Текст книги "Истоки средневекового рыцарства"
Автор книги: Франко Кардини
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Божественное происхождение и у меча, выкованного Виландом, научившимся мастерству у кузнеца-наставника Мимира и гномов с горы Каллав. Виланд вызывает на соревнование другого великого кузнеца – Амилиаса. Ставка жизнь, как часто случается в соревновании между сверхъестественными мастеровыми. Их мастерство окружено тайной. Амилиас выковывает железную кольчугу и шлем, но Виланд одним махом разрубает и шлем, и кольчугу, и самого соперника. Не поэтическое ли это преувеличение? Тут же вспоминается, реальное событие: гибель Одоакра, разрубленного пополам мечом Теодориха. Этим оружием восхищался Кассиодор. Гипербола не только поэтический прием, но и метод хронографической прозы и эпистолографии. И все же... когда собственными глазами видишь следы ужасающих ран на бренных останках воинов той эпохи, поднятых из могил, невольно спрашиваешь себя: неужели все, о чем говорится в текстах, всего лишь "гипербола"?
Другой меч чудесного происхождения – это Хрутинг, один из самых прекрасных, о которых известно с незапамятных времен. Клинок его из стали, закаленной соком ядовитых трав, кровью, добытой в сражении. Ни разу не подвел он воина, крепко сжимавшего его рукоять в пылу битвы, смело шедшего навстречу опасности. Это исторический меч, воспетый рунами. И еще он – меч Беовульфа [69]69
Беовульф – герой одноименного древнеанглосаксон-ского эпоса.
[Закрыть], которым тот умертвил чудовище. Его клинок растворился в «ядовитой крови поверженного противника». В руке героя осталась драгоценная рукоять, которая тоже если и не божественного, то уж, во всяком случае, сверхъестественного происхождения. Этот меч выковали великаны.
Своему сокровенному боевому другу герой дает имя. Начертанные на клинке руны – магический язык меча. Тайна, окутывающая его происхождение, превращает меч в существо одушевленное, живое, со своим собственным характером – в личность. Меч Тюрвинг взыскует смерть человека всякий раз, когда его вынимают из ножен. Дайнслеф наносит незаживающие раны. Хвитинг поражает противника и исцеляет друга. Атвейг поет, когда воин обнажает его во время битвы, истекает кровью, когда где-нибудь далеко идет сражение [70]70
FaIk M. Altnordische Waffenkunde. Kristiania, 1914, S. 43-44, 47-65.
[Закрыть]. Необыкновенное это оружие может выйти из повиновения и не подчиниться правилам погребального обряда: драгоценный дар должен перейти в руки преемника.
Значимость оружия, главным образом меча, среди германских народов отражена в юридических установлениях Оружие в центре всех основных моментов жизни юноши-воина. Оно дается ему как дар, когда он вступает в возраст совершеннолетия. Коль скоро юноша-воин в состоянии владеть оружием, то оно свидетельство его свободного состояния. Оружие – дар, которым обмениваются жених и невеста при вступлении в брак. И еще: оружие – часть ритуала присяги, священный знак – меч, вогнанный в землю по самую рукоять. В этом обычае нельзя не увидеть то, о чем было сказано выше. Это скифо-алано-гуннский ритуал. Присяга, приносимая на оружии, засвидетельствована в "Эдде", юридическими источниками едва ли не всех германских народов. До какой степени оружие выражает, вернее сказать, символизирует мужское начало, видно из законов аламаннов: представители обоего пола присягают на том, что им более всего дорого. Мужчины клянутся во имя войны, женщины – во имя материнства. Она клянется "сосцами своими" либо "грудью своей", он – "оружием своим". Особый вид присяги на оружии знаменует у северных народов вступление в военную свиту вождя – comitatus. По некоторым свидетельствам, воин, совершающий обряд вступления в comitatus, должен был приложить рукоять меча ко лбу, произнося при этом слова клятвы.
