Текст книги "Ангелы не летают"
Автор книги: Франц Кафка
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Восьмая тетрадь
8.1.[113]113
Ср.: заметка V из серии «Он».
[Закрыть] Я привык во всем доверять моему кучеру. Когда мы уперлись в высокую белую стену, постепенно закруглявшуюся вверху и с боков и загораживавшую проезд, мы поехали вдоль этой стены, ощупывая ее, и наконец кучер сказал: «Это – лоб».
8.2. Мы организовали маленькую рыбалку, построили хижину у моря.
8.3. Меня узнают незнакомые люди. Недавно во время одной небольшой поездки я с трудом протискивался со своим саквояжем по коридору переполненного вагона. И тут из полутьмы одного купе меня окликает явно совершенно незнакомый мне человек и предлагает занять его место.
8.4. Работа как радость; психологам недоступно.
8.5. Мутит: перебрал психологии. Тот, у кого хорошие ноги, может, если его выпустить в психологию, за короткое время пройти дистанцию любыми зигзагами, как ни на каком другом поле. Просто глаза на лоб лезут.
8.6. Я вырос в пустынном уголке земли. Почему я не в лучшей земле, я не знаю. Разве я не достоин? Этого нельзя сказать. Пышнее меня нигде не вырастал ни один куст.
8.7.[114]114
Брод указывает, что этот текст – записанная Кафкой автобиография еврейского актера Исаака Леви (упоминания о нем есть в «Дневниках» Кафки; см. также: Брод М. О Франце Кафке. СПб.: Академический проект, 2000. Гл. 4). Актер рассказывал ее в течение многих вечеров, зачастую весьма сумбурно; Кафка, слушая, делал записи и затем набросал связный рассказ, стараясь как можно точнее воспроизвести стиль Леви. Помимо интереса к личности рассказчика, Кафкой при написании этой работы двигало еще и желание помочь несчастному, запутавшемуся в жизни и в самом себе актеру преодолеть тяжелый душевный кризис. В тетради содержится начало черновика и значительно более полная, однако тоже неоконченная чистовая рукопись жизнеописания актера; далее идут еще несколько заметок, а затем – древнееврейский вокабулярий, из семидесяти страниц тетради пятьдесят пять заняты этими штудиями иврита.
[Закрыть] О еврейском театре
Я не собираюсь заниматься здесь цифрами и статистикой, я оставляю их историкам еврейского театра. Мое намерение очень просто: я хочу представить несколько страниц воспоминаний о еврейском театре, о его драмах, его артистах, его зрителях, – представить то, что я в течение более чем десяти лет видел, изучал, в чем сам участвовал, или, другими словами, поднять занавес и обнажить рану. Только распознав болезнь, можно найти лекарство и, быть может, создать истинно еврейский театр.
1
Для моих набожных родителей, варшавских хасидов, театр, естественно, был таким же «трефным», как и «хазер»[115]115
«Трефное» – нечистое, запрещенное; «хазер» – свинина
[Закрыть]. Театр бывал только на Пурим[116]116
Пурим – еврейский религиозный праздник
[Закрыть], потому что тогда мой кузен Хаскель наклеивал на свою маленькую светлую бородку огромную черную бороду, выворачивал наизнанку кафтан и изображал веселого еврея-торговца, – я не мог оторвать от него своих маленьких детских глаз. Он был самым любимым из моих двоюродных братьев, его пример не давал мне покоя; мне не было еще и восьми лет, а я, подражая кузену Хаскелю, уже играл в хедере. Когда ребе уходил, в хедере регулярно устраивался театр, в котором я был директором, режиссером, короче – всем, зато и от ребе мне потом доставалось больше всех. Нас это, однако, не останавливало; ребе нас лупил, но мы все равно каждый день выдумывали новые представления. И целый год я жил одной молитвой и надеждой: настанет Пурим, и я снова смогу увидеть, как переодевается в маскарадный костюм мой кузен Хаскель. В том, что потом, когда вырасту, я тоже буду на каждый Пурим переодеваться, петь и плясать, как кузен Хаскель, у меня сомнений не было.
Но о том, что рядиться можно не только на Пурим и что есть много других таких артистов, как мой кузен Хаскель, я, разумеется, даже не догадывался. Не догадывался до тех пор, пока не услышал от сына Израэля Фельдшера, что действительно существует театр, где играют, и поют, и переодеваются не только на Пурим, а каждый вечер, что такие театры есть и в Варшаве и что его отец уже несколько раз брал его с собой в театр. Меня – а мне было тогда примерно лет десять – эта новость буквально наэлектризовала. Тайное желание, о существовании которого я никогда не подозревал, захватило меня. Я считал дни, которые еще должны пройти до того, как я повзрослею и смогу наконец сам увидеть театр. Я тогда еще даже не знал, что театр – это запретное и греховное дело.
