Текст книги "Галигай"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– У меня давно не было приступа... хотя сейчас мне уже лучше: я приняла шафранно-опийную настойку... Если бы только не эта тяжесть...
Г-жа Агата взбила подушку и, сдерживая раздражение, сказала:
– На этот раз вы мне подчинитесь! Теперь ваша очередь подчиняться! Вы обязательно должны сходить к врачу. Вам нужно обследоваться.
Юлия Дюберне лежала с поджатыми губами, упрямо нахмурившись и даже не пытаясь возразить. Она сжала колени и положила свои маленькие руки, на одной из которых все еще красовалась перчатка, на живот. Она была по сути обыкновенной деревенской бабой, одной из тех женщин, встречающихся еще и поныне, которые предпочитают корчиться в муках, чем позволить мужчине, пусть даже врачу, осматривать и ощупывать это срамное отверстие, созданное природой, этот источник всяческих страданий.
– Вы часто прислушиваетесь к моему мнению, мадам, – настаивала Агата, снимая с нее ботинки, – вы оказываете мне доверие, но только не тогда, когда дело касается вашего здоровья, вашей жизни. А ведь я вами дорожу.
Г-жа Дюберне приоткрыла один глаз и неожиданно испытующе посмотрела на нее: а так ли это, действительно ли Агата ее любит? Ведь она – совсем другой человек, ей, в отличие от Юлии, не нужно принимать во внимание местные «табели о рангах», не нужно соблюдать разные «табу». Неужели у этой учительницы, у этой урожденной Камблан, «женщины с мозгами», есть еще и сердце, способное вместить любовь к матери своей ученицы? Г-жа Дюберне задержала на мгновение в своей влажной руке сухую худощавую руку.
– Успокойтесь, дорогая Агата, – сказала она, – моя мать страдала такой же болезнью. И не пользовалась никакими лекарствами, кроме святой лурдской воды. Болезнь изжила сама себя, и она умерла в восемьдесят четыре года, гордясь тем, что так ни разу и не позволила подвергнуть себя этим отвратительным обследованиям, которые, как позорное ярмо, висят над нашим полом.
Г-жа Дюберне вздохнула и прошептала:
– Я чувствую себя лучше. Если вы все-таки пойдете в церковь к благословению, – добавила она, – приведите Мари.
Г-жа Агата послушно склонила голову, но заметила, что у девочки не должно складываться впечатление, что за ней следят; главное – не потерять ее доверия.
– Я полагаюсь на вас, моя дорогая Все, что вы сделаете, что вы решите, будет хорошо. А то я ведь уже стала врагом своей дочери. Я рассчитываю только на вас, чтобы помешать этому несчастью, и если я вдруг умру...
– Замолчите, Юлия!
– Мне хочется надеяться, что здесь ничего не изменится и что Мари_
Она больше не могла говорить об этом; она стиснула зубы, крылья ее носа напряглись, и лицо сделалось похожим на маску: она словно репетировала роль покойницы. Затем глаза ее открылись, она улыбнулась Агате. Как обычно после приступа боли, ее неудержимо потянуло в сон. Учительница продолжала сидеть у ее изголовья, пока спокойное дыхание спящей не подсказало ей, что она свободна. Ботинки скрипнули. Она бесшумно закрыла за собой дверь.