Священная и правовая значимость оружия, конечно же, не могла быть полностью предана забвению, когда германские варвары приняли христианство, религию мира, а не войны. Но закономерен вопрос, в какой степени они приняли эту религию на самом деле? Следует спросить, в какой степени их христианство было религией мира? Это центральная и многообразная тема. Сейчас же ограничимся повторением, быть может, известных фактов. Законы лангобардов и баваров, ставших христианами, говорят о "священном оружии", то есть таком, которое было освящено, очищено от скверны греха. На таком оружии закон разрешал приносить клятву. Таким оружием можно было пользоваться, чтобы вершить суд божий. Итак, освящение функционально и призвано оправдать в глазах новоиспеченных христиан сакральное использование оружия. Практика, разумеется, древняя и языческая, но столь прочно укоренившаяся в гражданском сознании и правовом обиходе, что отвергать ее, особенно в обществе, которое оправдывает войной существование своих институтов, вряд ли представлялось возможным.
Буквальное, или, если угодно, примитивно материалистическое, прочтение Священного писания подкрепляло практику применения оружия, включив его в новую систему ценностей. Меч – символ силы, справедливости, отмщения, не так ли? Разве Иисус не сказал, что не мир, но меч принес он на землю? У кого нет меча, пусть продаст плащ свой и купит меч? Не призывал ли св. Павел взять в руки меч господен, то есть слово господне? Не сказано ли в "Откровении от Иоанна" об обоюдоостром мече, исходящем из уст восседающего на белом коне и ведущего за собой рать ангельскую? Возражать, что аллегорический смысл всех этих призывов содержит отрицание применения оружия в земном царстве, бесполезно. Слова, особенно в понимании народов, приученных к магии, обладают самостоятельной ценностью, выходящей за рамки концепций, которые они выражают. Но сейчас нас интересует не столько действительное значение оружия в Священном писании, сколько тот смысл, который видели в нем "варвары".
Разумеется, с победой христианства мечи более не освящают при помощи рунических заклятий, хотя вполне вероятно, что в тайных закопченных мастерских германские кузнецы по-прежнему нашептывают за работой древние carmina, заклиная владыку подземного царства. Быть может, в намерения тех, кто насаждал христианство, входило, чтобы освящение оружия соответствовало двум взаимодополняющим целям: во-первых, ввести в круг христианской культуры, так сказать, "окрестить" древний священный обычай; во-вторых, изгнать во имя Христа дьявольские силы, гнездящиеся в оружии, очистить от них последнее прибежище старых языческих богов. Литургическое освящение сменяет древний магический ритуал. Вместо рун – надписи, в том числе и религиозного содержания. Не исключено, что справедливо мнение, будто при принесении присяги в христианскую эпоху главное значение имел не клинок меча, а рукоять. Действительно, в средние века рукоять меча все чаще использовалась в качестве хранилища реликвий. Приобретение рукоятью крестообразной формы могло привести при совершении ритуального акта к "исчезновению" функциональной значимости меча как орудия войны. Он становился символом, священным предметом. Однако христианское средневековье, хотя и пыталось заменить оружие святыми мощами при принесении присяги, в конце концов предпочло двусмысленность, заключив реликвии в рукоять холодного оружия.
С одной стороны, речь шла, по сути дела, об ассоциативной связи между хранилищем святынь и оружием, устанавливавшейся с той целью, чтобы клялись на святыне, а не на оружии как таковом; при этом отнюдь не страдали традиционные чувства германского воина, в нем не возбуждались отрицательные эмоции по отношению к новой религии. Но с другой стороны, не имеем ли мы дело с неким экспериментом, если и не магическим по своей сути, то уж, во всяком случае, имеющим определенный магический компонент? Вделанные в рукоять святыни, быть может, увеличивали силу оружия, обеспечивая неуязвимость своего хозяина наподобие волшебных мечей германского эпоса, тех самых, которые пели и жаждали кровопролития. Сама крестовина рукояти на протяжении всего "золотого времени" рыцарства, не выполняла ли она апотропеическую функцию? "Се крест Господен, которого бегут враги",гласила, например, ритуальная формула поклонения св. распятию. Снова война как психомахия. В эту концепцию прекрасным образом вписывается и этот элемент.