Вскоре я узнал, что напротив ратуши помещается «Большой театр» – самый лучший, самый красивый во всей Варшаве, да и во всем мире. С этого момента уже внешний вид здания буквально ослеплял меня, когда я проходил мимо театра. Но стоило мне дома однажды поинтересоваться, когда мы уже наконец пойдем в Большой театр, как на меня тут же накричали: еврейский ребенок не должен ничего знать о театре, это не разрешено, театр существует только для гоев и грешников. Ответ меня удовлетворил, я больше уже ничего не спрашивал, но лишился покоя и очень боялся того, что когда-нибудь обязательно совершу этот грех и, когда стану старше, все-таки непременно пойду в театр.
Однажды вечером после Иом Кипура[117]117
Иом Кипур – еврейский религиозный праздник
[Закрыть] я с двумя кузенами проезжал мимо Большого театра; на улице у входа было множество людей, я просто не мог оторвать глаз от этого «нечистого» театра, и кузен Майер спросил: «Ты бы тоже хотел быть там, наверху?» Я промолчал. Мое молчание ему, по всей вероятности, не понравилось, и поэтому он прибавил: «Сейчас, детка, там нет ни одного еврея – Боже сохрани! Вечером, сразу после Иом Кипура, даже самый последний еврей не пойдет в театр». Из этих слов я, однако, извлек лишь то, что хотя, выйдя после святого Иом Кипура, ни один еврей в театр не пойдет, но в обычные вечера на протяжении всего года многие евреи, по-видимому, туда ходят.
На четырнадцатом году моей жизни я впервые побывал в Большом. Как ни мало я усвоил язык страны, афиши читать я мог, и однажды я прочитал на них, что будут давать «Гугенотов». Об этих «Гугенотах» уже говорили в нашем «монастыре», к тому же написал их еврей «Мейер Бер», так что я сам дал себе разрешение, купил билет и вечером впервые в жизни оказался в театре.
Что я тогда увидел и почувствовал, к моей теме не относится, скажу только одно: я пришел к убеждению, что там пели лучше, чем кузен Хаскель, и костюмы были тоже намного лучше, чем у него. И еще одно удивление, которое я вынес со спектакля: балетную музыку «Гугенотов» я, оказывается, давно уже знал, ведь на эти мелодии пели в «монастыре» «Леха Доди»[118]118
«Леха Доди» – гимн, которым встречают наступление шабата
[Закрыть] по пятницам вечером перед шабатом. И я не мог тогда уяснить себе, как это возможно, что в Большом театре играют то, что уже так давно поют в «монастыре».
С тех пор я стал в опере частым гостем. Я только не должен был забывать покупать на каждое представление воротничок и пару манжет, а по дороге домой выкидывать их в Вислу. Мои родители не должны были видеть таких вещей. В то время как я наслаждался «Вильгельмом Теллем» или «Аидой», мои родители пребывали в твердой уверенности, что я сижу в «монастыре» над фолиантами Талмуда и штудирую Священное Писание.
2
Спустя некоторое время я узнал, что существует и еврейский театр. Но как ни хотелось мне пойти туда, я не осмеливался, так как это очень легко могло стать известно моим родителям. Напротив, на оперы в Большой я ходил часто, а позднее – и в польский драматический. Там я впервые посмотрел «Разбойников». Меня страшно поразило, что можно создать такой замечательный театр без пения и музыки – никогда бы этого не подумал, – и, как ни странно, я не разозлился на Франца, наоборот, он произвел на меня наибольшее впечатление, я хотел бы играть его, а не Карла.
Среди товарищей в «монастыре» я был единственным, кто осмеливался ходить в театр. А в остальном мы, ребята из «монастыря», были уже знакомы со всеми «просвещающими книгами»; я тогда впервые прочел Шекспира, Шиллера, лорда Байрона. Правда, из книг еврейских авторов мне в руки попадали только большие криминальные романы на полунемецком-полуидиш, которыми нас снабжала Америка.
Прошло немного времени, и я уже не находил себе места: в Варшаве есть еврейский театр, а я не могу в него сходить? И я рискнул, бросил все на билетную карту и пошел в еврейский театр.
