Текст книги "Пробуждение весны"
Автор книги: Франк Ведекинд
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Габебальд: Слушаю, господин Ректор!
Зонненштих: Оставьте и это окно закрытым! – Я, со своей стороны, полагаю, что лучшей атмосферы и желать нельзя! – – Не угодно ли кому-нибудь сделать какое-нибудь замечание? – – Господа! – Возьмем тот случай, что мы не будем просить министерство об исключении нашего порочного ученика, – тогда министерство народного просвещения сделает нас ответственными за совершившееся несчастье. Из числа гимназий, постигнутых эпидемией самоубийств, те гимназии, где двадцать пять процентов умерших пало жертвою эпидемии самоубийств, министерство народного просвещения временно закрыло. Охранять наше заведение от этого потрясающего удара является долгом нашим как хранителей и попечителей заведения. Нас глубоко огорчает, уважаемые коллеги, что мы не можем превосходные успехи нашего порочного ученика признать за смягчающее обстоятельство. Снисходительные приемы расследования, которые могли бы привести к тому, чтобы наш порочный ученик был оправдан, в настоящее время, ввиду серьезной угрозы существованию заведения, не может быть оправдан. Мы видим себя поставленными в необходимость судить виновного, чтобы не быть судимыми, несмотря на свою невиновность. – Габебальд!
Габебальд: Слушаю, господин Ректор!
Зонненштих: Приведите его сюда!
(Габебальд уходит).
Цунгеншлаг: Если ца-ца-царящая здесь атмосфера считается, с компетентной стороны, хорошей, то я хотел бы вынести предложение, во время ле-летних каникул и второе окно за-за-за-за-за-за-заморозить.
Флигентод: Если нашему дорогому коллеге, Цунгеншлагу, помещение кажется достаточно хорошо вентилируемым, то я хотел бы внести предложение устранить вентилятор во лбу нашего дорогого коллеги Цунгеншлага.
Цунгеншлаг: Та-та-таких слов я не могу позволить! – Гру-грубости я не обязан выслушивать! – Я еще владею моими пя-пя-пя-пятью чувствами...
Зонненштих: Я вынужден просить наших коллег Флигентода и Цунгеншлага, прекратить дебаты. Кажется, наш порочный ученик уже идет по лестнице.
(Габебальд открывает дверь, в которую входит Мельхиор, бледный, но спокойный).
Зонненштих: Подойдите ближе к столу! После того, как г-н рантье Штифель узнал о безбожном поступке своего сына, огорченный отец, в надежде найти объяснения ужасного деяния, осмотрел вещи своего сына Морица, и нашел в них записку, которая, не разъясняя нам мотивов ужасного деяния, дает достаточное объяснение морального растлевания истинного виновника. Я говорю о сочинении, составленном в форме диалога, озаглавленном "Совокупление", снабженном рисунками в натуральную величину, размером в двадцать страниц; сочинение, которое могло бы ответить самым безнравственным требованиям, предъявляемым любителями неприличного чтения.
Мельхиор: Я...
Зонненштих: Вы должны вести себя тихо. – После того, как г-н рантье Штифель вручил эту рукопись нам, и мы дали огорченному отцу обещание во что бы то ни стало найти автора ее, – почерк этой рукописи был сравнен с почерками всех учеников и, по единогласному мнению ученого персонала, равно как и по мнению нашего уважаемого коллеги, преподавателя по каллиграфии, раскрылось поразительное сходство почерка рукописи с вашим.
Мельхиор: Я...
Зонненштих: Вы должны вести себя тихо. – Несмотря на подавляющий факт признанного неоспоримыми авторитетами сходства, мы считали себя обязанными воздержаться от дальнейших мероприятий до тех пор, пока не услышим от виновного признания в его проступке против нравственности, в связи с возникшим поводом к самоубийству. -
Мельхиор: Я...
Зонненштих: Вы должны отвечать на точно формулируемые вопросы, которые я вам поставлю, откровенным и почтительным "да" или "нет". Габебальд!
Габебальд: Слушаю, господин Ректор!
Зонненштих: Книгу протоколов! – – Прошу нашего секретаря, коллегу Флигентода, с этого момента записывать по возможности дословно. (К Мельхиору). – Вы знаете эту рукопись?
Мельхиор: Да.
Зонненштих: Вы знаете, что содержит эта рукопись?
Мельхиор: Да.