Вспомним великолепный пример оружия – хранилища святыни. В рукоять своего меча-спаты Дюрандаль Роланд вделал: кровь св. Василия, нетленный зуб св. Петра, власы Дионисия, божия человека, обрывок ризы Приснодевы Марии. В рукояти другого меча – гвоздь из распятия. Воин, присягнувший на подобной святыне и нарушивший данное слово, был уже не просто клятвопреступником. Он совершал святотатство.
Христианские нововведения на примере святынь достаточно очевидны. Но была и невидимая сторона оружия, действовавшего в рыцарском эпосе. Оно по-прежнему не порывало с германской мифологией. Его нарекали собственным именем: Дюрандаль Роланда, Жуаёз Карла Великого, Экскалибур легендарного короля Артура. Рождение оружия окутано покровом тайны. Экскалибур, например, добыт из скалы, но чудесным образом исчезает, как только умирает король. Чья-то неведомая длань, восстав из водяной пучины, похищает меч. Ангел вручает оружие Карлу, чтобы он наградил им лучшего из своих воинов-вассалов. Оружие всегда личность. Карлов меч "не желает" ломаться в роковой день Ронсевальского побоища, "не хочет" оставить своего сеньора. Меч одушевленное, очеловеченное существо, могущее внушать к себе любовь. Немало сказано о том, что в "Песне о Роланде" отсутствуют женские персонажи и любовная интрига. Патетическое и мимолетное видение Альды не в счет. Но забывают при этом о любовном гимне, который пронизан высоким чувством, идущим из глубины сердца, когда Роланд обращается к своей верной подруге-спате – Дюрандаль (spatha – ж.р.); обрекая ее на "вдовство", Роланд оплакивает судьбу Дюрандаль, ведь она остается одна, без своего господина. Он умоляет ее выполнить его последнюю волю и, наконец, заключив в прощальном объятии, обещает ей верность за гробом.
Роланд умирает, но, готовясь переступить порог между жизнью и смертью, даже и не помышляет о прекрасной Альде, вскоре угасшей от горя и любви к своему суженому. Нет, не восхитительные переливы ее златых локонов возникают перед угасающим взором рыцаря. Он видит стальной блеск клинка своей боевой подруги.
Даже умирая, Роланд все-таки успевает закрыть своим телом возлюбленную спату. Христианский рыцарь поступил так, как поступали все воины, чьи бренные останки покоятся в торжественной тишине франкских, аламаннских и лангобардских погребений. Прошли века, и рука любознательного археолога совлекла с них покров тайны.
Глава 3 От ватаги к строю
«Вотан сиречь бешеный».
Идя по тропе «предыстории» средневекового рыцарства, иногда лишь слегка обозначенной, иногда чересчур извилистой, мы смогли увидеть техническую и сакральную основу, на которой вырастало превосходство рыцаря над остальными людьми, те предпосылки, благодаря которым задолго до распространения христианского спиритуализма перед конным воином на Западе открылась историческая перспектива, необыкновенное будущее.
Когда знакомишься с документами, относящимися к "классической рыцарской эпохе", например с "песнями о деяниях", то обнаруживаешь в рыцаре и иные качества, а не только непобедимость или любовь к своему оружию и коню. Прежде всего речь идет об отваге и доблести. Их подкрепляет какая-то чуть ли не безумная, сомнамбулическая воля. Правда, идеологические обоснования более позднего времени направлены на то, чтобы рационализировать "отвагу", полностью подчинить ее канонам христианства, лишив тем самым какого бы то ни было "звериного" оттенка. Отвагу оснащают "мудростью". Сочетание отваги и мудрости, первоначально столь далеко отстоящих друг от друга (во всяком случае, психологически они противоположны), было положено в основание идеала рыцарской "меры".
