Текст книги "Телемак"
Автор книги: Франсуа Фенелон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Такон говорил, приближаясь между тем к берегу. Телемак, слабый духом, не мог еще сам за ним следовать, но, ведомый, имел уже силу не сопротивляться. Минерва во образе Ментора, приосенив его невидимо эгидом и облистав лучом божественного света, возбудила в нем мужество, уснувшее со времени пребывания его у Калипсо. Наконец они достигли утесистого мыса, наверху скалы, в которую вечно плещут понурые волны, и сверху стремнины глазами искали корабль, сооруженный Ментором, но увидели иное печальное зрелище.
Любовь, терзаясь мыслию, что старец безвестный не только сам бесчувственно отражал все ее стрелы, но и юную жертву исторгал из ее сети, зарыдала с досады и полетела к Калипсо, которая тогда уединенно скиталась по мрачным дубравам. Калипсо встретила ее горестным стоном, почувствовала, что любовь раскрывала все язвы ее сердца.
– Ты богиня, – сказала ей предательница, – и не можешь победить слабого смертного, своего пленника? Кто предписал тебе закон отпустить его от себя с острова?
– Несчастная любовь! – отвечала Калипсо. – Давай другим, а не мне свои пагубные советы. Ты возмутила райскую тишину моей жизни, ввергнула меня в бездну страданий. Все совершилось! Я поклялась водами Стикса отпустить Телемака. Сам Юпитер, отец богов всемогущий, не дерзнул бы нарушить страшной клятвы. Телемак оставляет, оставь мой остров и ты, убийственный младенец! Не он, ты погубила меня.
Любовь, отирая слезы, улыбнулась с лукавою злостью.
– Преграда подлинно важная! – сказала она Калипсо. – Но я все устрою. Не преступай ты своей клятвы, не удерживай Телемака. Мы, я и нимфы твои, не клялись водами Стикса дать свободу нашему пленнику. Нимфам я вдохну мысль обратить в пепел корабль, построенный Ментором с такой поспешностью. Он напрасно трудился, перехитрим его, и он, и Телемак поневоле останутся в твоей власти.
Со звуком лукавых слов надежда и радость снова вкрались в глубину сердца несчастной Калипсо. Как прохладный зефир тихим веянием на берегу светлого источника живит унылое стадо, от зноя истлевающее, так они усладили ее отчаяние. Лицо ее развеселилось, глаза прояснились, и налегшая на сердце черная грусть отступила на краткий час от своей жертвы. Она остановилась, рассмеялась, прилелеяла резвую любовь и тем самым приготовила себе новые скорби.
Восплескав об успехе коварного замысла, любовь обращается к нимфам, которые тогда в рассеянии переходили с горы на гору, как стадо овец, разогнанное волками далеко от стража; она собирает их, говорит им:
– Телемак еще в ваших руках: корабль ждет его, бегущего. Спешите! Предайте огню работу дерзкого Ментора.
Вмиг они зажгли факелы, ринулись, мчатся, скрежещут, трясут, как вакханки, растрепанными волосами; далеко несется вопль их по воздуху. И пламя вьется, объемлет корабль. Не стало его, он весь был покрыт смолой. Столбом крутится огонь в облаке дыма.
Телемак и Ментор с высоты скалы видят пламя, слышат вопли. Телемак поколебался, едва мог воздержать в себе тайную радость: рана сердца его не исцелилась, и страсть его была подобна огню, не вовсе потухшему и по временам сверкающему из-под пепла яркими искрами.
– Вновь я в оковах, – сказал он, – нет нам надежды оставить этот остров.
Ментор видел, что он рад был опять предаться всем своим слабостям и что нельзя было медлить ни на мгновение ока. Вдали посреди волн он завидел корабль, не дерзавший приблизиться к берегу острова: все кормчие знали, что область Калипсо неприступна для смертных. Телемак сидел на краю скалы. Вдруг Ментор столкнул его в море и сам за ним бросился. Изумленный внезапным падением, Телемак глотал соленую пену и боролся с волнами, но ободрился, когда увидел, что Ментор подал ему руку, и старался уже только удалиться от пагубного берега.