Зонненштих: Вам ли принадлежит почерк этой рукописи?
Мельхиор: Да.
Зонненштих: Вами ли сочинена эта безнравственная рукопись?
Мельхиор: Да. – Господин Ректор, я прошу вас указать, что в этой рукописи есть безнравственного.
Зонненштих: Вы должны отвечать на точно формулируемые вопросы, которые я вам ставлю, откровенным и почтительным "да" или "нет".
Мельхиор: Я написал ни больше, ни меньше, как только о хорошо известном факте.
Зонненштих: Испорченный мальчишка!
Мельхиор: Я прошу вас указать мне в рукописи проступок против нравственности.
Зонненштих: Не думаете ли вы, что я расположен играть роль шута. Габебальд!
Мельхиор: Я...
Зонненштих: В вас так же мало почтения к собравшимся здесь учительскому персоналу, как и уважения к врожденному всем людям чувству скромности и стыдливости. Габебальд!
Габебальд: Слушаю, господин Ректор!
Зонненштих: Ведь это же Лангенштейд для изучения в три часа волапюка!
Мельхиор: Я...
Зонненштих: Вы должны вести себя тихо. Габебальд!
Габебальд: Слушаю, господин Ректор!
Зонненштих: Уведите его.
Сцена вторая
(Кладбище, ливень. – Пред открытой могилой стоит пастор Кальбаух с развернутым зонтиком в руке. Справа от него рантье Штифель, друг его Цигенмелькер и дядя Пробст. Налево ректор Зонненштих с профессором Кнохенбрухом. Гимназисты замыкают круг. На некотором расстоянии перед полуразрушенным памятником Мария и Ильза).
Пастор Кальбаух: ... ибо тот, кто отверг милость, которую благословил предвечный Отец рожденного во грехе, умрет духовною смертью. И тот, кто в своевольном плотском отрицании Бога служил злу, умрет телесною смертью! Тот же, кто мятежно отвергнет крест, возложенный на него Милосердным за грехи его, истинно, истинно, говорю вам, умрет вечною смертью (бросает в могилу лопату земли). Мы же, идущие по тернистому пути все вперед и вперед, восхвалим Господа всеблагого и возблагодарим его за неисповедимое милосердие. Ибо, как этот скончался смертью тройною, так же истинно введет Господь Бог праведного в блаженство и в вечную жизнь. – Аминь!
Рантье Штифель (бросая в могилу лопату земли, сдавленным от слез голосом): Мальчик был не мой. – Мальчик был не мой. – Мальчик никогда меня не радовал.
Ректор Зонненштих (бросая в могилу лопату земли): Самоубийство, как наиболее серьезное покушение на нравственный порядок, является наиболее серьезным доводом в пользу нравственного порядка; ибо самоубийца, убегая от приговора нравственного порядка, тем самым удостоверяет существование нравственного порядка.
Кнохенбрух (бросая в могилу лопату земли): Загулялся – погряз распустился – промотался – развратился.
Дядя Пробст (бросая в могилу лопату земли): Родной матери не поверил бы, что ребенок может поступить так низко со своими родителями.
Друг Цигенмелькер (бросая в могилу лопату земли): Решился так поступить с отцом, который вот уже двадцать лет с утра до ночи не имеет другой мысли, кроме блага своего ребенка!
Пастор Кальбаух (пожимая руку рантье Штифелю): Мы знаем, что для тех, кто любит Бога, все бывает к лучшему, – I Коринф. 12, 15 – подумайте о безутешной матери и попытайтесь возместить ей потерянное двойной любовью.
Ректор Зонненштих (пожимая руку рантье Штифелю): Мы, вероятно, никак не могли бы перевести его.
Кнохенбрух (пожимая руку рантье Штифелю): Да если бы мы и перевели его, на следующий год он уж, наверное, остался бы.
Дядя Пробст (пожимая руку рантье Штифелю): Теперь перед тобою долг прежде всего думать о себе. Ты – отец семейства!..
Друг Цигенмелькер (пожимая руку рантье Штифелю): Доверься мне!.. Проклятая погода! Продрог насквозь. Если немедленно не выпьешь грогу, то наверное схватишь аневризм.
Рантье Штифель (сморкаясь): Мальчик был не мой! – Мальчик был не мой!
Рантье Штифель удаляется в сопровождении пастора Кальбауха, профессора Кнохенбруха, ректора Зонненштиха, дяди Пробста и друга Цигенмелькера. Дождь меньше.