Г-жа Агата могла не сомневаться в незыблемости раз и навсегда установленного распорядка этой жизни: пока не кончится вечерня, г-жа Плассак не выйдет из церкви, а Жиль не расстанется с Николя. Так что звонить в дверь доктора Салона было еще рано. Г-жа Агата проникла в собор через дверь бокового нефа. И поняла, почему церемония затянулась: протоиерей читал вечернюю молитву перед выставленными для причастия святыми дарами. Едва он закончил, как верующие дружно ответили ему торопливыми, лающими возгласами. Голоса нескольких десятков женщин, усиленные сводами собора, сливались в мощный гул. Г-жа Агата села за одной из колонн, не собираясь ни преклонять колени, ни погружаться в молитву, так как ее все равно не было видно. В доме Дюберне считали, что она осталась верной янсенистской традиции Камбланов и приближается к святым дарам только на Пасху. Впрочем, абсолютной уверенности в том, что Агата на Пасху действительно причащается, ни у кого не было. Она не возражала: эта еретическая репутация ей льстила. Самой же ей казалось, что она утратила веру. Действительно ли это было так? И была ли у нее когда-нибудь вера? Но это уже вопрос скорее метафизический. Во всяком случае, она была в плохих отношениях с богом. Она перестала с ним разговаривать. Она находила, что при раздаче благ отец небесный ее обделил. «Она из упорствующих», – говорил про нее протоиерей, более проницательный, чем г-жа и г-н Дюберне. Зачем молиться? Все молитвы мира не в состоянии улучшить ее внешность и не сделают красивой ее грудь. Как этой мертвой душе поверить в Вечную Любовь при таких жалких исходных данных? Шесть рядов девочек усердно обстреливали алтарь возгласами: «Молитесь за нас». Этой стрельбой руководили две старые монахини – жалкие остатки местного ордена, в который пополнения больше не поступало. Г-жа Агата сидела и ждала, когда собор опустеет, слушая прерывистые звуки задыхающегося большого органа (на его ремонт требовалось сто тысяч франков), который временами начинал рычать, как старый, доведенный до изнеможения лев в чащобе этого каменного леса.
VII
Жиль шел по пустынному бульвару, до такой степени погруженный в свои мысли, что оказался перед домом отца совершенно неожиданно для себя. Доктор тщетно пытался завести мотор своего маленького автомобиля с помощью рукоятки. Он выпрямился, лицо его побагровело. У него практически не было шеи. «Ах! Этот стартер!» – простонал он. Жиль сказал: «Давай лучше я». Подошел коротышка-крестьянин и попросил доктора навестить его заболевшую бабушку. Он не понимал, что с ней.
– А она точно еще живая? Надеюсь, ты не заставишь меня сделать восемнадцать километров, чтобы перевернуть труп? Я уверен, что она умерла! – сказал он Жилю. – Когда они посылают за мной... ради какого-нибудь старика...
– Тогда не ходи... Зачем тебе туда тащиться? В один прекрасный день тебя подберут на дороге, – жестко добавил Жиль.
– Это действительно может случиться, – сказал доктор. – Да, малыш, я совсем забыл: в гостиной тебя ждет одна клиентка. Она ждет уже полчаса. Да-да, тебя. Теперь твоя очередь!
– Кто это?
– Пусть это будет для тебя сюрпризом, – сказал доктор (когда он смеялся, глаз не было видно). – И, вероятно, у нее есть что тебе сказать... Поторопись!
Жиль бегом пересек мокрый сад. Перепрыгнул через клумбу петуний. Может быть, это Мари решила воспользоваться вечерней... Нет, эта женщина, склонившаяся над старыми номерами «Монд иллюстре», которые загромождали стол, совсем не походила на Мари. Г-жа Агата встала. Они пожали друг другу руки. Жиль знаком пригласил ее сесть, а сам остался стоять, глядя на нее своими холодными красивыми глазами. Г-жа Агата старалась вспомнить, как она собиралась начать разговор. У нее было время все обдумать в течение получаса, проведенного под взглядом г-жи Салон, чья свадебная фотография висела над роялем. Когда та умерла, спустя несколько месяцев после рождения Жиля, доктор дал обет ничего не менять в убранстве квартиры. Он уже давно перестал горевать, но эти нелепые связанные крючком накидки все еще продолжали украшать кресла в стиле Греви, а на окнах висели рваные шторы с английским орнаментом, который в течение многих лет терпеливо вышивала усопшая.
– Вы догадываетесь, мсье, о цели моего визита?
Он отрицательно покачал головой. Уж не думает ли она, что он станет рассыпаться в любезностях, добиваясь ее расположения? Жиль никогда и ни перед кем не рассыпался в любезностях. Хотя тут мог бы и поусердствовать немного, мог бы пойти навстречу чеповеку, от которого зависело осуществление того, чего он желал с такой неодолимой силой. Причем она могла пригодиться ему в самое ближайшее время: в Дорте невозможно было встретиться с девушкой из буржуазной семьи без чьей-либо помощи. Галигай говорила медленно, подыскивая слова:
– Мне было доверено воспитание мадемуазель Дюберне. Вы внесли в ее жизнь сильное смятение...