Нимфы, считая их своими пленниками и вдруг лишась всей надежды поставить преграду их бегству, завыли от ярости. Калипсо, неутешная, уединилась в пещере и там с горестными воплями изливала в слезах изъязвленное сердце. Любовь, посрамленная посреди победы, поднялась на крыльях и улетела в сад идалийский, где жестокая мать ожидала ее возвращения. Лютейший матери сын в унижении тешился смехом с ней вместе о причиненных им бедствиях.
По мере удаления от острова Телемак с радостью чувствовал в себе прежнюю силу души и любовь к добродетели.
– Теперь я вижу, – говорил он Ментору, – истину слов твоих, которым доселе не верил, опытом не наученный: порок побеждается бегством. Отец мой! Как боги ко мне милостивы, что даровали мне твой совет и твою помощь! Недостойный их промысла, я заслуживаю быть предан самому себе. Не боюсь теперь ни грома, ни моря, ни вихрей: боюсь страстей своих. Одна любовь опаснее всякого кораблекрушения.
Книга восьмая
Корабль, который стоял в виду острова и к которому они плыли, был корабль финикийский и шел в Эпир. Находившиеся на нем финикияне видели прежде Телемака в Египте, но не думали, чтобы могли когда-либо встретить его на море в таком положении. Ментор, приближаясь так, что можно уже было слышать его, поднял из воды голову и громким голосом говорил:
– Финикияне, готовые всегда и всем подавать руку помощи, не отвергните странников, которых жизнь зависит от вашего сострадания. Если вы чтите богов, то возьмите нас на корабль, мы пойдем с вами, куда бы вы ни обратились.
– С удовольствием примем вас, – отвечал начальник корабля. – Мы знаем долг человеколюбия к несчастным странникам.
И немедленно они приняты.
Взошли на корабль и почти бездыханные оцепенели: так долго и с таким напряжением боролись с волнами! Мало-помалу силы к ним возвратились, дана им другая одежда – вода ручьями лилась из их одеяния, и как только они успокоились, финикияне наперерыв любопытствовали знать все, что с ними случилось.
– Как вы могли пристать к этому острову? – спросил их начальник корабля. – Там властвует богиня, по слухам, жестокосердая, не дозволяющая никому приближаться к своему берегу. Берег и без того обложен скалами, с которыми вечную войну ведут яростные волны: нельзя подойти к нему без очевидной опасности.
– Мы занесены сюда бурей, – отвечал Ментор. – Мы греки. Отечество наше Итака, лежащая недалеко от Эпира, куда путь ваш. Если бы вы и не имели намерения на пути остановиться в Итаке, мы пойдем с вами до Эпира. Там сыщем друзей, которые отошлют нас в отечество, а вам навеки будем обязаны радостью, что увидим, наконец, то, что дороже нам всего на свете.
Так говорил Ментор, Телемак не прерывал его речи. Воспоминая все свои слабости на острове Калипсо, он уже не доверял себе, чувствовал нужду в советах, и когда не мог испросить наставления у Ментора, то смотрел ему в глаза и старался по взорам разгадать его мысли.
Начальник корабля не сводил глаз с Телемака: представлялось ему, но в темном и сбивчивом воспоминании, что он не в первый раз его видел.
– Позволь мне спросить, – говорил он ему, – не видел ли ты меня прежде? Кажется, мы где-то встречались. Лицо твое для меня не ново, поразило меня с первого взгляда, но не помню, где бы мы виделись. Твоя память может быть лучше моей.
– Мы в равном недоумении, – отвечал ему Телемак, удивленный и обрадованный. – Я вижу тебя так же не в первый раз, узнаю черты знакомого лица, но не помню, где мы друг друга видели, в Египте или в Тире?