Гансик Рилов (бросая лопату земли в могилу): Мир праху твоему! Кланяйся моим вечным невестам и замолви обо мне словечко у Бога, – ты глупый бедняга! – За твою ангельскую невинность они поставят на твоей могиле птичье пугало.
Георг: Нашелся револьвер?
Роберт: Незачем искать его.
Эрнест: Ты его видел, Роберт?
Роберт: Проклятое головокружение. – Кто его видел? Кто?
Отто: Да ведь вот, – его прикрыли платком.
Георг: Язык вышел наружу?
Роберт: Глаза. – Поэтому его и закрыли.
Отто: Ужасно!
Гансик Рилов: Ты, наверное, знаешь, что повесился?
Эрнест: Говорят, у него нет головы!
Отто: Глупости! – Выдумки!
Роберт: Да ведь я держал в руках веревку! – я не видел еще ни одного повешенного, которого бы не закрывали.
Георг: Он поступил очень неостроумно.
Гансик Рилов: Что за чорт! Повеситься, – это красиво.
Отто: Мне он еще пять марок должен. Мы поспорили, – он уверял, что удержится.
Гансик Рилов: Ты виноват, что он здесь лежит: ты назвал его хвастуном.
Отто: Вот, мне же еще придется дрожать по ночам. Учил бы историю греческой литературы, нечего было бы и вешаться!
Эрнест: У тебя уже готово сочинение, Отто?
Отто: Только вступление.
Эрнест: Я просто не знаю, что и писать.
Георг: А разве ты не был, когда Аффеншмальц давал нам план?
Гансик Рилов: Я натаскаю себе из Демокрита.
Эрнест: Я посмотрю, может быть, что-нибудь найдется в малом Мейере.
Отто: Вергилий на завтра уже готов у тебя? – -
(Гимназисты уходят. – Марта и Ильза подходят к могиле).
Ильза: Скорее, скорее. Уже идут могильщики.
Марта: А не подождать ли нам, Ильза?
Ильза: Зачем? – Мы принесем новых. Каждый раз новых и новых! – Растет довольно.
Марта: Ты права, Ильза!
(Бросает венок из плюша в могилу. Ильза раскрывает передник и из него на гроб дождем сыплются анемоны).
Я выкопаю наши розы. Меня все равно побьют. – Здесь они примутся.
Ильза: Я буду поливать их каждый раз, как пойду мимо. От Золотого ручья я принесу незабудок, а из дому – лилий.
Марта: Вот роскошь будет! Роскошь!
Ильза: Я перешла уже через мост и вдруг слышу выстрел...
Марта: Бедный!
Ильза: И я знаю причину, Марта...
Марта: Он сказал тебе?
Ильза: Параллелепипед! Но смотри, никому не говори!
Марта: Даю тебе слово!
Ильза: – Вот и револьвер.
Марта: Потому его и не нашли!
Ильза: Я вынула его из руки, когда утром проходила мимо.
Марта: Подари мне его, Ильза! – Пожалуйста, подари мне его!
Ильза: Нет, я оставлю его на память!
Марта: Правда, Ильза, что он там лежит без головы?
Ильза: Он, наверное, водою зарядил. Знаешь, царские кудри все, все кругом было забрызгано кровью. А мозг висел на ветвях ив.
Сцена третья
Г-н и г-жа Габор.
Г-жа Габор: ... Им нужен был козел отпущения. Не хотели, чтобы всеобщие обвинения коснулись их. И вот мое дитя имело несчастье попасться к ним в руки в неподходящий момент, и я, родная мать, должна закончить дело его палачей? – Боже, избави меня от этого!
Г-н Габор: Целых четырнадцать лет я молча смотрел на твою остроумную систему воспитания. Она противоречила моим понятиям. Я всегда был убежден, что дитя – не игрушка; дитя имеет право на серьезное отношение к нему. Но я говорил себе, – если задушевность и обаяние одного в состоянии заменить серьезные принципы другого, то первое следует предпочесть второму. – – Я не упрекаю тебя, Фанни, но не мешай мне исправить мою и твою несправедливость перед мальчиком.
