ей не нужно было перечитывать его: память хранила каждое слово. «Я имел неосторожность рановато освободить бедную муху, нашего Николя... Но у паука больше нет паутины. А паук без паутины никому не страшен: его легко раздавить. И все же будь поосторожней с Галигай, нам не следует стремиться обрести счастье прямо сегодня или завтра. Ты обязана пожертвовать чем-то ради матери. И в то же время, возможно ли так долго не видеть тебя? Мы могли бы встретиться, если бы были уверены, что сумеем остаться благоразумными... Но кто из нас окажется слабее, ты или я? Мы сможем держать дистанцию не больше трех минут... Знаешь, у меня есть одна идея: после ужина ты пойдешь не к террасе, не к тюльпанному дереву, а на берег Лейро, туда, где срезали ольху, но только не прячься от ветра. Лучше потеплее оденься. А я приду на другой берег и буду прямо напротив тебя. Я разведу костер, и ты меня увидишь. А я увижу хотя бы твою сигарету. Надень пальто из белой шерсти, которое ты купила в Люшоне...»
– Послушай, малышка, нужно, чтобы вы с госпожой Агатой посмотрели, какие вещи вы хотите сохранить из одежды и приданого твоей бедной матери. Остальное мы отдадим монахиням в сиротский приют... Ты не слушаешь меня, Мари, – сказал с нотками нетерпения в голосе Арман.
– Я, разумеется, ничего не собираюсь себе оставлять.
Мари вспомнила материнские ночные рубашки с фестончиками, ее невообразимые панталоны, нижние юбки, которые она прикрепляла к корсету.
– Пусть лучше госпожа Агата пополнит свой гардероб, – добавила она с недобрым огоньком в глазах.
– Почему госпожа Агата, а не ты?
Арман замолчал: в комнату без стука вошла Галигай. Мари было известно, из какой пропасти поднимался этот призрак; знал ли об этом Арман?
– Мне не выдержать до конца, – сказала г-жа Агата. – Мари, мне нужно поговорить с вашим отцом, могли бы вы нас оставить на время?
– Конечно, нет! Почему бы вам не поговорить при мне? Сегодня мое место возле отца, мне почему-то так кажется.
– Мари, не дерзи, – сказал г-н Дюберне.
Но все-таки не решился приказать ей выйти. Потухшее лицо г-жи Агаты не выразило недовольства. Она села возле Армана, чтобы помочь разобрать счета бедной Юлии. Мари сидела на низком стуле, выпрямившись, сжав колени, с тревогой в душе и решимостью на лице; спрятанный на груди листок бумаги щекотал ее и даже слегка кололся.
С первого этажа донесся шум, и вдруг раздался и тут же смолк громкий хохот. Потом послышался голос г-на Боро, генерального советника, который сообщил своим удрученным родственникам, что скоро Дорт будет понижен до ранга супрефектуры. Андре Донзак, девятнадцатилетний семинарист, приходившийся Юлии племянником, заносчивый вундеркинд, которого в Дорте недолюбливали, до поры до времени молчавший (из страха, как бы его не отправили обедать с протоиереем), после бараньего жаркого вновь обрел свою обычную говорливость. Ему хотелось знать, является ли упадок Дорта случайным фактором, чем-то вроде мертвых клеток ороговевшей кожи на ступнях, или же, напротив, – это гангренозный очаг, в котором с наибольшей очевидностью проявилась смертельная болезнь, поразившая всю страну, а то и Европу. Сгнил ли важный орган или же это просто отслоилась мертвая кожа? «Пожалуйста, ответьте мне, господин генеральный советник».
Арман, Агата и Мари слышали восклицания, звуки передвигаемых стульев. Затем наступила тишина. Мари не спускала глаз с Галигай, но не оттого, что ей было интересно следить за ней, а для того, чтобы бросить ей вызов. Она пыталась побороть возникшее у нее ощущение силы, чувство торжества. Ей было стыдно, и она попробовала молиться за свою умершую мать, за мать, которая не любила Жиля, которая, может быть, ненавидела его, которая, в конце концов, разлучила бы их... О! Как ужасна была мысль, которая пришла ей в голову! Только бы господь не наказал ее за эту кощунственную мысль! «Нет, боже мой, я очень несчастна из-за того, что умерла мама. Ты, всеведущий, знаешь, что я ее любила». Она старалась вспомнить то время, когда и часа не мыслила себе провести в разлуке с матерью, так что та даже жаловалась: «Малышка не отходит от меня ни на шаг». Тогда все говорили: «Она никого не любит, кроме своей матери». Мама... в этом ящике, руки, связанные четками, подвязанный подбородок... Жиль. Злое лицо Жиля, злое для всех остальных, лицо, которое смягчается только для нее одной, его холодные глаза, словно блестящие камни, покрывающиеся дымкой при взгляде на нее. Однажды вечером она даже выпила с них слезу. Он уверял, что раньше никогда не плакал: «Я так люблю тебя, что плачу...» Он сказал это. Ей не приснилось: «Я так люблю тебя, что плачу...»
XIX
– Вы не думаете, что сейчас она с ним?
Поскольку Арман Дюберне покачал головой, г-жа Агата проявила настойчивость:
– А где же она может быть?
Он пожал плечами в знак того, что не знает.
– Во всяком случае, не с ним. В день похорон своей матери, нет, не может быть!
Арман Дюберне и г-жа Агата вдвоем, совсем как прожившие много лет в браке супруги, доедали холодное жаркое. Мари отказалась. До конца трапезы больше не было произнесено ни слова. Г-жа Агата сложила салфетку.
– Не хотите ли пройти со мной на террасу? – спросила она. – Мы наверняка застанем их под тюльпанным деревом.
Арман Дюберне допил последний глоток вина и с усилием встал из-за стола.
– Нет, – сказал он, – лучше не знать.