Тогда финикиянин, как человек, воспрянувший от сна и настигающий, наконец, мыслями в дальней стране мечтание беглое, улетевшее от него сновидение, вдруг воскликнул:
– Ты Телемак, друг Нарбалов! С ним ты прибыл в Тир из Египта. Я брат его, без сомнения, тебе известный. Я оставил тебя у него после похода египетского. Мне надлежало идти за моря в славную Бетику, что возле столбов Геркулесовых. Мы виделись мельком, и не дивлюсь, что я не узнал тебя тотчас.
– Конечно, ты Адоам, – отвечал Телемак, – подлинно, тогда мы только лишь встретились, но я знаю тебя из разговоров с Нарбалом. Какая для меня радость, что я могу услышать от тебя весть о человеке, столь любезном моему сердцу! В Тире ли он? Не сделался ли жертвой злобы жестокого и подозрительного Пигмалиона?
– Прежде всего будь уверен, Телемак, – сказал Адоам, – что судьба, хранящая тебя под своим кровом, вверяет тебя человеку, для которого ты будешь предметом всех попечений. Ты возвратишься со мной в Итаку, не доходя до Эпира. Брат Нарбалов не уступит ему в любви и дружбе к сыну Улиссову.
Между тем попутный ветер поднялся. Адоам велел сняться с якоря, вступить под паруса, а между тем идти на веслах, потом обратился к новым своим спутникам.
– Я удовлетворю твоему любопытству, – говорил он Телемаку. – Не стало Пигмалиона: правосудные боги избавили от него землю. Он ни на кого, зато и на него никто не мог положиться. Добродетельные втайне стенали, бегали его жестокости, но предпочитали лучше страдать, чем быть совиновниками в злодеянии. Злые, напротив того, основывали все спокойствие жизни на его гибели. Не было в Тире гражданина, который не терзался бы страхом быть не сегодня завтра жертвой его недоверчивости. Телохранители его первые подвергались этому жребию. Стражей своей жизни, их первых он трепетал и при малейшей тени сомнения казнью их покупал себе минуты покоя. Таким образом он, гоняясь за безопасностью, нигде не находил безопасности. При непрестанном с его стороны подозрении приближенные его сами не могли быть уверены в жизни, и, наконец, не осталось им в таком ужасном положении иного средства к спасению, как только смерть недоверчивого и кровожадного тирана.
Но Астарбея, известный тебе изверг, предупредила злобным умыслом все заговоры: она страстно любила молодого богатоготирянина, именем Иоазар, и надеялась возвести его на престол. В этом намерении она уверила Пигмалиона, что старший его сын Фадаил строил во мраке преступные козни: в доказательство мнимого заговора представила лжесвидетелей. Несчастный царь велел умертвить невинного сына. Младший сын, Валеазар, послан в Самос: образование его в науках и нравах в Греции было только личиной, которой прикрывалось внушение злостной Астарбеи, что надлежало предварить удалением его из Тира всякую связь с недовольными. Лишь только он вышел из гавани, кормчий и все на его корабле мореходцы, подкупленные, в темноте ночи умышленно нашли на камни, разбили корабль, сами спаслись вплавь на иные суда, которые ожидали их близ того места, а юного князя бросили в волны.
Страсть Астарбеи к Иоазару была тайной только для Пигмалиона: он, напротив того, воображал, что будет вечно кумиром ее сердца. Неистощимый в подозрениях, он, с другой стороны, слепо верил женщине хитрой и злобной, до такой степени любовь затмевала его рассудок. В то же время алчность к богатству заставляла его изыскивать повод лишить жизни Иоазара, Астарбеею страстно любимого: мысль овладеть его сокровищами терзала его денно и нощно.
Между тем, как он страдал, мучимый страхом, любовью и златолюбием, Астарбея спешила исполнить предположенное смертоубийство. С одной стороны, она опасалась, не сведал ли уже царь позорной связи ее с Иоазаром, с другой стороны, знала, что и без того одна алчность могла подвигнуть его на всякую жестокость, уверилась, что нельзя было терять ни дня, ни часа для предупреждения рокового удара, видела в главных царедворцах готовность омыть руки в крови Пигмалионовой, получала каждый день новые вести о новом заговоре, при всем том боялась вверить свою тайну предателю: избрала благонадежнейший способ – из рук своих опоить царя ядом.