Наряду с инстинктивной, но отполированной впоследствии до блеска и усмиренной свирепостью в средневековом рыцаре заметен комплекс характерных черт – его чувство корпоративной общности, понимание дружбы, уважение к совместному владению общим достоянием, желание разделять общую участь своей группы. В какой-то момент дружба перерастает даже в неотделимость друг от друга, духовное братство, в "со-чувствие" и "со-страдание" (com-passio) в этимологическом смысле этих слов. Один герой в отсутствие другого утрачивает половину силы, становится половинчатым. Например, отважный Роланд и мудрый Оливье только сообща в состоянии достичь совершенного рыцарского равновесия между мудростью и отвагой. Амик и Амелий – их дружба оказалась сильнее нежной родственной привязанности.
Еще раз зададим вопрос, какова же предыстория, почва, на которой развивалась данная система ценностей? Куда уходят корни лютой свирепости и чувства принадлежности к группе? Как переплетены они, эти корни? Что лежит в основе свирепости и столь яростной эмоциональности, которые являются характерной особенностью рыцаря "песней о деяниях" и от которых ему удается освободиться лишь по прошествии долгого времени и с неимоверным трудом, хотя очистительная полировка, осуществляемая эпическим и этическим спиритуализмом, куртуазностью, продолжалась целые столетия? Что стоит за прочным и глубоким чувством дружбы, корпоративной принадлежности, которые дали христианским авторам обильную пищу для размышлений? Высокая оценка дружеских УЗ-характерная черта рыцарской этики и рыцарской эмоциональности, а также общей психологии этой социальной группы вопреки распространенному прочтению текстов, где повествуется о странствующих рыцарях, в индивидуалистическом ключе.
И на этот раз, как обычно, мы опять обратимся к примеру германского варварства, полагаясь на анализ культовых обычаев, инициационных обрядов, религиозно-магических верований. Снова перед нами проблема: как сумело выжить наследие германского язычества, несмотря на христианизацию, и, более того, войти в плоть и кровь средневекового христианства.
В германских обычаях бросаются в глаза представления о святости войны, наличие социетарных групп инициированных воинов, их диалектическая связь с племенной структурой социума, их обособленность в качестве отдельной общественной группы, иногда вплоть до разрыва с общественной средой, хотя и без окончательного пресечения всех связей. В представлении германского воина, приобретающего силу и агрессивность благодаря инициации, связанного через нее нерасторжимыми узами с такими же, как и он сам, воинами и прославленными вождями, вступление в воинскую семью, основанную на доблести и общности судьбы, братстве и тождественности с прежде чужими по крови, сосуществует с естественными узами рода (Sippe), находящимися к нему в оппозиции, но в то же время и воздействующими на него. Точнее говоря, воин в большинстве случаев пребывает в состоянии поиска динамического равновесия, с одной стороны, верности естественным семейным и племенным связям, с другой "искусственным" связям, которые являлись результатом избранности и многотрудного обучения, с вождями и товарищами. В общении с ними проходили годы ученичества и превращение юноши в воина. Итак, с одной стороны, "род" (Sippe) со своим хтоническим культом общего предка, правами-обязанностями, которые отдельный человек возлагает на себя по отношению к единокровным. С другой – воинское сообщество, сплоченное вокруг своего сюзерена. Эта группа следует за своим вождем, они его друзья-телохранители, по-немецки Gefolgschaft, где акцентируется вертикальная система отношений "вождь рядовой", по-латыни – comitatus, термин, передающий горизонтальную связанность отношений между боевыми друзьями, групповую солидарность равных друг другу товарищей. Иерархия и солидарность сосуществуют в comitatus: вождь – это первый в обществе равных как более благородный, авторитетный, богатый, доблестный (или все это вместе), быть может, даже самый старший по возрасту. Термины senior (старший) и princeps (первый) служат обозначению вождя в своем первоначальном этимологическом смысле. Они с полной определенностью указывают на первенство, превосходство и качественное отличие от остальной части группы. Он "первый", "заглавный" в группе, чей идеал и образ жизни делит поровну со всеми. Будучи глубоко солидаристской, с пережиточным отношением к обществу как семье, германская воинская община моделирует себя по семейному образцу, создавая "искусственные" родственные и братские связи. Наряду с семьей, исходящей из единого для ее членов материнского лона, возникает семья, которая создана войной и для войны. Общность крови в ней дана не рождением, а ритуалом смешения крови (commixtio sanguinis). В этом свете яснее, чем прежде, предстает перед нами глубинный смысл германских законов, предписывающих женщине клятву "грудью своей", мужчине -"оружием своим".