Г-жа Габор: Нет, этого я не позволю, пока во мне останется хоть капля крови! В исправительном заведении мое дитя погибнет. Пусть в этих заведениях исправляют преступные натуры, я не знаю. Но нормальный человек, наверно, становится в них преступником, как погибает растение без воздуха и солнца. Я не считаю себя несправедливою. Я и теперь, как всегда, благодарю небо за то, что оно помогло мне пробудить в моем ребенке прямой характер и благородный образ мыслей. Что он сделал такого страшного? Мне и не приходит в голову оправдывать его, – но в том, что его выгнали из гимназии, он не виноват. А если бы в этом и была его вина, – то он уж поплатился. Пусть ты знаешь все лучше. Пусть теоретически ты совершенно прав. Но я не дам погнать единственное мое дитя на верную гибель.
Г-н Габор: Это не зависит от нас, Фанни, – это опасность, которую мы взяли на себя вместе со счастьем. Тот, что слаб, остается на половине дороге, и в конце концов не так ужасно, если приходит неизбежное в свое время. Да сохранит нас Бог! Пока разум может найти средства, – долг наш ободрить колеблющегося. – Он не виноват, что его выгнали из школы. Но если бы его не выгнали из школы – он был бы не менее виноват! – Ты слишком легко относишься к этому. Ты видишь только нескромную шалость там, где дело идет об основном пороке характера. Вы, женщины, не умеете судить об этих вещах. Кто может писать то, что пишет Мельхиор, тот испорчен до мозга костей. Более или менее здоровая натура не дойдет до этого. Мы все не святые; каждый из нас иногда собьется с дороги. Но его сочинение поражает принцип. Его сочинение не случайный ложный шаг; оно с ужасной ясностью документирует искренне взлелеянные помыслы, какую-то естественную склонность, какое-то влечение к безнравственному потому, что оно безнравственно. Его сочинение говорит о той исключительной духовной испорченности, которую мы, юристы, обозначаем выражением "нравственное помешательство". – Я не могу сказать можно ли его исправить. О, если мы хотим сохранить для себя хоть луч надежды, и, прежде всего, как родители, безупречную совесть, то настало время серьезно и решительно взяться за дело. – Не будем больше спорить, Фанни. Я чувствую, как тебе тяжело. Я знаю, что ты его обожаешь, потому что он так соответствует твоим представлениям о гениальной естественности. Преодолей себя хоть раз. Покажи себя по отношению к своему сыну хоть раз, наконец, самоотверженной.
Г-жа Габор: Боже, помоги мне! Что сказать! – Надо быть мужчиной, чтобы так говорить. Надо быть мужчиной, чтобы так ослепляться мертвой буквой. Надо быть мужчиной, чтобы так слепо не видеть стоящего перед глазами. – Я с первого дня, как увидела Мельхиора восприимчивым к впечатлениям среды, обращалась с ним сознательно и добросовестно. Но разве мы ответственны за случай!.. Завтра упадет на твою голову кирпич с крыши, и вот придет твой друг – твой отец, и вместо того, чтобы ухаживать за раной, упрется в тебя коленом. – Я не позволю убить моего ребенка на моих глазах! Я мать! – Это непостижимо! Это совершенно невероятно! Что он пишет? Разве не лучшее доказательство его невинности, его ребячества, что он мог это написать! Надо совершенно не понимать людей, надо быть бездушным бюрократом или же бесконечно ограниченным человеком, чтобы говорить здесь о нравственном помешательстве. – Говори, что хочешь. Но если ты сдашь Мельхиора в исправительное заведение, – мы разведемся. И тогда посмотрим, найду ли я где-нибудь помощи и средства для спасения моего ребенка от погибели.
Г-н Габор: Тебе придется примириться с этим не сегодня – завтра. Всякому тяжело учитывать несчастье. Я буду стоять рядом с тобой, и если ты начнешь падать духом, не отступлю ни перед какими жертвами и усилиями, чтобы облегчить твое сердце. Я вижу будущее таким серым и мрачным – не доставало еще и тебя потерять.
Г-жа Габор: Я больше не увижу его! Я больше не увижу его! Он не вынесет этой низости. Он не может жить в грязи. Он не может жить в грязи. Он сломает ярмо; страшный пример перед глазами. – А если я снов увижу его! – – Боже! Боже! Его весенне-радостное сердце, его звонкий смех, – все, все – его детская решимость бороться за добро и правду, – о, это утреннее небо, как лелеяла я его чистым и светлым в его душе, мое высшее благо!.. Возьмись за меня, если поступок потребует наказанья! Возьмись за меня! Поступай со мной, как хочешь. Я виновата. – Но не касайся своей страшной рукой ребенка.