Общество его за столом составляла всегда почти одна Астарбея. Он сам варил себе пищу, не веря никому, кроме собственных рук своих, затворялся на то время в уединеннейшем месте дворца, хотел закрыть от всех щитом тайны и час низкого занятия, и нрав, снисшедший до такой степени недоверчивости. Не смел он и думать о яствах роскошных, не прикасался ни к чему, чего сам не умел приготовить, не употреблял потому не только мяса с приправами, но ни вина, ни хлеба, ни соли, ни молока, ни других обыкновенных у всякого снедей, питался одними плодами, сорванными в саду собственной рукой, или растениями, самим же им сеянными и изготовленными, никогда не пил иной воды, кроме той, которую черпал также собственными руками из ключа внутри дома за непроницаемой оградой с затворами, ему только известными; при всем, как казалось, беспредельном доверии к Астарбее, он был и против нее непрестанно на страже: она должна была прежде его пить и отведывать все то, что подавалось на стол. Он боялся один быть отравлен, хотел отнять у нее всю надежду пережить его. Но Астарбея приняла снадобье против яда, получив его от верной наперсницы, старой летами и злостью, и смело решилась отравить Пигмалиона.
Умысел свой она совершила таким образом: однажды, как только они сели за стол, злая советница вдруг ударила в двери. Царь, всегда терзаемый страхом насильственной смерти, обеспамятел от ужаса, бросился к двери, смотрит, испытывает. Старая предательница между тем скрылась. Он цепенеет, не знает, что подумать о слышанном стуке, боится, отворив дверь, за порогом встретить убийцу. Астарбея не щадит ни лести, ни убеждений, успокаивает, молит его возвратиться к столу – она влила уже яд в золотой его кубок в то самое время, как он бросился к двери. Царь, по всегдашнему обыкновению, прежде ей подал кубок. Она смело пила, положась на снадобье против яда. Пигмалион выпил остаток и вслед за тем впал в изнеможение.
Астарбея, зная, что он готов был умертвить ее по малейшему знаку сомнения, разодрала на себе одеяние, рвала волосы, вопила отчаянным голосом, обняла, прижала к груди, ручьями слез обливала издыхавшего – слезы не много стоили хитрой предательнице. Когда же увидела, что силы его истощились и он уже был в последней борьбе со смертью, то, боясь, чтобы дух отходивший не возвратился и Пигмалион не посягнул на жизнь ее, от нежности и пламенных изъявлений любви вдруг перешла к ужаснейшей лютости – бросилась и удушила его. Потом сняла с руки его перстень, сорвала с головы царский венец, призвала Иоазара и вручила ему знаки верховного сана: надеялась, что все ей приверженные, служа страсти ее, не поколеблются провозгласить царем ее любовника. Но клевреты, в раболепстве до той поры неутомимые, были души наемные, подлые, чуждые искренней привязанности, к тому же они, малодушные, трепетали врагов, нажитых Астарбеей, а еще более страшились собственной ее надменности, притворства и жестокости. Каждый из них для своей безопасности желал ее гибели.
Страшное волнение разливается по царским чертогам! Тысячи голосов повторяют: царь умер! Одни стоят, обеспамятев от ужаса, другие бросаются к оружию. Все видят восходящую тучу, но все ликуют, восхищенные радостной вестью. Она переходила из уст в уста по стогнам обширного Тира, и не нашлось ни одного гражданина, который пожалел бы о Пигмалионе, смерть его была избавлением, отрадой народу.
Нарбал, пораженный столь злодейским преступлением, как человек добродетельный, оплакал Пигмалиона, погубившего себя преданностью богопротивной женщине и променявшего имя отца народа на ненавистное имя тирана, но среди смуты он не терял из виду блага отечества и спешил со всеми верными противостать Астарбее, власть которой была бы еще тягостнее минувшего царствования.