Она говорила, а он думал о том, как бы не задеть, не обидеть ее каким-либо неосторожным словом. Не показать и тысячной доли того отвращения, которое она ему внушала. Он был из тех молодых людей, что не выносят молодых женщин, не возбуждающих у них желания. Боясь, что не сможет скрыть этого, он молчал; и в ответ на ее фразу: «Я обращаюсь к вашему сердцу»; у него почти случайно вырвалось:
– У меня нет сердца, мадам.
– Я вам не верю! – воскликнула она.
– У меня нет сердца в том смысле, в котором вы это понимаете.
А поскольку г-жа Агата молчала и смотрела на него снизу вверх, он внезапно сел перед ней, придвинул свой стул так, что его угловатые колени почти касались ее серой английской юбки, и спросил:
– Что вы пришли мне сказать?
Какой грубиян! Она немного отодвинула свой стул. Он тоже внушал ей отвращение: она ненавидела в нем эту дремлющую мужскую силу, которую вдруг сумела пробудить ничего собой не представляющая дурочка, тогда как яркая личность вроде нее не имеет над ним никакой власти.
– Только вы одна можете убедить госпожу Дюберне, – сказал Жиль. – А знаете, кого вы напоминаете Николя?
Она покраснела, не в силах сдержать волнения при мысли, что Николя думает о ней в ее отсутствие, даже сравнивает ее с кем-то.
– Леонору Галигай... вы помните, кто это, Леонора Галигай[1]1
Элеонора Галигай (1568—1617) – фаворитка Марии Медичи, приехавшая с ней из Италии. Благодаря своему влиянию на последнюю, обеспечила блестящую карьеру своему мужу Кончино Кончини. Была казнена по обвинению в колдовстве.
[Закрыть]?
– Да, – сказала она, смеясь. – Она взяла власть над Марией Медичи, не пользуясь никакими иными средствами, кроме тех, которыми располагает сильная душа по отношению к слабому характеру. Но вы ошибаетесь, думая, что у г-жи Дюберне слабый характер.
– Но ведь вы – сильный человек.
– Может быть...
Она вздохнула и, помолчав, сказала:
– А кстати, очень ошибаются те, кто думает, что у Николя Плассака слабый характер. Он у него вовсе не слабый, отнюдь нет.
– Но он очень хороший друг, он, можно сказать, просто любит меня, – сказал Жиль.
Он встал, чтобы открыть окно, которое, скорее всего, закрыла служанка во время грозы, и пробормотал про себя: «Эти бесцветные девицы, даже если они и моются...» Он полной грудью вдохнул запах намокших под дождем петуний. Ему показалось, что Галигай обдумывает, как лучше ответить, но она размышляла над услышанной фразой «Он просто любит меня». Этот юный Салон был единственным человеком, который мог повлиять на Николя. Если Николя Плассак и соизволит когда-нибудь жениться на Агате де Камблан, то только ради того, чтобы обеспечить счастье этому вот грубияну с манерами злобной собаки. С усилием она произнесла:
– Между нами есть разница. У нас разные задачи: вам ведь не нужно убеждать Мари... Вам достаточно устранить внешние препятствия. Тогда как в моем случае...
– Да-да, разумеется! Но я не обещаю вам, что это удастся! – прошептал он.
Он почувствовал, как запылали его щеки, и вернулся к окну. Что она думает, эта ужасная девица, что он преподнесет ей Николя? Но было бы достаточно, если бы Николя просто ввел ее в заблуждение, ненадолго, пока они с Мари не обручатся. Нет, нет, он не может отдать ей Николя! Ему подумалось, что отныне запах петуний, омытых грозовым дождем, для него всегда будет связан с воспоминаниями об этой минуте, когда он, не слишком благородно воспользовавшись ситуацией, едва не предал своего друга. И он также понял, что любит его, своего друга, больше, чем кого бы то ни было, что, быть может, он вообще никогда никого не любил, кроме него. Он забыл об этой женщине в углу, которая напоминала ему прицепившуюся к шторе летучую мышь. После долгой паузы он обернулся. Она наблюдала за ним. Он спросил:
– Когда я увижу ее?.. Мари. Когда я увижу Мари?