Г-н Габор: Он совершил преступление.
Г-жа Габор: Нет, он не совершил преступления.
Г-н Габор: Он совершил преступление. Я дорого дал бы за то, чтобы скрыть это от тебя, бесконечно любящей... – Сегодня утром приходит ко мне одна женщина, с письмом в руках, – с письмом к ее пятнадцатилетней дочери. Из праздного любопытства она его распечатала; девочки не было дома. – В письме Мельхиор объясняет пятнадцатилетней девочке, что его поступок не даст ему покоя, что он согрешил перед нею, и прочее, и прочее, – но что, конечно, он все исправит. Она не должна бояться, если почувствует последствия. Он готов помочь ей; его исключение облегчает это. Ложный шаг может еще принести ей счастье, – и вот все такой же нелепый вздор.
Г-жа Габор: Невозможно!
Г-н Габор: Конечно, письмо подделано? Конечно, это шантаж? Хотят воспользоваться известным всему городу исключением его из гимназии? Я не говорил еще с мальчиком, – но посмотри, пожалуйста, на почерк! Посмотри на слог!
Г-жа Габор: Неслыханное, бесстыдное озорство!
Г-н Габор: Боюсь, что это – правда.
Г-жа Габор: Нет, нет, никогда и никогда!
Г-н Габор: Тем лучше будет для нас. – Женщина, ломая руки, спрашивает, что ей делать. Я сказал, что она не должна пускать свою пятнадцатилетнюю дочь лазать по сеновалам. Письмо она, к счастью, оставила у меня. – Если мы отправим Мельхиора в другую гимназию, где он уже совсем не будет под надзором родителей, то через три недели повторится то же самое, – новое исключение, – его весенне-радостное сердце привыкнет к этому. – Скажи, Фанни, куда же деваться мне с мальчиком!
Г-жа Габор: В исправительное заведение!
Г-н Габор: Да?
Г-жа Габор: ... исправительное заведение.
Г-н Габор: Там он прежде всего найдет то, чего дома его неправильно лишали: железную дисциплину, правила и моральное воздействие, которому он должен подчиняться при всяких обстоятельствах. – Впрочем, исправительное заведение – не место ужасов, как ты себе представляешь. Главное внимание обращают там на развитие христианского образа мыслей и чувств. Там, наконец, мальчик научится хотеть хорошего, а не только интересного; там он научится в своих действиях не быть естественным, а подчиниться закону. – Полчаса тому назад я получил от брата телеграмму, подтверждающую слова женщины. Мельхиор открылся ему и просил двести марок для бегства в Англию...
Г-жа Габор: Милосердное небо!
Сцена четвертая
Исправительное заведение. Коридор. – Дитгельм, Рейнгольд, Рупрехт, Гельмут, Гостон и Мельхиор.
Дитгельм: Вот монета двадцать пфеннигов.
Рейнгольд: Ну и что же?
Дитгельм: Я положу ее на пол, вы станете вокруг. Кто в нее попадет, тот и берет.
Рупрехт: Хочешь к нам, Мельхиор?
Мельхиор: Нет, спасибо.
Гельмут: Иосиф Прекрасный!
Гостон: Ему нельзя. Он здесь на даче.
Мельхиор (про себя): Это не умно, что я их чуждаюсь. Все обращают на меня внимание. Я должен быть с ними, – или все пойдет к чорту. – Тюрьма ведет их к самоубийству. – Сломаю себе шею – хорошо. Уйду – тоже хорошо. Я могу только выиграть. – Рупрехт будет моим другом, он все здесь знает. Я угощу его главами про Фамарь, невестку Иуды, про Моава, про царицу Васти и Ависалу сунамитку, про Лота и его присных. – В этом отделении у него самая несчастная физиономия.
Рупрехт: Беру!
Гельмут: И я попал!
Гостон: Попадешь послезавтра.
Гельмут: Теперь, сейчас! Боже! Боже!
Все: Summa-summa cum laude!
Рупрехт (схватывая монету): Спасибо!
Гельмут: Сюда, собака!
Рупрехт: Ах ты, свинья!
Гельмут: Ворона с виселицы!
Рупрехт (ударяя его в лицо): На тебе! (Убегает).
Гельмут: Я его убью!
Остальные (бегут): Куси! Куси, моська! Куси! Куси!