Он знал, что Валеазар не погиб, когда был брошен в море. Сообщники, удостоверяя Астарбею в его смерти, действительно считали его невозвратно погибшим. Но он в темноте ночи спасся вплавь по волнам и из сострадания взят на корабль критскими купцами. Не смел он возвратиться на родину, с одной стороны предугадывая злой заговор в кораблекрушении, с другой опасаясь кровожадной зависти Пигмалионовой и козней всемощной его наперсницы. Оставленный критянами на сирийском берегу, он долго скитался там в рубище в виде бездомного странника и даже принужден был для пропитания пасти стадо наемником; наконец, нашел случай известить Нарбала о своей участи, полагая, что мог вверить и тайну, и жизнь человеку, испытанному в добродетели. Нарбал, гонимый отцом, не переставал любить сына и располагал все в его пользу, но прежде всего старался удержать его от всякого покушения нарушить долг сыновней покорности, молил его переносить великодушно несчастье.
Валеазар писал к нему: «Если усмотришь возможность мне возвратиться на родину, то пришли мне золотой перстень, он будет указанием благоприятного времени». При жизни отца Нарбал считал возвращение сына опасным: мог подвергнуть и его и себя неизбежному бедствию, так трудно было оградиться от согляданий, все проникавших! Но по кончине несчастного Пигмалиона, столь достойной его злодеяний, Нарбал тотчас послал ему перстень. Валеазар возвратился и прибыл к стенам Тира в то самое время, когда весь город находился в смутном волнении от неизвестности, кто будет преемником царства. Немедленно он принят знатнейшими гражданами и всем народом, любимый не по любви к отцу, всеми вообще ненавидимому, но за кротость и великодушие. Долговременные страдания придавали еще новый блеск его достоинствам, привлекали к нему сердца.
Нарбал собрал старейшин народа, членов верховного совета и жрецов великой богини финикийской. Все единодушно признали и чрез провозвестников велели провозгласить Валеазара царем финикийским. Народ отвечал радостными благословениями. Астарбея услышала их за неприступными стенами царских чертогов, где, как затворница, скрывалась с подлым своим Иоазарам. Злодеи, верные слуги ее при жизни Пигмалиона, покинули ее без совета и помощи. Злодей злодея боится, один другому не верит, страшится власти в руках совиновника. Злодей по себе предугадывает все злоупотребление могущества в руках ему равного, знает, до чего дошло бы его зверство. Злодею с добрыми лучше: он надеется найти в них, по крайней мере, снисхождение, благость. Никто не остался с Астарбеей, кроме малого числа сообщников, разделявших с ней ужаснейшие преступления и отчаявшихся избегнуть казни.
Толпа вломилась в царские чертоги. Злодеи не смели долго сопротивляться, рассыпались. Астарбея, переодетая, хотела в виде рабыни ускользнуть посреди общего волнения, но одним из воинов узнана, схвачена, и тут же на месте была бы растерзана, если бы Нарбал не исторгнул ее, уже влачимую, из рук черни рассвирепевшей. Тогда она молила допустить ее к Валеазару, думала еще обворожить его своими прелестями и надеждой, что откроет ему важные тайны. Валеазар против воли внял ее просьбе. Она явилась к нему во всем цвете красоты, с таким видом незлобия, скромности, который мог смягчить ожесточеннейшее сердце, осыпала его самыми лестными, приятнейшими похвалами, описала всю любовь к ней Пигмалионову, его прахом заклинала сжалиться над ее участию, взывала к богам с восторгом как будто давно знакомого ей благоговения, проливала слезы ручьями, обнимала колена Валеазаровы. Потом старалась всеми средствами посеять в нем подозрение и ненависть против усерднейших его подданных, обвиняла Нарбала в заговоре против Пигмалиона и в обольщении народа на тот конец, чтобы похитить царство у сына, и заключила открытием тайны, что Нарбал хотел опоить ядом самого Валеазара, чернила и многих добродетельных граждан, надеялась встретить в сердце нового царя те же сомнения и недоверчивость, какие находила в Пигмалионе. Но утомленный столь наглой злобой, он остановил клевету и велел позвать стражей. Астарбея заключена в темницу. Мудрым старцам вверено исследование ее преступлений.