– Вы с ума сошли? Об этом не может быть и речи... по крайней мере, сейчас. Какой вы все-таки ребенок!
Она явно насмехалась над ним.
Все было сказано. Она поднялась, протянула Жилю руку, которую тот взял кончиками пальцев.
– Вы принимаете меня за дурочку!
Он покраснел и отвернулся: она разгадала его. Да, все было предельно ясно. Слов больше не требовалось.
VIII
Вечерняя трапеза семейства Дюберне заканчивалась в саду, без света. Между ветвями огромного тюльпанного дерева появилась луна. Г-н Дюберне неспешно доедал сыр. Мари, словно парившая над стулом, дрожала от едва сдерживаемого нетерпения. Она смогла переброситься с г-жой Агатой всего несколькими словами, потому что мать, быть может, заподозрив что-то, вошла в комнату учительницы через несколько секунд после нее. Арман Дюберне вдруг задал неожиданный вопрос, а ведь можно было подумать, что он всецело поглощен своим пищеварением. Оказалось, что вовсе нет: он думал о вещах серьезных.
– Агата, вы прочитали в «Ревю» неизданные вещицы Монтескье, которые там только что опубликовали?
– Становится по-настоящему прохладно, – тотчас заметила Юлия Дюберне.
Пятнадцать лет назад, когда Арман еще не настолько отупел от своего животного образа жизни, он называл это «вставкой Юлии» или «выстрелом Юлии». Она уверенно «убивала» на лету любой начинавшийся за столом разговор. Арман Дюберне замолчал и опять занялся рокфором. Мари стремительно вскочила со стула, почти взлетела. Мать одернула ее:
– Сиди, пока я не разрешу выходить из-за стола.
Мари снова села. Арман Дюберне допил вино, вытер усы.
– Не жди меня, девочка, не ждите меня.
Он вытащил из кармана жилета сигару, размял ее. А Мари уже и след простыл. Она успела сказать г-же Агате: «Я буду на террасе». Учительница не спешила на встречу. За ней наблюдала Юлия. Возможно, она ей не доверяла... Хотя нет, вряд ли, поскольку она вдруг сказала Агате:
– Пойду прилягу. У меня больше ничего не болит, но я чувствую себя разбитой. Не отходите от Мари. Кто знает, не бродит ли этот мальчишка где-нибудь около террасы, вдоль Лейро? Это же ведь настоящие обормоты.
Агата посидела некоторое время с Арманом.
– Вы ведете себя не слишком благоразумно, – сказала она ему. – А мне нужно пойти присмотреть за Мари.
Он не стал ее задерживать, но немного поворчал, потому что успел уже погасить свою сигару.
– Я здесь, – произнесла Мари в темноте.
Г-жа Агата облокотилась рядом о перила. Поднималась луна. Реки Лейро не было видно, но ее холодное дыхание, преодолевшее луга и заросли ольхи, чувствовалось на террасе.
– Ну что? Расскажите скорее, – тут же начала расспрашивать Мари, прижавшись к учительнице, словно та была Жилем: она видела Жиля, она говорила с Жилем всего час назад, даже меньше.
– Ну и глупышка же вы! – сказала г-жа Агата.
Она улыбалась, благожелательная, слегка растроганная, причем даже не от счастья, даже не от близости счастья, а просто от смутной возможности его, которой уже было достаточно, чтобы черты ее лица смягчились. Бедная Галигай! Какой бы она стала ласковой, как плакала бы от любви, она, внушавшая трепет жителям Дорта, сколь нежна была бы она в объятиях возлюбленного!
– Рассказывать, собственно, нечего, – сказала она. – Он по-прежнему думает о вас. И не отчаивается. Что еще можно сказать?
Она быстро отстранилась от девушки.
– А вот и ваша мать.
А ведь Юлия сказала, что пойдет приляжет. Может, это была хитрость с ее стороны? Она что-нибудь учуяла?
– Я принесла тебе пальто, – сказала она Мари. – А то твоя шаль слишком легкая. Отдай ее г-же Агате.
Г-жа Дюберне облокотилась о перила между учительницей и Мари. Не доверяет? Ревнует? По ее поведению нельзя было сказать ничего определенного.