Мельхиор (один, обернувшись к окну): Вниз идет громоотвод. – На него надо намотать носовой платок. – Когда я думаю о ней, кровь бросается мне в голову. И мысль о Морице ложится свинцом в ногах. Я пойду в редакцию. Платите мне сотню, – я буду разносить! – Буду собирать новости, – писать местную хронику – этически – психологически... – – Теперь не так легко умереть с голоду. Народная столовая, Cafe Temperance. – Дом в шестьдесят футов в вышину и штукатурка обваливается... – Она ненавидит меня, она ненавидит меня за то, что я отнял у нее свободу. Если я действую, как хочу, получается насилие. – Я могу надеяться только на одно, – что когда-нибудь постепенно... – Через неделю новолуние. Завтра я заброшу удочку. У субботе во что бы то ни стало должен знать, у кого ключ. – В воскресенье вечером припадок каталепсии... – Бог даст, других не будет больных. – Все так ясно, точно уже свершилось. Через оконный карниз я перескачу легко – один прыжок, – хватиться рукой, – только надо намотать носовой платок. – Вот идет великий инквизитор.
(Мельхиор уходит налево. Доктор Прокрустус и слесарь входят справа).
Доктор Прокрустус: ... Правда, окна в третьем этаже, а внизу растет крапива. Но разве эти выродки побоятся крапивы! – Прошлую зиму один вылез из слухового окна и нам пришлось таки повозится, – поймать, привезти, посадить...
Слесарь: Так вы желаете решетку кованного железа?
Доктор Прокрустус: Да, кованного железа. И чтобы ее нельзя было высадить, – с заклепками.
Сцена пятая
(Спальня. – г-жа Бергман, Ина Мюллер, и медицины советник, доктор Браузепульфор. – Вендла в постели).
Доктор Браузепульфор: Но сколько, собственно говоря, вам лет?
Вендла: Четырнадцать с половиной.
Доктор Браузепульфор: Я прописываю пилюли уже пятнадцать лет, и в большинстве случаев наблюдая поразительный успех. Я предпочитаю их всем другим средствам. Начните тремя, четырьмя пилюлями в день, и повышайте на сколько вы вынесете. Барышне Эльфрид баронессе фон-Вицлебен я прописал принимать каждые три дня на одну пилюлю больше. Баронесса не поняла меня и повышала прием каждый день на три пилюли. И через три недели баронесса могла уже уехать на поправку с баронессою, своей мамою в Пирмон. – От утомительных прогулок и от усиленного питания я вас освобождаю. За это, милое дитя, вы обещаете мне тем больше двигаться и без стеснения есть, как только у вас появится аппетит; сердцебиение скоро пройдет, – и головная боль, и головокружение, и наши ужасные желудочные боли. Барышня Эльфрида баронесса фон-Вицлебен уже через неделю после начала лечения съедала за завтраком целого цыпленка с молодым картофелем.
Г-жа Бергман: Позвольте предложить вам стакан вина, господин медицины советник.
Доктор Браузепульфор: Спасибо, милая г-жа Бергман, меня ждет мой экипаж. – Не принимайте так близко к сердцу. Недели через две наша милая маленькая пациентка будет снова свежей и бодрой, как газель. Не робейте. До свидания, г-жа Бергман. До свидания, милая девочка. До свидания, сударыня. До свидания.
(Г-жа Бергман провожает его до двери).
Ина (у окна): А ваши платаны снова зацвели. – Тебе с постели видно? Такая кратковременная роскошь! Почти не стоит радоваться, когда видишь, как она приходит и снова уходит. – Однако, мне пора уйти. Мой Мюллер будет ждать меня у почты, а еще мне надо зайти к портнихе. Сегодня Муки получил свои первые штанишки, а Карлу необходим новый костюм трико к зиме.
Вендла: Иногда мне становится так хорошо, – Все радостно, все солнечно блестит. Думала ли я, что может быть так легко, так хорошо на сердце! – Мне хотелось бы на воздух, – пройтись вечером по лугам, поискать цветов у реки, посидеть у берега, помолчать... И вдруг приходит зубная боль, – мне кажется, что завтра я умру; меня бросает то в жар, то в холод, в глазах темнеет, и вкрадывается чудовище. Когда бы я не проснулась, я вижу – мама плачет. О, мне это так больно, – я не могу высказать тебе, Ина!
Ина: Не поднять ли тебе подушку?