И это все во мне перевернуло. Еще до начала спектакля я почувствовал себя совершенно иначе, чем у «тех». Прежде всего никаких господ во фраках, никаких дам в декольте, никакого польского и никакого русского – одни евреи всех мастей в обычной городской одежде, долгополые, короткополые, женщины, девушки. Все громко и без стеснения говорили на родном языке, я в своем длинном кафтанчике никому не бросался в глаза, мне нисколько не приходилось стыдиться за себя.
Давали комическую драму с пением и танцами в шести актах и десяти картинах «Бал-Чуве[119]119
Бал-Чуве (Ваал-Чува) – обратившийся грешник, принявший покаяние.
[Закрыть] из Шумора». Начали не так точно в восемь, как в польском театре, а лишь где-то около девяти и закончили лишь далеко за полночь. Любовник и интриган говорили на «литературном немецком», и я был потрясен тем, что сразу – не имея даже понятия о немецком языке – смог так хорошо понять такой превосходный немецкий. А на идиш говорили только комик и субретка.
В общем, мне это понравилось больше, чем опера, драмтеатр и оперетта, вместе взятые. Потому что, во-первых, это все-таки было на еврейском, правда на немецко-еврейском, но все же на еврейском, на лучшем, на более красивом идиш, и, во-вторых, тут ведь было всё вместе: драма, трагедия, пение, комедия, танец – всё вместе, – жизнь! От возбуждения я не спал всю ночь; сердце говорило мне, что когда-нибудь и я буду служить в храме еврейского искусства, что и мне суждено стать еврейским актером.
Но на следующий день, вечером, отец отправил детей в соседнюю комнату, велев остаться только мне и матери. Инстинктивно я почувствовал, что эта «каша» заваривается для меня. Отец уже не садится, он все время ходит по комнате взад и вперед, теребя свою маленькую черную бороду, и говорит, обращаясь не ко мне, а только к матери:
– Ты должна знать, он становится хуже день ото дня, вчера его видели в еврейском театре.
Мать испуганно всплескивает руками, отец, совершенно белый, беспрерывно ходит по комнате взад и вперед, у меня сжимается сердце, я сижу, как приговоренный, я не могу видеть эту боль моих дорогих набожных родителей. Мне уже не вспомнить сегодня, что я тогда говорил, помню только, что после нескольких минут подавленного молчания отец поднял на меня свои большие черные глаза и сказал:
– Подумай, дитя мое, это заведет тебя далеко, очень далеко.
И он был прав.
8.8. В конце концов в трактире остался, кроме меня, еще только один посетитель. Хозяин собрался закрывать и попросил меня расплатиться.
– Там еще один сидит, – сказал я брюзгливо, так как понимал, что уже пора, но не имел никакого желания ни уходить отсюда, ни вообще идти куда бы то ни было.
– С этим сложности, – сказал хозяин, – не могу объясниться с человеком. Вы мне не поможете?
– Эй! – крикнул я сквозь сложенные рупором ладони, но человек не пошевелился и так же спокойно, как до этого, продолжал смотреть, наклонив голову, на пиво в своем стакане.
8.9.[120]120
По-видимому, свидетельство уже начавшейся внутренней работы над будущим «Замком»; ср. также запись 5.28.
[Закрыть] Была уже поздняя ночь, когда я позвонил у ворот. Прошло немало времени, пока не появился – явно из глубины двора – кастелян и не открыл мне.
8.10. – Господин просит пожаловать, – сказал слуга, склонился и бесшумным толчком отворил высокую стеклянную дверь.
Граф чуть ли не бегом спешил мне навстречу от своего письменного стола, стоявшего у открытого окна. Мы взглянули друг другу в глаза, его жесткий взгляд неприятно поразил меня.
8.11. Я лежал на земле под стеной и корчился от боли, мне хотелось завернуться в эту влажную землю. Егерь стоял около меня, слегка наступив мне одной ногой на поясницу.
– Порядочная туша, – сказал он загонщику, разрезавшему на мне воротник и куртку, чтобы ощупать меня.
Уже утомившиеся мной и жаждавшие новых дел собаки бессмысленно наскакивали на стену. Подъехала повозка; связанный по рукам и ногам, я был брошен на заднее сиденье к господину так, что мои голова и руки свешивались наружу. Ехали весело; умирая от жажды, я хватал раскрытым ртом высоко клубившуюся пыль; время от времени я слышал на своих икрах радостные пожатия господина.