– У луны нет ореола, – сказала она. – Вообще-то, еще немножко дождя не помешало бы. Надо же, вы только посмотрите на землю: она совсем сухая... эти потоки воды даже не промочили ее. Мари, ты не забыла, что завтра утром ты должна почитать катехизис маленькому Дютрие? Его родителям будет очень неприятно, если его первое причастие опять придется отложить. Но, между нами, лично я считаю, что господин протоиерей все-таки чересчур требователен. Что вы хотите! Дети алкоголиков! Лишь бы они хоть примерно представляли, что это означает: истинная вездесущность... Что ты сказала. Мари? Ничего? А то мне показалось, ты что-то сказала.
Нет, она ничего не говорила. Кажется, мать не собиралась уходить. Лучше пойти спать теперь же. Агата зайдет к ней в комнату пожелать спокойной ночи.
Николя и Жиль встретились на окраине Дорта, в начале Кастильонской дороги. Николя шагал, подняв голову. Ночь уже вступила в свои права; именно такая летняя ночь раскрывала перед ним, единственно близкое ему лицо мира – темное, с багровой подсветкой небо, мерцающее над землей, где в этот час царили не люди, а деревья. Ни шелест пожухлой листвы, ни лай собак или крик обманутых луной петухов так не тревожили его слух, как стук ботинок Жиля на твердой дороге, шаги, созвучные его собственным. Две их тени вытягивались, иногда соединялись и, казалось, повинуясь какому-то неведомому закону, образовывали одно из диковинных созвездий этой ночи. Жиль говорил, говорил... и произносимые им слова служили для Николя мерилом живой тишины ночи, которая в то же самое время была свидетельством присутствия бога. Он смутно чувствовал, чего ждет от него Жиль, и ему хотелось отдалить ту минуту, когда он вынужден будет отказать своему другу.
– Ты не веришь, что я ее люблю, потому что раз и навсегда убедил себя, что я не способен любить. Ты не веришь мне, ты не хочешь понять, ты никогда не испытывал потребности в любви. Тебе довольно поэзии и дружбы... В сущности тебе довольно меня. Разве не так?
И, не дожидаясь ответа, он добавил:
– Естественно, тебе не хочется, чтобы я женился; но я на тебя за это не сержусь, потому что, конечно же, это отразится на наших отношениях.
Николя пробормотал только: «Жиль...»
Они подошли к тому месту, где Лейро пересекает дорогу, и облокотились на парапет моста, как они всегда делали, если желали вдохнуть сырую свежесть реки. Жиль достал сигарету, щелкнул зажигалкой. Пламя на миг осветило склоненное лицо с ранними складками на лбу и в уголках рта, с легкой щетиной на щеках, и его сразу поглотил мрак, оставив в лунном свете лишь неясные очертания. Он сказал:
– Прости меня, я плохой человек, чем больше я отдаю себе в этом отчет, тем больше страдаю.
Они сидели на парапете, разговаривали и слушали, как журчит вода между камнями в том месте, где они разувались, когда были детьми. Николя провел рукой по волосам Жиля и вздохнул: «Эх ты, бедняга!»
– Мари, Мари Дюберне... – сказал Жиль. – Это кажется тебе странным, сознайся!
Поскольку Николя не отвечал, он добавил:
– Мне и самому это кажется невероятным. Может быть, меня спасет...
– Ты не больше нуждаешься в спасении, чем кто-либо другой. Почему спасение должно волновать тебя больше, чем остальных?
Жиль прошептал:
– Ну как же... Ты ведь знаешь обо мне абсолютно все, даже то, о чем я тебе никогда не рассказывал...
– Ты такой же, как все остальные парни.
Жиль ответил:
– Ты думаешь? – И после долгой паузы произнес: – Было бы достаточно создать у нее иллюзию, пока Дюберне не примут меня...
Николя в последний раз притворился, что не понимает, о чем идет речь. И Жиль, потеряв терпение, закричал:
– Ну разумеется, о Галигай, о ком же еще! Она относится ко мне с недоверием. Она потребует обещаний, обязательств, может, даже помолвки, на которую ты притворно согласишься, но все это просто нужно будет держать в тайне...