Г-жа Бергман (возвращаясь): Он думает, что возможна и рвота; а потом ты себе встанешь. И я думаю, Вендла, что было бы лучше, если бы ты поскорее встала.
Ина: Когда я приду следующий раз, ты, может быть, уже будешь бегать по комнате. – Прощай, мама, мне надо к портнихе. Да хранит тебя Бог, милая Вендла! (Целует ее). Скорее, скорее поправляйся.
Вендла: Час добрый, Ина. – Принеси мне цветов, когда опять придешь. Adieu. Поклонись от меня своим мальчикам.
(Ина уходит).
Вендла: Что он там еще говорил, мама?
Г-жа Бергман: Он ничего не сказал. – Он сказал, что у барышни фон-Вицлебен была предрасположена к обморокам; это, кажется, почти всегда бывает при малокровии.
Вендла: Он сказал, мама, что у меня малокровие?
Г-жа Бергман: Ты должна пить молоко, есть мясо и овощи, когда вернется аппетит.
Вендла: О, мама, мама, я думаю, у меня не малокровие.
Г-жа Бергман: У тебя малокровие, дитя. Успокойся, Вендла, успокойся. У тебя малокровие.
Вендла: Нет, мама, нет. Я это знаю. Я это чувствую. У меня не малокровие, у меня водянка.
Г-жа Бергман: У тебя малокровие. Он положительно сказал, что у тебя малокровие. Успокойся, девочка, ты поправишься.
Вендла: Мне не поправиться, мамочка. У меня водянка. Я умираю, мама. О, мама, я умираю!
Г-жа Бергман: Ты не умрешь, дитя. Ты не умрешь... – Милосердное небо, ты не умрешь!
Вендла: А зачем же ты так жалобно плачешь?
Г-жа Бергман: Ты не умрешь, дитя. У тебя не водянка. У тебя, девочка моя, будет ребенок. У тебя будет ребенок! – О, зачем ты мне это сделала!
Вендла: Я ничего не сделала.
Г-жа Бергман: Не отрицай уж, Вендла. Я все знаю. Видишь, я не решалась сказать тебе хоть одно слово. – – Вендла, Вендла моя!
Вендла: Но ведь это невозможно, мама! Ведь я же не замужем!
Г-жа Бергман: Великий, милосердный Боже! – В том то и беда, что ты не замужем. Ведь это – самое ужасное! Вендла, Вендла, Вендла, что ты сделала!
Вендла: Видит Бог, что я ничего не знаю! Мы лежали на сене... Никого на всем свете я не любила, только тебя, мама.
Г-жа Бергман: Сокровище мое!
Вендла: Мама, зачем же ты мне не сказала?
Г-жа Бергман: Дитя, дитя, не делай нам обеим еще тяжелее. Овладей собою. Не мучай меня, дитя мое. – Сказать это четырнадцатилетней девочке! Пойми, я скорее могла подумать, что солнце погаснет. Я с тобою поступила, как моя милая, добрая мать. – Вендла, положимся на милосердного Бога, будем надеяться на его милость, и сделаем сами, что можем. Видишь, еще ничего не случилось, дитя. Если мы не будем падать духом, Бог нас не оставит. – Будь бодрее, Вендла, будь бодрее. – – – Так вот сидишь иногда у окошка, положишь руки на колени, – потому что все благополучно, и вдруг врывается это, и сердце разрывается на части... Что ты дрожишь?
Вендла: Кто-то постучался.
Г-жа Бергман: Я ничего не слышала, сердце мое. – (Подходит к двери и открывает ее).
Вендла: А я слышала так ясно. – Кто там?
Г-жа Бергман: Никого. – – – Мать кузнеца с Гартенштрассе. – – – Как хорошо, что вы пришли, бабушка, – добро пожаловать!
Сцена шестая
Сборщики винограда, мужчины и женщины, в винограднике. На западе солнце опускается за вершину горы. Из долины доносится чистый перезвон колоколов. Гансик Рилов и Эрнест Ребель вверху лежат в засохшей траве над свешивающимся утесом.
Эрнест: Я переутомился.
Гансик: Не будем грустить. – Жаль мгновений.
Эрнест: Вот видишь, как всюду они висят, но больше не могу, – а завтра их выжмут.
Гансик: Я не выношу усталости так же, как и голода.
Эрнест: Ах, я больше не могу!
Гансик: Еще этот светлый мускат.
Эрнест: Больше не помещается.