Открылись ужасы: она отравила и удушила Пигмалиона. Вся жизнь ее была сцеплением неимоверных злодеяний. Назначалась ей казнь, положенная в Финикии за величайшие преступления: сожжение. Но она, предугадав, что вся надежда ее рушилась, заскрежетала, как фурия, вышедшая из ада, и приняла яд, который хранила при себе втайне с намерением предварить самоубийством продолжительные муки. Стражи, приметив ее страдание, предлагали ей помощь – она ни слова не отвечала и отвергла пособие. Напомнили ей о гневе богов правосудных – вместо раскаяния и сетования о своих злодействах, она, как бы в хулу богам, взглянула на небо с презрением и наглостью.
На умиравшем лице ее написаны были злость и несчастье. Не осталось и тени той красоты, которая была столь многим в пагубу. Все ее приятности исчезли, потухшие очи кружились и во все стороны бросали свирепые взгляды, губы дрожали в ужасных терзаниях, страшно было смотреть на рот, раскрытый, как пасть; на опавшем, измученном лице видны были болезненные содрогания, по бледному и оледеневшему телу показывались синие пятна. По временам она приходила в чувство, но только для того, чтобы умножить ужас воем отчаянной ярости. Наконец она испустила дух, оставив зрителей в трепете и омерзении. Богопротивная тень ее, без сомнения, сошла в те печальные места, где жестокие данаиды вечно черпают воду в бездонные сосуды, где Иксион непрерывно вертит колесо, где Тантал, сгорая от жажды, не может прохладиться водой, текущей мимо уст его, где Сизиф бесполезно трудится вскатить на гору камень, непрестанно низвергающийся, и где Тиций вечно будет чувствовать терзание коршуна в утробе, всегда раздираемой и всегда исцеляющейся.
Валеазар, избавленный от изверга, воздал богам благодарение многими жертвами. Начало своего царствования он ознаменовал поведением, совсем противным правилам Пигмалионовым, обратил все силы на восстановление стесненной торговли, внял советам Нарбаловым в образовании главных частей управления; но не слепо во всем ему верит, хочет видеть все собственными глазами, слушает с кротостью всякое мнение, избирает по внутреннему убеждению полезнейшее. Любимый народом, обладая сердцами, он обладает сокровищами, превосходящими все несметное стяжание лютой алчности отца своего. Нет семейства, которое не пожертвовало бы ему в нужде всем достоянием. Богатство народное принадлежит ему тем еще вернее, что, не переходя в его сокровищницы, остается в руках его подданных. Нет нужды ему заботиться об охранении жизни: он ограждается надежнейшей стражей – любовью народа. Все боятся утратить в лице его отца и друга, никто не пощадит своей крови для его безопасности. И он, и народ его счастливы. Он боится отяготить народ свой налогами, народ взаимно боится, не малую ли долю дает ему от своей собственности. Он оставляет подданных в изобилии, но изобилие не рождает в них ни противоборства власти, ни дерзости: они трудолюбивы, неустанны в торговле, непоколебимы в исполнении древних законов. Финикия возвратилась на высочайшую степень могущества и славы, обязанная юному царю всем своим благоденствием.
Нарбал разделяет с ним труды правления. Телемак! С какой радостью он осыпал бы тебя дарами! Какое было бы торжество для него возвратить тебя в отечество с блеском и честью! Как я счастлив, что могу заступить его место и сына Улиссова возвести на престол в Итаке, чтобы он царствовал там с такою же мудростью, с какой Валеазар царствует в Тире!