Николя запротестовал:
– Нет! Как можно? Нет! Ни за что на свете! Я и так причинил ей довольно зла...
Друг немного отстранился. Николя почувствовал, что он сразу погрустнел.
– Жиль, – сказал Николя, – попытайся меня понять. Не ты плохой, не ты, а я. Мне жалко всех людей, да, всех, за исключением одного человека, за исключением как раз той, которая любит меня. Только она не трогает меня, та любовь, которую я внушаю этой несчастной девушке, не разделяя ее. Причем, мало того что она меня не трогает, она раздражает меня, доводит до исступления, а ты хочешь, чтобы я...
– Не будь дураком, – с жаром возразил Жиль, – ты дал бы ей, этой бедолаге, несколько недель счастья, как ты этого не понимаешь? Она получила бы его благодаря тебе. Иллюзия счастья – это как-никак тоже счастье.
– Ты думаешь, я способен...
Николя был ошарашен, даже возмущен; он путался в словах. Жиль немного отпрянул от парапета, потом опять склонился над водой и сказал изменившимся голосом:
– Успокойся: я никогда и не думал, что ты на это способен. Хочешь, чтобы я сказал кто ты? Самое гнусное, что только есть в этом мире, – добродетельный человек, у которого все счета в порядке. И если мне вдруг станет отвратительна добродетель, этим я буду обязан только тебе.
Николя воздел руки к небу:
– Я добродетельный? Ты с ума сошел!
Он смеялся. Он пытался смеяться.
– Ну конечно! Конечно, добродетельный. Скажи, разве ты дорожишь чем-либо, кроме некоей идеи, кроме своего представления о совершенстве?
– А ты? – спросил Николя. – Ты ведь не стремишься быть негодяем, как мне кажется?
– Я? Может быть, ради друзей я делал такие вещи, о которых не осмелился бы рассказать даже тебе. Друг – это тот, кто помогает бросить труп в реку, не задавая вопросов.
– Только не рассчитывай, что я буду поставлять тебе трупы.
Это было сказано сухо. Жиль коротко попрощался и пошел по направлению к Дорту. Николя, сидя на парапете, слышал звук удаляющихся шагов. В мире все умерло, кроме этого звука. Он спрыгнул вниз и побежал. Он задыхался, когда догнал Жиля, который шел, не поворачивая в его сторону головы.
– Слушай, – произнес он, немного отдышавшись, – у меня есть одна идея... Да, мне кажется, я мог бы тебе помочь, но дай мне немного времени.
Жиль облегченно вздохнул. Он был доволен тем, что Николя все-таки покорился ему, но вида не показал.
– Уже сентябрь на дворе, – сказал он. – Поэтому медлить не стоит. А то есть риск, что не успеем. Она ведь, ты знаешь, такая упорная.
Некоторое время они шли молча. Каждый думал о своем. Вдруг Жиль спросил:
– А как ты думаешь, ты бы смог... с Галигай?
Николя перебил его:
– Замолчи, ты говоришь отвратительные вещи.
– Что касается меня, – сказал Жиль задумчиво, – то, может быть, у меня и получилось бы... но только надо было бы...
Он рассмеялся. Ночь перестала быть ночью: Жиль испачкал ее своими грязными словами. И собор в темноте напоминал огромный ковчег, оставшийся после потопа и отданный во владение крысам, набежавшим с гниющих полей. Николя и Жиль подошли к дому г-жи Плассак.
– Не входи, – сказал Николя.
IX
Он не стал зажигать свет на лестнице: может, мать заснула. Хотя нет: он услышал резкий голос: «Николя!» Пока сын оставался в Дорте, она спала в маленькой, тесной комнатке на первом этаже. Он вошел без стука и стал у изголовья кровати. Искусственная челюсть не держала больше ни губ, ни щек. Глаза без очков казались жесткими, блестящими и не человеческими, а какими-то рыбьими или птичьими.
– Ты возвращаешься слишком поздно. Я не могу закрыть дверь на задвижку. Из-за тебя меня когда-нибудь убьют.
Он вздохнул:
– Почему бы не дать мне ключ?
– Как же! Ключ тебе! Чтобы ты опять его потерял!