Но рассмотрим по порядку этапы становления comitatus, свойственные ему магические компоненты, обрядовые и символические ценности, на которых зиждется воинское братство.
Диалектика оппозиции род (Sippe)– комитат (comitatus) весьма древняя. Зародыш ее, видимо, следует искать в доисторической "религиозной революции", в ходе которой древние хтонические божества прагерманцев ваны (с ними связан культ предков и семейной солидарности) были низложены. На смену им пришли новые боги – асы, носители героической и солярной морали. Согласно этой схеме (которую нельзя принять без оговорок), Sippe (ванам) противостоит структура comitatus (асы).
Примером тому – Вотан-Один, таинственный любитель "авантюры", бог покровитель воинов. В норвежском варианте мифа Вотан перед смертью уязвляет себя копьем и предлагает тем, кто верен ему, поступить точно так же. Отсюда обряды нанесения при инициации ритуальных ран, почетная смерть с оружием в руках. Раны, должно быть, наносили и при совершении ритуала, который описан Тацитом: юноше вручали оружие, он становился воином, следовательно, свободным человеком. Вероятно, таким же был ритуал посвящения в тайны воинского союза мужчин – Mannerbunde, о котором нам, правда, почти ничего не известно. Принятый в воинскую общину юноша в ритуальном плане считается достойным einher-jar – "избранником Вотана-Одина", то есть членом союза comitatus, вечных воинов.
В "Эдде" рассказывается о некоторых избранных, которые после смерти попадают на небо и соединяются с Одином, становясь его друзьями. Остальные, связанные с землей, остаются в ней, давая земле то плодородие, которое они засвидетельствовали во время своего пребывания в мире живых. Существование небесных героев обусловлено волей божественных асов, обычных смертных волей ванов, связанных с культом матери-земли. Окончательное местопребывание негероев – подземное царство Хель (термин, имеющий общий корень с латинским глаголом celare – прятать, скрывать, утаивать). Религиозные представления о ванах по времени более ранние, чем представления об асах. Однако две разновидности загробного царства не находятся в хронологической последовательности. Они соотносятся по принципу функциональной дополнительности. Вскоре мы сможем убедиться, что в роде (Sippe) культовая сторона обусловлена действием хтонических сил.
Вотан существует в окружении дружины (Gefolg-schaft) – свиты доблестных мужей. Подобно ему, германский вождь, имеющий божественное происхождение либо заслуживший свой авторитет доблестью, стремится во всем подражать божественному образцу и ищет достойных товарищей для своей свиты. Поиск этот происходил, вероятно, за рамками племенной среды. В свиту он приглашает воинов откуда-нибудь издалека. Он желал основать новую группу – надплеменное либо внеплеменное сообщество, члены которого верны только своему вождю и свободны от иных обязательств. Так у германцев складывались "элитарные" группы, состоявшие из воинов, чей привычный образ жизни – странствие, неподчинение установлениям среды, в какой они выросли, то есть в широком смысле слова – семье. Возникают, если угодно, "воинские интернационалы".
Понять, как все это происходило, нам, как всегда, помогают Цезарь и Тацит. Цезарь описывает воинов, оставивших свои поселения, странствующих по землям Германии, устремляющихся на помощь Ариовисту. Эти люди порвали связи со своим племенем, они не чередуют больше занятие сельским хозяйством с войной. Более того, война – их единственный промысел. Тацит так рассказывает о таких людях: они обладают беспокойным темпераментом, воинственным духом, им наскучила мирная жизнь своего рода, претит работа в поле, уход за скотом. Их тяготит привязанность к матери-земле, в которой спят вечным сном предки. Они не любят труд, им скучен покой. Мир, по их понятиям, синоним праздности, ленивого и скучного безделья. Единственная их отрада – война. Если на родине они не могут найти себе подобное удовольствие, то отправляются в дальний путь по первому зову мало-мальски знаменитого вождя.