8.12. Кого несу я на моих плечах? Что за призраки повисли на мне?
8.13. Был ненастный вечер; я увидел, как из кустов выбирается маленький дух.
Ворота захлопнулись, и я остался с ним с глазу на глаз.
8.14. Лампа разлетелась на куски, вошел незнакомый мужчина с новым светильником, я встал, вместе со мной поднялись мои домочадцы, мы поклонились, на это не обратили внимания.
8.15. Разбойники связали меня, и я лежал там, неподалеку от костра атамана.
8.16. Пустые поля, пустые пространства, сквозь туман – бледная зелень луны.
8.17. Он покидает дом, он оказывается на улице, лошадь готова, слуга держит стремя, он скачет в гулкой пустоте.
Кухня К
(Записки переведшего)
– Сюда, пожалуйста, располагайтесь. Вот там, за этой легкой перегородкой толщиной в один книжный лист, – кухня гения. Вам удобно? Чудесно. Вы там уже были? Ну, сможете заглянуть в любой момент, на его кухне замков нет, не нужны. Впрочем, там у него и столовая, и гостиная, и при его сугубо-смежной жизни это неудивительно, не правда ли? Так вам кухню или?.. Его пока нет, но он скоро появится – или проявится, не знаю, как сказать, ну вы увидите. А пока посмотрите вот типа семейный альбом: «классики о классиках» (занятное, кстати, это словцо «типа» – его типа слово, так и кажется, что оно догоняет его, оставшегося далеко в прошлом; мы-то не всегда догоняем, а словечко вот… извините, отвлекся).
Знаете, своеобразного характера и дарования был человек. Вы слышали, конечно, но все же… Многие ли пишут для того, чтобы не быть напечатанными? Или, уходя, завещают сжечь все ими написанное? Пишут всю жизнь, живут только этим, но почти ничего не публикуют и даже не дописывают до конца, словно бы для того, чтобы нельзя было опубликовать. Друзья пинали его, извините, во все места: «Печатай!», а его рукописи Макс Брод у него чуть не силой отбирал, чтоб не сжег, негодяй. Да, имел обыкновение, такой вот был самопальный Герострат. Ну, конечно, «силой» – это преувеличение. В его пространстве с ним, с этим слабым, тихим, вечно мерзнувшим человеком, ничего нельзя было сделать силой, да и там, в пространствах этих, там ведь действуют другие силы. Мы их не знаем, и Брод, хоть и сам был писатель, ими не владел. Но любовь к другу – есть такой человеческий дар – это ведь тоже сила. Она, как всякая любовь, проницательна, она находит средства; иногда, знаете, довольно смешные. Макс влюблялся в каждую новую вещь Кафки и выпрашивал у Франца рукописи, которые тот не хотел печатать. А иногда – выменивал. На что? – на его же рукописи, добытые раньше! А потом старался вернуть и старые, потому что любил и их, хотя новые – больше. И это все тут, что на кухне, тоже только благодаря Максу осталось: сохранил, подготовил, опубликовал. Такой вот Сальери наоборот. А некоторые у нас теперь знаете что говорят? Говорят, мол, «знамо дело, примазался к славе», такова уж благодарность наша. Да и к чему было примазываться-то? Ведь первую свою книжечку, «Наблюдение» (99 страниц, и то благодаря крупному шрифту: в сборнике «Мастер пост-арта» вся эта книжечка заняла 25), Кафка опубликовал на тридцатом году жизни, тиражом в 800 экземпляров; его не знал никто. Примазался! Без него Кафка так и остался бы автором нескольких таких же крохотных книжек, и еще не известно, знали бы мы сегодня имя гения, изменившего ход мировой литературной истории…
А вот это уже не преувеличение – вы загляните в альбомчик-то, загляните.
«Этот пражский еврей Кафка… смутит и восхитит каждого, кто впервые откроет его книгу. Правда, иных многое в нем отталкивает и пугает. Меня он не перестает волновать с тех пор, как… я впервые прочитал один из его магических рассказов. Спорить об этом страстном творце… думать о нем будут и тогда, когда канет в вечность большая часть того, что составляет немецкую литературу нашего времени».