Гансик: Когда согнешь лозу, она начнет качаться ото рта ко рту. Даже и шевелиться не надо. Откусим ягоду за ягодой все и отпустим лозу.
Эрнест: Только решишься, – и снова воскресают исчезнувшие силы.
Гансик: И эта пламенеющая твердь! – И вечерний звон!.. – – Я не жду большего от будущего.
Эрнест: Порою я вижу себя уже священником, – добродушная хозяйка, богатая библиотека, почет и уважение ото всех. Шесть дней думай, а на седьмой рот открой. На прогулке школьникам и школьникам протягиваешь руку, а когда придешь домой, дымится кофе, на стол ставятся пироги, а через дверь из сада девочки вносят яблоки. Можешь ли ты себе представить что-нибудь лучше?
Гансик: Я представляю себе полузакрытые веки, полуоткрытый рот, турецкие драпировки. Я не верю в пафос. Смотри, наши старшие строят длинные лица, желая прикрыть свои глупости. Между собою они называют друг друга ослиными головами, как и мы. Я это знаю. – Если я буду миллионером, я поставлю памятник Богу. – Представь себе будущее, как молоко с сахаром и корицею. Один проглатывает и ревет, другой смешивает и потеет. А почему бы не снимать сливок? – Или ты не думаешь, что этому можно научиться?
Эрнест: Буду снимать сливки.
Гансик: Что останется, склюют куры. – – – Я уже столько раз вытаскивал голову из петли...
Эрнест: Будем снимать сливки, Гансик. – Чему ты смеешься?
Гансик: Ты уже опять начинаешь.
Эрнест: Кому-нибудь да надо начать.
Гансик: Если мы в тридцать лет подумаем о таком вечере, как этот, то он, может быть, покажется нам неслыханно прекрасным.
Эрнест: А теперь все делается так, само собою.
Гансик: Так что ж!
Эрнест: А когда случайно останешься один, – тогда, может быть, станешь плакать.
Гансик: Не будем грустить. (Целует его в губы).
Эрнест (Целуя его): Я ушел из дома с мыслью только поговорить с тобою, и сейчас же вернуться.
Гансик: Я ждал тебя. – Добродетель одевается не худо, но для нее надо иметь импозантную фигуру.
Эрнест: Она все еще вьется вокруг нас. – Я не успокоился, если бы не встретил тебя. – Я люблю тебя, Гансик, как не любил еще никого.
Гансик: Не будем грустить... Если в тридцать лет мы вспомним об этом, мы станем, может быть, смеяться. – А теперь все так красиво. Горы пылают пожаром; виноград падает к нам в рот, а вечерний ветер трется о скалы, как ласковая кошечка...
Сцена шестая
Светлая ноябрьская ночь. На кустах и на деревьях шумит поблеклая листва. Под месяцем несутся разорванные облака. – Мельхиор карабкается через кладбищенскую стену.
Мельхиор (спрыгивая): Сюда не придет эта свора. – Пока они будут искать в публичных домах, я могу свободно вздохнуть и осмотреться... Сюртук в лохмотьях, карманы пусты, я не в безопасности и перед самым слабым. – Целыми днями я должен был блуждать по лесам. – – – Я свалил крест. – Цветы замерзли сегодня. – Кругом – голая земля. – -
В царстве смерти!
Выкарабкаться из слухового окна было не так трудно, как идти по этой дороге. – Об этом я не подумал. -
Я вишу над пропастью, – все утонуло, исчезло, – – – ах, остаться бы там!
Почему она из-за меня? – Почему не тот, кто виновен? – Неисповедимый промысел! – Я бил бы щебень и голодал бы...
Что еще меня поддерживает? Преступление за преступлением. – Я брошен в болото. – – – Нет сил решится. -
Я не был скверным! – Я не был скверным! – Я не был скверным! -
Ни один смертный не проходил еще с такой завистью мимо могил. – – Ах, у меня не хватило бы духу! -О, сойти бы мне с ума теперь же, – в эту же ночь!
Надо искать там, между последними. – Ветер из каждого камня выдувает различные звуки, – страшная симфония! – Сгнившие венки разрываются на части и обвиваются своими длинными лентами вокруг мраморных крестов. – Лес пyгал. – – – Пугала на всех могилах, одно ужаснее другого, – высоко, как дома, – от них бегут бесы. – Золотые буквы блестят так холодно. Плакучая ива охает и водит гигантскими пальцами по надписи.