Двенадцать лет назад он и в самом деле потерял ключ. Г-жа Плассак постоянно вспоминала об этом: тогда пришлось сменить замок. Она бережно хранила счет от слесаря. Николя раздраженно сказал:
– Что же мне делать? Лазить в окно?
– Что делать? Оставаться вечером возле матери, которая из кожи вон лезла ради тебя, которая ради тебя отказалась снова выйти замуж, хотя возможностей хватало, которая, чтобы оплачивать твою учебу в лицее, работала прислугой у людей, стирала белье в богатых домах, пока господин протоиерей не остановил свой выбор на мне, потому что знал, что со мной деньги, полученные за стулья, будут в надежных руках...
Николя глухо спросил:
– Значит, я неблагодарный сын?
– Ты – хороший сын... на словах, да! А все-таки по вечерам ты продолжаешь шляться с этим шалопаем.
– Мама! Он же казался тебе таким милым...
– А как же? Тебе же это приятно, вот и приходится говорить, что он милый. Будто я не знаю тебя!
Ее глаза недобро поблескивали. Николя вспомнил свои собственные стихи: «Бедная женщина с хмурым лицом, моя мать, что любила меня!» Она говорила:
– Все в Дорте считают, что сын Салона – шалопай... И что ты в нем нашел, в этом парне?
Он наклонился к ее сердитому лицу и с любовью поцеловал его.
– Нужно спать, – сказал он.
Она проворчала:
– Ты мог бы мне ответить. Я еще не впала в детство.
Он сделал усилие, чтобы улыбнуться, обернулся, прежде чем закрыть дверь, и послал ей воздушный поцелуй.
Он медленно поднялся по лестнице, преодолевая ступеньку за ступенькой, словно ему на плечи давил тяжелый груз. Зажег керосиновую лампу: в этот вечер он потерял способность видеть все своим особым зрением и знал, что сегодня комната, как и мать, покажется ему такой, какая она есть в реальности.
На потемневшем потолке расплывалось мокрое пятно, обои были покрыты следами от раздавленных комаров. От ночного столика из красного дерева, которым он не пользовался, исходили запахи, свидетельствовавшие о том, что уж г-жа Плассак, когда спала в этой комнате, пользовалась им вовсю. Столик был накрыт индийской шалью, траченной молью и закапанной свежим воском. Он заставил себя поверить в ее ценность, даже воспел ее в одном из своих стихотворений. На спинке вольтеровского кресла в том месте, где Жиль прислонялся к нему головой, виднелось сальное пятно. Жиль! Жиль! Сквозь романтическую дымку уходящей молодости в нем уже проступали некоторые черты того мужчины, каким он станет лет через десять.
Николя задул лампу, и запах керосина быстро рассеялся. Его глаза привыкали к полутьме: луна, исчезая, оставила в небе молочный след. Облака походили на расплывчатый берег озера забвения, в котором мерцала огромная звезда. Николя Плассак смотрел на нее. Он все никак не мог решиться четко сформулировать мысль, которая пришла ему в голову, когда он бежал за Жилем по дороге в Дорт: «У меня есть одна идея... Только дай мне немного времени...» Идея... Какая идея! Уже сама ее дикость делала эту идею притягательной. Он подчинится Жилю, но не допустит лжи. Обещание, которое он даст Галигай, не будет ложным.
Пока ему не было нужды заглядывать в эту бездну, измерять ее глубину. В течение месяцев, а то и лет, их будет разделять его мать, которая ненавидит Агату и которую придется убеждать, упирая на бедность: на какие средства он стал бы содержать семью, если ему не удается прокормить даже одного себя?