Герман Гессе
«Давно я не читал ничего столь же прекрасного, умного, сбалансированного, как эта „Китайская стена". Если вы еще не прочли, вы должны сделать это немедленно…»
– Вы морщитесь? Вам надоели «презентации»? Да, реклама у нас все пропитала ложью, а понимания мало…
«В настоящее время Кафка в большой моде, и при этом, пожалуй, ни один из всех этих критических недомерков так и не понял, в чем истинное величие Кафки…»
Герман Брох
– Оглядитесь, в этой кухне множество окон – и из каждого открывается свой удивительный вид. Вот взгляните: 6.6, хижина в лесу. Что «ну и что?». Да вы зайдите в нее, прислушайтесь и скажите: что за невидимый мучитель обитает в этой хижине? Заметьте, именно там, где вы находите хоть какое-то убежище. Не совсем, правда, надежное убежище, дверей нет, ни от чего не отгородиться, но все-таки. И надо же, чтобы именно в том углу, где предполагаешь лечь, оказался какой-то невидимый мучитель. Пожалуй, ведь будет мешать спать? А иной раз, наверное, и совсем не даст заснуть… Что же это за мучитель и нельзя ли как-нибудь заглушить его муки – или сделку какую-нибудь заключить… Уже? А не надует? – дверей-то нет.
А что за чудовищная лошадь выросла в записи 3.177? И откуда? Да кто его знает, что за лошадь, хотя… что-то в ней словно бы знакомое. Где-то уже появлялась такая гигантская, погодите… – у Дали! В «Искушении святого Антония» – она? Ну, может быть, и не она, но, похоже, из одного стойла, а? Такое же «подрагивающее в лихорадке жизни» животное, как в записи 5.30. И бесполезно отказываться и говорить «это не моя лошадь». Других нет. Да, в пространствах за этими окнами с вами случаются странные истории.
А вот окно в вашу альтернативную историю. Когда-то в детстве, а может быть и позднее, вы наверняка представляли себя живущим в иных мирах, в иное время. И кем вы себя представляли? Видимо, как и большинство: рыцарем, принцессой, волшебником, Длиннымчулком – выберите и поставьте крестик. Запись 8.11 дает вам еще одну, должно быть, неиспользованную вами возможность почувствовать себя в чужой шкуре. О таком переселении душ вы и не мечтали.
Сны? Да, можно сказать, все это окна, распахнутые в сон. Но, попытавшись вырваться из вязкой, липкой, тянущейся за вами пленки ужасных «чужих» сновидений, вы оказываетесь… снова у раскрытого окна 2.6. Что будет дальше – вдох полной грудью или?.. текст обрывается. Неопределенность, неясность, недосказанность; герой в каком-то бесконечно взвешенном состоянии.
Многие замечали, что у Кафки герой вообще никогда не знает, что ему делать, куда идти, к кому обратиться. И мы, читая Кафку, тоже становимся его героями. Но тут, за листом, на его кухне, наверняка завалялись какие-нибудь обрывки планов, карт, путеводных нитей. Итак, «куда ж нам плыть?» Здесь это не вопрос: в 5.23 мы в лодке «с ничтожной осадкой» безнадежно плывем вокруг мыса Доброй Надежды. Ну, рифов вы не боитесь, однако впереди-то все та же мгла туманная, не правда ли? Туман, туман за этими окнами – да и перед ними. Так что, может быть, это совсем и не окна, а двери. Но тогда за ними начинаются дороги, и они куда-то ведут. Куда же они ведут? «Подальше отсюда» – сказано в одном из маленьких рассказов (они все тут были раскиданы, но маленькие рассказы Кафки принято выносить с его кухни и подавать как отдельное блюдо). И что значит это «подальше»? Бегство, пораженчество? А вот, смотрите, в записи 4.86 словно бы уточнение: «подальше от меня». Но здесь вы, конечно, вспомните мои предположения о дверях, усмехнетесь – или, если угодно, упрямо усмехнетесь – и ответите мне словами Кафки: «Может, лучше сядешь в уголке и помолчишь?.. Где же тут дверь?.. В этой комнате ее нет». Пожалуй, и нет, но это потому, что перед выходом надо хорошо представить себе, что будет дальше. В подробностях, как в 1.19. И если так хорошо представить, увидеть остановленное поперечное сечение проплывающей мимо реки, то, может быть, и не надо будет выходить в живую жизнь, вылезать из норы?
Однако же нет, надо. И лошадь, как мы помним, готова, отправление в 5.30. Да что, в конце концов, значит «не ваша»? какую вам надо-то? Не такую норовистую? Что за капризы. Прекрасная лошадь; опять-таки, других нет, так что очень даже ваша. Сбросит? Ну, в конце концов, мир полон бывших всадников, не справившихся с управлением, чем вы лучше? Так вы едете или распрягать?