Благодаря воинам, ведущим импульсивный образ жизни, появляется тенденция, потенциально способная взломать привычный образ жизни в оседлом и замкнутом роде. На авансцену выдвигаются новые впечатления и переживания: амбиция, стремление первенствовать, повелевать, пристрастие к авантюре, жажда богатства, вкус к острым ощущениям. Будничное течение жизни вызывает у них тоску. Жизнь племени была подчинена неконтролируемой силе судьбы, фатума. И против судьбы началось восстание. Тацит, повествуя о странностях хаттских воинов, чье гнездо было в верхнем течении Везера, замечает, что они склонны "считать счастье в числе сомнительных, храбрость в числе верных благ". Судьбу можно если и не подчинить себе, то по меньшей мере воспринимать не пассивно. Пока предначертанное не свершилось, его не стоит считать неизбежным и неконтролируемым. Единственное, на что можно положиться, чему. можно спокойно довериться,-это военная-доблесть.
Так зарождается "культура доблести" (virtus), которая на протяжении столетий будет показательной для жизни Запада. Следует, однако, иметь в виду, что речь здесь идет не о некоторой сумме этических и гражданских ценностей, которые содержались в римском понимании virtus. не о семантическом обновлении термина, происшедшем под влиянием христианства, и не о его классическом "возрождении" на пороге Ренессанса. Германская доблесть, так же как и кельтская, подразумевает ценности и отношения, которые римлянами считались варварскими и извращенными. Ее следует понимать узко в отличие от обозначаемого тем же словом римского представления о ценностях. Доблесть германского воина – свирепая отвага и безудержная воинская сила. Вегеций, рассматривая причины, по которым римляне смогли одержать победу над гораздо более многочисленными галлами, более сильными германцами, более хитрыми и богатыми африканцами и более образованными греками, выделял согласованность, военный строи, дисциплину – короче говоря, "право оружия" (ius armorum). Рассуждение Вегеция в основном направлено на дискредитацию грубой, необдуманной воинской храбрости. В этом смысле варварская доблесть (согласно римлянам, единственное, на что варвары вообще способны, ибо им неведомы более высокие ценности) в глазах римского наблюдателя – нечто чудовищное.
Действительно, например, у кельтов (мы не говорим о германцах, которые неизменно демонстрировали такой высокий уровень групповой солидарности, что, не выдержав испытания в каком-нибудь одном звене, она тотчас же восстанавливалась в другом) личная доблесть в конце концов объективно приводила к поражению всей кампании: воин-одиночка старался добиться в сражении максимальной степени самовыражения, пусть и в ущерб общему тактико-стратегическому замыслу. В сражениях с участием кельтов это приводило к проявлению одной из многих характерных для их культуры "гомерических" черт. Страсть к поединку, любовь к героизму, своеобразные дуэли накануне, во время и после боя, иногда взамен самого сражения. В кельтской и германской войне, следовательно, в обоих обществах, созданных во имя войны, проявляется дихотомия: есть религиозно-политические и есть военные вожди – reges и duces. В то время как римское военное искусство эволюционирует, придерживаясь рационального и геометрического направления, благодаря чему конкретно и юридически мыслящие римляне были вправе воспользоваться дефиницией Ius armorum, военное искусство кельтов и германцев развивалось мистически. Такие термины, как "доблесть" (virtus) или даже "дерзость", "неустрашимость" (audacia)-слово, заметим, гораздо более сильное,– недостаточны, чтобы передать тот дух, с каким сражался кельт и германец античности либо раннего средневековья. Несомненно, справедливо мнение об избрании германских королей на основании их божественного происхождения, а военных вождей с учетом их воинских качеств, что под Тацитовой доблестью германцев следует понимать не столько храбрость в бою, сколько "харизму", то есть сакрально-магическую силу, своего рода "ману", проявляющуюся на марсовом ристалище.