Телемак, столько же восхищенный слышанными известиями, сколько растроганный дружеским участием в его злополучии, обнял Адоама с живейшей нежностью. Адоам любопытствовал знать, по какому случаю он был на острове Калипсо. Он рассказал ему про Крит, народные там игры перед избранием царя после бегства Идоменеева, мщение Венеры, претерпленное им кораблекрушение, радость, с которой Калипсо приняла его, ревность богини к своей нимфе и, наконец, решимость Ментора низринуть его в море в виду корабля финикийского.
Потом Адоам велел приготовить великолепное пиршество, и в изъявление особенного удовольствия соединил всевозможные забавы. За столом курились приятнейшие благоухания, драгоценные дары востока. Молодые финикияне служили в венках из цветов и в белой одежде. Раздавались веселые звуки свирелей. Ахитоас по временам прерывал их звуками лиры и голоса, достойными греметь за трапезой богов, пленять слух самого Аполлона. Тритоны, нереиды, все божества, Нептуну подвластные, даже страшилища морские выходили из хлябей на волшебное пение. Другие финикияне, цветущие молодостью и красотой, в белом, как снег, одеянии, долго показывали искусство пляски, вначале отечественной, после египетской и греческой. Изредка громы труб разливались по волнам до берегов отдаленнейших. Безмолвие ночи, тишина моря, трепетание лунного света поверх необозримых зыбей, темно-голубое небо в ярких звездах умножали величественную красоту этого зрелища.
Телемак, от при роды чувствительный и пылкий, тешился увеселениями, но не смел дать воли сердцу в наслаждении. Испытав, к стыду своему, на пагубном острове, сколь удобно и быстро юность воспламеняется, он боялся уже и невинных удовольствий, везде видел опасность, смотрел в глаза Ментору и старался по лицу и по взорам разгадать его мысли о всех тех забавах.
Ментор, с лицом хладным, втайне радовался его робости. Наконец, побежденный столь редкой в юных летах умеренностью, он сказал ему с улыбкой:
– Я понимаю, чего ты боишься. Опасение похвально, когда оно не без меры. Я первый и более всех желаю тебе удовольствий, но таких, которые не возбуждали бы страстной любви к наслаждениям, не вселяли бы слабой неги в твое сердце. Удовольствия нужны как отдохновение, и, пользуясь ими, надобно владеть собой, а не слепо бросаться в их шумный поток. Я желаю тебе удовольствий кротких, умеренных, посреди которых ты сохранял бы присутствие разума, никогда не уподобляясь бессловесным животным, необузданным в пылу ярости. Есть теперь тебе случай свободно вздохнуть после скорбей, отвечай Адоаму удовольствием за удовольствие, и в час потехи будь весел. В неложной мудрости нет ничего ни сурового, ни принужденного. Она дарует нам истинные удовольствия, растворяет их чистой сладостью, умеет соединять смех и игру с глубокомысленными упражнениями, приготовляет трудом удовольствия, услаждает труд удовольствием. Мудрость не вменяет себе в стыд благовременного веселья.
Так говоря, Ментор взял лиру и стал играть на ней, а вместе и петь с таким искусством, что Ахитоас от зависти выронил из рук свою лиру в порыве досады. Очи его засверкали, лицо пасмурное изменилось в цвете, каждый увидел бы стыд его и огорчение, если бы Ментор не восхитил каждого сердца: боялись переводить дыхание, проронить малейший звук божественного пения, никогда не перестали бы его слушать. В голосе его не было томной и слабой нежности, свободный и сильный, он давал всему чувство.
Прежде всего он пел хвалу Юпитеру, отцу и царю богов и людей, потрясающему одним мановением бровей концы вселенной, изобразил потом Минерву, как она возникает из главы великого бога, – премудрость, которую он рождает в своих недрах, и которая исходит из него просвещать кротких духом: пел высокие истины голосом столь вдохновенным, с таким благоговением, что все в восторге переселялись на превознесенные холмы Олимпа, пред лицо бога, проникающего сквозь все творение взором быстрейшим всесильного грома его. Затем он пел несчастную долю юного Нарцисса, как он, безрассудно пленясь красотой своей и в прозрачных струях непрестанно ею любуясь, истаял от грусти и превратился в цветок, носящий его имя, пел, наконец, плачевную смерть растерзанного вепрем прекрасного Адониса, которого Венера не могла воскресить ни всей пламенной к нему любовью, ни всеми горестными к небу молениями.