Что же это за «стоячая волна» такая: все колеблется, а движения нет. Когда наконец появится герой, который что-то свершит? В 8.17. И что же он совершает? «Он скачет в гулкой пустоте». Но если, снова вспомнив другого вечного автора, спросить: «куда?» или «что значит это наводящее ужас движение?» – будет ответ? Да, будет, но такой же странный, как в 6.7: «вперед, вперед, никаких остановок!» Что же выражают эти мотивы неначавшегося пути, ускользающей цели? Быть может, какую-то «несогласуемость» жизни – непреодолимое противоречие между человеческими устремлениями и невозможностью их осуществить. Вот вам и еще дорога, она хорошо накатана: эта дорога ведет к «Замку». А приведет? К Замку – нет. К «Замку» – да.
Ну, хорошо, скажете вы, все это очень мило, но мне что же, предлагается что-то там за него додумывать – или как я должен все это понимать? Должны? Но почему же должны, разве это обязательно? Положим, случилось мне услышать «Болеро» Равеля – что я должен в нем «понять»? Ничего не должен. (Да и что там, собственно, понимать: пятнадцать минут идут, усиливаясь звуком, повторы какой-то простенькой мелодийки, и – «облом»! Всё. Что тут понимать? Да, казалось бы, что тут и слушать – а вот, как ни странно, слушается.) Так можно читать и Кафку.
Слышу, однако, слетающие с немого неба записи 3.102 раскаты внутреннего голоса – моего (или вашего?) эха немоты: «Да что тут читать-то? Обрывки какие-то, никакого впечатления». Ну, как известно, и Джоконда не на всех производит впечатление, но посмотреть все же стоит (будете недалеко от Лувра – загляните, это должно быть любопытно). Есть вещи, которые воздействуют на нас независимо от нашего впечатления. Тем более что мы обычно ждем – и желаем – впечатления мгновенного, резкого, а тут какие-то недоделки, недосказки, недоулыбки… А вы спешите. И лишнего времени, чтобы во что-то там всматриваться или вслушиваться, у вас нет. Нет? Вот и чудесно! Тогда все это как раз для вас: посмотрите, какие короткие записи, – вдохнул глазами и выдохнул. И ничего не осталось? Не беспокойтесь об этом, дышите. Мы же не видим кислород, который вдыхаем, а он есть. И в этих отрывках короткого дыхания он тоже есть, не сомневайтесь… Опять слышу: «Не агитируй. Покажи». Что показать? Кислород? «Да не надо мне твоих сравнений – конкретно покажи, что тут читать». Конкретно? – безнадежное дело.
Впрочем, где же еще заниматься безнадежными делами, как не в пространствах Кафки… Попробуем.
Проведем маленькое расследование. Загляните в запись 3.84. Что скажете? Три фразы, слабо связанные друг с другом? Нет, не слабо. Добавим увеличения – «блоу ап!» – и в поле зрения остается одна центральная фраза: «Опустить на грудь голову, полную отвращения и ненависти». Фраза известна, это афоризм № 42 из «Рассуждений о грехе…». Как мы воспринимаем этот афоризм? Есть версии? Ну, похоже, это некая образная форма ухода: голова, полная отвращения и ненависти, становится слишком тяжела, человек склоняет голову на грудь (характерный для героев Кафки жест!), горбится, опускает взгляд, отделяя себя от чего-то или от кого-то, замыкается в себе – явно от бессилия, ведь ненависть всегда рвется наружу. Не слишком вдохновляющая картина, не правда ли? И автору не позавидуешь: пессимизм, безнадежность и в перспективе только разлитие желчи. Это дает афоризм; так мы воспринимаем его, не видя обрамляющих фраз. Добавляют ли они что-нибудь? Вот первая, одно слово: «Вечер». Следовательно, отвращение и ненависть это результат, итог дня, а в переносном смысле – итог прожитого. Отлично, наша версия подкрепляется; первая фраза подтверждает расширительное прочтение афоризма: речь идет об отвращении и ненависти ко всему этому миру, перед которым человек оказывается бессилен и от которого хочет уйти в себя. Ну-с, что же нам даст заключительная фраза? «Конечно, но что, если тебя схватили за горло и душат?» То есть как это «что?» – я буду бороться!