Перед нами понемногу приоткрывается если и не сама истина, то хотя бы возможность к ней приблизиться. Итак, какой же термин либо набор терминов использовали сами германцы для обозначения того, что латинские авторы столь неуклюже передавали как virtus либо audacia? Это термин – veut, связанный с готским woths– "обуянный, бешеный". От него и имя Вотан. Прекрасно соответствует ему севернорейнский термин odhr, то есть "неистовство", "ярость", от которого имя Один. Итак, священное, божественное неистовство. Кто пал его жертвой, тот одержим богом. Действительно, образованные средневековые потомки германцев, например Адам Бременский, для которого латынь оставалась навязанным и чуждым языком, хотя он и относился к ней без особого негодования, переводили wut отнюдь не virtus (то есть словом, которое для христианских ушей звучало уже совершенно иначе, чем для римских) , а как furor, то есть "бешенство". Оно увлекало, преображало, мистифицировало. Под его воздействием воин становился уже не тем, кем был прежде. Он утрачивал свой человеческий облик, выходил из себя. Это был одновременно и бог и лютый зверь.
Подобный род воинской доблести, вскормленный мистической силой и одушевленный божественным неистовством, во многом напоминает menos Гомеровых героев, который можно перевести как furor и как "жар", "храбрость", "сила и отвага", "пылкость". Менады Диониса тоже принадлежали к этой сфере. Действительно, wut – это слово-ключ: в нем жизненная сила, страсть и воля. Слово-ключ, применимое к богам и животным, даже к некоторым абстрактным понятиям: оплодотворяющему и разрушительному жару солнечной энергии, буйству природной стихии, силе гнева. Рассуждая о кентаврах, мы уже сталкивались с удивительным сочетанием божественного и звериного. Как нам представляется, оно удивляет только последователей христианского морализма и Декартова метода.
Как добивался человек этого божественного дара, как управлялся с ним в дальнейшем? Как и всякий божественный дар, этот приобретался человеком на свой собственный страх и риск. Путь к нему пролегал через сосредоточенность, очищение, созревание. Иными словами, это путь инициации, во время которой совершалась ритуальная и духовная подготовка к принятию дара. Путь был обставлен многочисленными табу. Насколько известно из истории, равно как и антропологии, такова картина во всех "воинских общинах" и "мужских союзах".
Но не станем беспокоить компаративистские изыскания этнографов и попытки реконструировать обряд инициации. И то, и другое уже не раз предлагалось. Поражает один факт, и, так как он неоднократно упоминался, нам пора рассмотреть его с более пристальным вниманием. Речь идет о превращении (если и не буквальном, то по меньшей мере ритуальном, а также психоповеденческом) воина в дикого зверя. Коллективная память, выраженная в символе и речи, в конечном итоге сильнее памяти, живущей в идеях и понятиях. Наши военные лексиконы, да и сама геральдическая символика, унаследованная от античности и средневековья, хранят следы этого древнего "превращения в зверя". Глубоко в историю уходит привычка, на первый взгляд диктуемая пошлой солдафонской риторикой, присваивать имена диких животных тем или иным армейским подразделениям. Не столь наивны, как может показаться, выражения типа "сильный как бык", "храбрый как лев" и т.п. Подобное фамильярное обхождение с миром диких зверей без особого труда можно проследить у германцев, причем в самых разнообразных формах. Поучительно: зверь играет роль наставника при инициации человека-воина.
Схватка со зверем, также являющаяся одним из видов инициации, завершается поеданием его плоти и крови. Воину это должно придать силу либо мудрость противника, помочь обрести самые его ценные качества. "Победа" человека над зверем трансформируется в переход таинства власти, в обряд передачи мощи, в результате чего зверь уже как бы и не умирает, а "воплощается" в победоносном герое. Впрочем, обычай украшать себя бренными останками поверженного противника, присваивать себе его геральдику, иногда даже и его имя, то есть облик, обладает тем же значением. Ритуал поедания плоти и крови убитого противника, привычный в Tierkampf, приводил иногда к воинскому людоедству, что еще раз указывает на ритуальный характер каннибализма. Сейчас же нас интересует зоофагия, постоянно встречающаяся в германском мифе.