Невольно у всех слезы ронялись, и все находили в слезах неизъяснимую сладость. Когда он перестал петь, то финикияне долго переглядывались, изумленные. Тот говорил: не Орфей ли воскрес? Так он смирял лирой свирепых зверей, отторгал от земли деревья и камни, укротил Цербера, прервал страдания Иксиона, данаид и, смягчив неумолимого царя теней, заставил возвратить ему из ада прекрасную Эвридику! Нет, – отвечали другие, – это Лин, сын Аполлонов! Не Орфей и не Лин, – говорили иные, – а сам Аполлон.
Телемак не менее прочих дивился столь совершенному, для него также совсем еще новому искусству его друга петь и играть на лире.
Ахитоас, под видом светлым скрывая досаду, хотел соединить хвалу Ментору с общим удивлением, но на лицо его с краской вылилось из сердца прискорбие и речь в устах остановилась. Ментор, приметив его замешательство, прервал его как будто без всякого намерения и старался утешить справедливой похвалой. Но, неутешный, он чувствовал, что Ментор смирением превосходил его еще более, чем сладостью голоса.
Между тем Телемак сказал Адоаму:
– Ты упоминал о путешествии в Бетику по возвращении из Египта. Об этой стране столько чудесных рассказов, что они почти невероятны. Справедливо ли все то, что говорится о ней?
– Молва всего еще не сказала, – отвечал Адоам, – я с удовольствием опишу тебе эту знаменитую землю, достойную твоего любопытства.
Река Бетис, – говорил он, – течет в плодоносной стране под небом благотворным, всегда чистым и ясным. От реки вся страна получила название. Она впадает в великий океан недалеко от столбов Геркулесовых и того места, где море некогда, в ярости разорвав твердыни природы, отделило от обширной Африки землю фарсийскую. Подумаешь, что там остались еще все приятности золотого века. Зима там теплая, никогда не свирепствуют бурные северные вихри, летний зной растворяется прохладой тихого ветра, постоянно в полдень освежающего воздух. Весь год там весна и осень, согласясь, только сменяются. Жатва на ровных местах и в долинах собирается дважды в году. Дороги идут между рядами лавровых, гранатовых, жасминных и других деревьев, всегда зеленых, всегда цветущих. Горы покрыты стадами овец, которых тонкие руна драгоценны у всех известных народов. Рудников золотых и серебряных в той прекрасной стране множество, но жители, счастливые в простоте нравов, не ставят серебра и золота в число богатства, ценно у них только то, что служит прямо к удовлетворению нужд человеческих.
Начав с ними торг, мы нашли у них золото и серебро в употреблении вместо железа на плуги и другие орудия. Без внешней торговли не было нужды им в деньгах. Они все почти пастухи или земледельцы. Художников у них мало. Художества и ремесла у них те только терпимы, которые служат человеку пособием в истинных нуждах, и по большой части пастух, земледелец, при жизни простой и трезвой, сам для себя и ремесленник.
Женщины заняты пряжей шерсти, делают из нее тонкие и как снег белые ткани, пекут хлеб, готовят пищу – труд, им не тягостный, у них все довольствуются молоком и плодами, редко едят мясо. Они также шьют обувь для себя, для мужей и детей, делают шатры из кож, наводимых смолою, или из древесной коры, моют, шьют для семьи одеяние, содержат все хозяйство в порядке и в чистоте удивительной. Одеяние их не требует много заботы, под небом столь благотворным обыкновенно носят там цельные, легкие ткани и одеваются ими, как кто захочет, но всегда с благопристойностью.