Помолвка будет настоящей. Но потом между ними лягут шестьсот километров: от Галигай у него будут только письма. А письма у нее действительно получались прекрасные. И он тоже станет ей писать, писать так часто, как она того пожелает. Да, но ведь в конце концов все должно будет кончиться... Он подумал: спать порознь, две кровати, две спальни... мысль его не могла остановиться на простой перегородке, он думал о стене, о закрывающейся на задвижку двери. И все равно понадобится время, чтобы привыкнуть... В мыслях он преодолевал пропасть, которая отделяла его от ребенка: да, родится ребенок. Как награда за все. Ребенок г-жи Агаты... Ну и что? Черты у нее не безобразные. Чтобы стать почти красивой, ей не хватает только немного счастья: как она расцвела в тот день, когда он повел ее прогуляться в лес, чтобы Жиль смог остаться наедине со своей крошкой Мари! Она стала тогда совсем другой... Да, но только слишком уж волновалась. С ней нельзя было спокойно разговаривать: она вдруг начинала часто дышать, хлопать ресницами, напрягаться. Он попытался восстановить в памяти один образ, из тех, что обычно гнал прочь: образ, сохранившийся с первого посещения некоего дома в квартале Мериадек в Бордо... Та женщина говорила ему: «Не нервничай». В конце концов, все прошло хорошо. И Жиль будет спасен. Жиль будет счастлив. Жиль должен быть счастлив. Нет, он не будет счастлив, на него просто снизойдет мир, покой. Он превратится в одного из тех господ, которых Николя случалось видеть на мессе, господ со складкой на шее из-за жесткого воротничка. Жиль! Николя вспомнил, как начиналась их дружба, как они подолгу гуляли по Парижу, как однажды поздно вечером они, усталые, сидели на скамейке напротив церкви Святой Марии Магдалины и Николя глухо читал наизусть стихи. Жиль сказал тогда: «Было бы так хорошо умереть нам обоим до рассвета».
X
– Мне нужно было бы пойти с Мари, – сказала г-жа Дюберне. – Нехорошо, что она отправилась одна к Монжи.
Арман возразил:
– Но ведь доктор приказал тебе лежать в постели и не вставать...
Он подошел к окну и облокотился на подоконник. Не пробило еще и четырех, а ставни были уже приоткрыты. После сильной грозы в воздухе посвежело. Едва он успел зажечь сигарету, как раздался голос:
– Ах! Нет! Только не в моей комнате.
Он выбросил сигарету в окно. Агата взяла пустую чашку, которую ей протянула г-жа Дюберне.
– Я скоро схожу за ней, – сказала она, – и приведу ее домой.
– Наверняка Салон тоже оказался в числе приглашенных. Эти Монжи теперь принимают у себя кого попало.
– Она обещала мне избегать его, – сказала Агата. – Она не будет с ним разговаривать.
– Но они будут смотреть друг на друга... Они так смотрят друг на друга... Мне стыдно за нее. Как подумаю, что это моя дочь...
– Это, я должен сказать...
Арман не закончил фразу и снова облокотился, на подоконник. После некоторой паузы г-жа Дюберне проворчала:
– Просто не знаю, почему я должна выполнять предписания этого злосчастного докторишки. Когда к нему обращаешься за помощью, он начинает копаться в своей книге. Сущий осел, мне кажется.
– Но ведь ты же сама говоришь, что ощущаешь тяжесть, когда ходишь... Хотя, разумеется, – добавил г-н Дюберне, – разумеется, у этого парня нет того опыта, какой есть у доктора Салона.
Жена приподняла над подушками изможденное лицо:
– Уж не хочешь ли ты сказать, что я должна была обратиться к этому интригану?
– А ты знаешь, что он так же не хочет этого брака, как и ты?
– Вот те на! И кто же сообщил тебе такую чепуху?
Он хотел было ответить: «Да г-жа Агата...» Но учительница приложила палец ко рту и пристально посмотрела на него. Он выкрутился:
– Ходят такие слухи в Дорте. С тех пор, как он купил Балюз, людям интересно знать, что доктор собирается с ним делать... Похоже, многие бы удивились, если бы узнали, о ком идет речь... Известные коммерсанты Бордо начинают поглядывать на наши земли.
– На здоровье!
Юлия Дюберне добавила возмущенно:
– Бордолезцам придется довольствоваться тем, что нам не нужно ни за какие деньги. К тому же, когда они наведут справки... Мне наплевать на то, что говорят в Дорте, – добавила она со злостью.
– Что вы хотите, – вставила Агата, – эти люди никогда не поймут, что можно не придавать значения богатству... Вы же совсем другой человек, вы не такая, как они. Сколько я ни повторяю им, что у Мари будет денег больше, чем нужно, они твердят свое. Вы ведь знаете их песенку: «Чем больше есть, тем больше хочется». Они ничего не видят дальше своего носа.