А как же «уход в себя»? Да какой там, к черту, уход, когда душат! А «бессилие»? Да кто об этом думает, когда борется за жизнь! И вот вырисовывается совсем другая картина: не уход, не бегство от враждебного мира, а яростная борьба с ним – изо всех сил, до последнего вздоха. Расследование дало неожиданные результаты, да и в портрете автора проявились новые черты. А «голый» афоризм, без тетрадей, производил другое впечатление. Вот, с кухни-то, получается, обзор получше, а?
Какой, однако, несговорчивый мне попался внутренний голос: он опять недоволен. «Что это за чтение – три фразы под лупой рассматривать? Нанотехнологии какие-то, никакого впечатления». Можно взять текст побольше, в тетрадях есть. Возьмем-ка мы «Егеря Гракха», он того стоит.
Нет, знаете ли, это не просто наше привычное «умер, но не уходит». Ничего особенного? Ну, это вы его, видимо, очень быстро пробежали. И пробежали мимо. Да нет, никаких особых… просто, чтобы увидеть картину, вы же останавливаетесь: на бегу не увидится. Перечитайте первые фразы. Они очень просты: скромная картина маленькой гавани. Но вы приблизьте ее, расширьте угол внутреннего зрения – ведь это картина мира! Войдите в нее, она задает новое измерение, задает умножение смыслов; она ведь не зря в начале – это камертон, на звук которого простые слова рассказа откликаются эхом бесконечного пространства. Прислушайтесь…
«Зажигали… длинные свечи, которые, однако, света не давали, а только вспугивали покоившиеся до того тени, заставляя их буквально метаться по стенам». «Я с удовольствием жил и с удовольствием умер»; «я радостно скинул с себя, перед тем как взойти на борт, грязное снаряжение, которое всегда носил с такой гордостью: штаны, сумку, ружье…» Зерна смысла брошены в рассказе, как зерна голубям с палубы вечного челна, – без счета, широким жестом. Можно поклевать, можно прохлопать крыльями. Торговец фруктами лежит подле своего товара и смотрит на море. Что, не насмотрелся? Ну, время такое, нет покупателей. Но, может быть, он совсем не хотел становиться торговцем, а, напротив, мечтал стать благородным пиратом? Вот, не получилось благородным. Время такое. Нет покупателей… Хозяин пивной дремлет за столом недалеко от двери. Почему не за стойкой, а недалеко от двери? Так понадежней: у причалов народ шустрый… Но вы ведь интересовались собственно кухней? Пожалуйста, вот фрагмент к «Гракху». Прошло четыре месяца (фрагмент написан весной 1917 г.) – и посмотрите, это уже не совсем тот егерь. Его характер меняется у нас на глазах, и что-то в нем появляется как бы смутно знакомое нам, нет? Он невежлив, потому что «говорит то, что думает». И хотя он делает это уже после смерти, звучит все равно грубо. Однако и его вежливый собеседник заявляет, что не решается пить из его стакана, – что это? Брезгливость? Но ведь он явно воспитанный человек, брезгливость он бы скрыл. Что же он не скрывает? Он не скрывает страха заразиться бессмертием!.. Нам трудно судить о том, что за гранью, однако посмотрите: есть вещи сильнее смерти. Узнав, что перед ним «господин бургомистр», этот грубый, дикий, но не забывший господ егерь переходит с «ты» на «вы». Хоть это теперь и не его начальство, а все же… Привычка сильнее.
Иногда, знаете, кажется, что у Кафки за любой деталью, за любым, самым обычным словом что-то прячется; один проницательный француз так и написал: «В каждом слове тайник». Задержишься на слове – и что-то всплывает, кликнешь – и из какого-то непонятного гиперпространства, из раскинутой задолго до нас паутины на тебя вылезает… м-да. Нет, «Егерь» – это рассказ… это вообще не рассказ, это какое-то «проникающее ранение, несовместимое с жизнью». Жаль, что он не дописан. Какая великая вещь рождалась… Или родилась? Но ведь хочется концовки, закругления, точки, не правда ли? Или эта вещь в самом деле не могла быть закончена и оборвалась на последнем разрешенном рубеже – или даже за ним, уже на ничейной земле, где все уносится ветром из тех нижних пределов смерти? Видимо, и в искусстве есть области, куда вход воспрещен: несовместимо с жизнью. (Нет, это не «посторонним вход воспрещен»: искусство не служебная зона, это зона служения, которую посторонние обычно не замечают.) Впрочем, не исключено, что Кафка просто бросил сюжет, как он часто делал… «Ну, и дальше что?» О, мой внутренний, трудно же тебя пронять! «Зубы не заговаривай. О чем рассказ?» Как?! Ты прочел рассказ и не знаешь, о чем он? «А ты-то знаешь? Или так перепёр?» Сомнение тут – спутник неизбежный, но если смысл ускользает, значит, надо прочесть еще раз, подумать, прислушаться к отзвукам в душе… «Короче. Знаешь – говори». Но ведь это же такой сад расходящихся смысловых тропинок – кто знает, куда они заведут, они могут пересекаться, теряться, возвращаться к началу, уходить за ограду… «Тоже не знаешь?» Но ведь тебе же надо «конкретно», а здесь не так. Здесь можно только сказать, что речь о том, что шире пределов человеческой жизни, но далеко не безразлично для нее.