Германская сага демонстрирует нам "воина-зверя" во всей красе. В известном смысле это "настоящий" зверь. Своей звериной сущностью он обязан магико-ритуальной процедуре экстатического типа (пляска, употребление опьяняющих веществ, наркотиков) либо внешнему уподоблению какому-нибудь зверю (например, подражание его повадкам, одевание его шкуры, использование в качестве украшения его клыков и когтей или, наоборот, участие в сражении совершенно обнаженным, как зверь). Этот воин, подобно зверю, производит на человека колдовское действие, вселяя в него страх. Воины-звери терроризировали противника. Они обладали, или полагали, что обладают, даром неуязвимости, как, например, Гарольд Безжалостный, ввязывавшийся в бой раньше всех, сея смерть направо и налево, или викинги, которые, пока могли устоять на ногах, не прикрывали себя щитом, сбрасывали с себя латы и падали наземь лишь от усталости, а не от ран. Падали, испепеленные жаром собственного неистовства.
"Сага об Инглингах" повествует о подобных ужасах, характерным образом сближая их со службой Одину, с одной стороны, и поведением диких зверей – с другой. Оказавшись в сражении, "воины-звери" претерпевали метаморфозу, становились неутомимыми и бесчувственными. Если и не неуязвимыми, то будто неуязвимыми. Железо и сталь против них были бессильны. Атаковали они с криком и воем, как "дикари, подобные собаке и волку", побросав оборонительное оружие. Если в руках у воина-зверя был щит, то он вгрызался в его край зубами, повергая противника в оцепенение. Один вид их и одежда наводили ужас. Все это эффектный и заранее обдуманный прием, применявшийся во время атаки. "Уловка", придуманная для того, чтобы посеять панику в рядах противника. Но как известно, "уловка"– основной момент всякой магической техники. Воздержимся поэтому от того, чтобы считать "звериное обличье" германских воинов обычным тактическим приемом, рассчитанным на то, чтобы взять противника на испуг. Нет, это не простая военная хитрость. Стоит ли еще раз ссылаться на последние исследования антропологов и психологов, посвященные значению маски и переодевания. Гуманитарные науки и без того достаточно ясно продемонстрировали действие тех механизмов в культуре, посредством которых человек действительно становится тем, чью роль он играет в данный момент, чью, по выражению римлян, "личину" (persona) он себе присваивает, в чьем облике существует. Германский воин, рычащий, как медведь, либо надевший на себя собачью голову, как бы на самом деле становился медведем, волком, бешеной собакой. Между ним и животным, с которым он себя отождествлял, устанавливалась симпатико-магическая связь. Возьмем, к примеру, берсеркров. В более позднее время термин "берсеркр" не вызывал удивления, так как это был синоним слова "воин", иногда "разбойник", в общем, опасной личности, подверженной приступам бешенства – bеrserkrsgang, не более того. Мирный скандинавский крестьянин средневековья, быть может, кое-что помнил об исконном смысле этого слова, знал отчасти содержание таинственного термина, но уже не испытывал особого страха. Прежде было совсем не так, и об этом свидетельствует этимология слова. Berserkr – это "медвежья шкура", "некто в медвежьей шкуре, воплотившийся в медведя". Обратите внимание – в медведя, а не просто в его шкуру. Разница принципиальная. За обыденным фактом – воин в медвежьей шкуре – скрыта более глубокая истина. Она переворачивает кажущееся значение слова. Воин, облаченный в медвежью шкуру, "воплощенный в медведе", то есть "шкура", личина медведя, из-под которой доносится его рык. Иными словами, одержимый медведем, если угодно, медведь с человеческим лицом. Воин – пленник медведя. Звериная шкура – это особого рода "магическая клетка".