А вот вам все равно не нравится, и ничего вы в нем не находите. Что ж, это ваше право. Знаете, Уистен Оден, который был не только поэтом, но и проницательным критиком, писал, что, может быть, Кафка обречен на то, что его будут читать не те читатели. (Видите, значит, все, кто его читали и читают, это не те читатели. А вы не хотите? – значит, вы пока еще тот читатель.) Почему «не те»? Ну, Оден считает, что Кафка был бы полезен как раз тем, кто его не любит. А тем, кто любит, он вреден и даже опасен. И что, может быть, он завещал сжечь все им написанное, чтобы никому не навредить. Да-с, деликатность, по нынешним временам уже не укладывающаяся… Впрочем, это всего лишь предположения. Еще альбомчика?
«Кафка написал… редкостные, недостижимые книги, которые никогда не будут прочитаны до конца».
Курт Тухольский
«Писатель, который полнее всех выразил наш век».
Элиас Канетти
«Такие гении, как Кафка…»
– Что тебе опять не нравится?
– «Гений, гений» – да где эта гениальность-то, в чем она?
– Ты можешь предсказать, что придет в мир через двадцать, пятьдесят или сто лет? А он это сделал. Вещдоки где? Ну, я мог бы предложить тебе добраться до «Замка» или открыть «Процесс». Но чтобы не выходить из кухни – хорошо сидим! – загляни здесь за его «Китайскую стену», и ты увидишь за ней кадры советской кинохроники и услышишь закадровый текст. А в записи 3.139 прямо заявлено существование «множественных личностей», которое будет обнаружено психиатрами через полвека. А в 4.4 предсказано то ускорение времени, которое мы только сейчас начинаем осознавать. Его тексты полны предсказаний, предвосхищений – и никто не знает, сколько там еще не прочитано, не понято. И не будет понято, пока мы такие, какие мы есть. Ведь гениальность в одной из своих проекций – это небывалая точка зрения, с которой в знакомом пространстве нашего мира открываются незнакомые, иные измерения, иная топология, связность, причинность, – и иными оказываемся мы. Да, с каждым новым прочтением Кафки мы меняемся. И он меняется… Ты там страничку-то не дочитал.
«…рождаются раз в столетие».
Герман Брох
«Искусство Кафки вынуждает вновь и вновь перечитывать его произведения… Мы подходим здесь к границам человеческого мышления».
Альбер Камю
«Пока люди будут читать, они будут читать Кафку».
Хорхе Луис Борхес
Такие дела. Ну, вам, наверное, уже пора? Да и мне, пожалуй. Да-да, в живую жизнь, конечно. И все же что-то, мне кажется, могло вас здесь удивить или заинтересовать: в этих пространствах Кафки странно, но интересно. Нет-нет, разумеется, я понимаю, я ни в чем вас не убедил – так, посидели на кухне, поговорили. И замечательно! Несогласие с чужим прочтением – это уже шаг к собственному, а лиха беда… в смысле – в добрый путь. (Тот маленький рассказ «В путь» кончается словами: «Ведь это, к счастью, и в самом деле чудовищное путешествие».) Впрочем, отправляться в этот путь никто не обязан. Без Кафки можно прожить. И без Равеля можно, и без Леонардо. Просто ваша жизнь могла быть побогаче, а будет победнее. Вы согласны? Да еще и те, которые ничего на самом деле в этих равелях не смыслят, но звон слышали, будут чувствовать свое превосходство над вами – и с усмешкой его демонстрировать. Ладно, бог с ними. Никто не знает, для чего читать Кафку; даже, кажется, и вопрос этот «для чего?» из какого-то другого пространства. Но ведь не для того же, чтобы кому-то что-то демонстрировать. А тогда все-таки – для чего? Ну, может быть, для души. Вы согласны?