Текст книги "Письма к Фелиции"
Автор книги: Франц Кафка
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Любимая, уже полчетвертого ночи, я слишком много – и все равно слишком мало – провел времени за своим романом, к тому же сейчас почти сомневался, стоит ли возвращаться к Тебе, потому что у меня еще буквально все пальцы в грязи от живописания омерзительной сцены, вытекающей из меня с особой (по части выразительности воплощения даже чрезмерной) естественностью. – Любимая, сегодня опять без весточки от Тебя, и оттого мне кажется, что между нами уже пролегло 2 x 8 железнодорожных часов. Неужто все-таки разразилась какая-то неприятность при доставке моего воскресного письма? Но завтра-то я уж точно все узнаю, не будь у меня этой утешительной мысли, я бы и ложиться не стал, так и пробродил бы до утра по комнате. А теперь спокойной ночи, любимая моя девочка, оставайся мне верна, покуда это не приносит Тебе слишком большого вреда, и знай, что я принадлежу Тебе, как любая из вещей, что обитают у Тебя в комнате.
Твой Франц.
18.12.1912Моя любимая девочка, вся моя сегодняшняя возня с романом была не чем иным, как подавленным желанием написать Тебе, и теперь я за это с двух сторон наказан, потому что написанное для романа выглядит довольно жалко (чтобы не вечно плакаться, скажу, что вчера была дивная ночь, как же я хотел – да и надо было – растянуть ее до нескончаемости), да и к Тебе, любимая, я из-за этого прихожу злой и недостойный.
Мне бы хоть немного побыть в Твоем красивом бюро, где я вижу все в таком уютном, радостном свете! Мне бы хоть на день подменить одну из Твоих маленьких барышень, тех барышень, что когда угодно имеют беспрепятственную возможность подбегать к Тебе, обнимать и целовать Тебя. (Почему, кстати, они кинулись целовать Тебя, когда книга пришла, и почему так особенно растроганно целовали? Да единственно из неосознанного, столь же глубокого, сколь и правомерного сострадания к их старшей подруге, которая с таким человеком, как я… нет, не буду продолжать, это обидит и Тебя, и меня.) Но Твоя близость, Твое присутствие так мне нужны! Мне бы оказаться в Твоем бюро! А то, когда я у себя в конторе стою перед своим кошмарным рабочим столом – он, наверно, в несколько раз больше Твоего, но он и должен быть огромным, иначе ему весь этот ужас и хаос просто не вместить – и думаю, что, в конце концов, совсем не так уж и невозможно, чтобы нам работать вместе, на меня накатывает желание опрокидывать столы, расколошматить стекла в шкафах, наорать на начальника, но поскольку исполнить все эти скоропалительные решения у меня нет сил, я ничего такого и не делаю, а стою, как стоял, с очередной якобы читаемой мною бумагой в руке, на самом же деле сонно таращусь поверх этой бумаги в сторону двери в ожидании, когда же она наконец откроется перед подателем Твоего письма. Осмотрись-ка хорошенько в своем бюро (которое, между прочим, Ты мне еще так и не описала), не найдется ли там, ну хоть в каком-нибудь уголке, для меня местечка. Скажи мне точно, где оно находится, и я буду, если даже и не наяву, но с не меньшей педантичностью, изо дня в день его занимать, а если хочешь, я и у себя в конторе определю Тебе место (правда, ни одного подходящего, кроме как вплотную рядом с собой, пока не нахожу), вот так мы и будем, если не на одной, то по крайней мере на двух работах пребывать друг подле друга. Для Тебя, между прочим, это обернется тем огромным преимуществом, что по вечерам, когда Ты остаешься в бюро одна, я буду отгонять всех мышей от Твоего стола; тогда как для меня, напротив, это выльется в тот недостаток, что, вероятно, в такие вечера у меня не хватит выдержки и здравомыслия позволить Тебе дописывать для меня письма, вместо этого я буду подходить к Тебе, брать Твои руки, которые так и рвутся писать, в свои и уж не отпускать больше.
Твои маленькие барышни ведут себя прекрасно и трогательно, но ничуть меня этим не удивляют, ибо все это в точности соответствует моим желаниям. Однако я не устану слушать о Твоем бюро. Там, где работают столько девушек, все должно быть совсем иначе, чем среди мужчин. Мой машинист-переписчик, например, никогда бы не стал дожидаться меня у портного с розой в руке (комизм подобной картины Ты не в состоянии оценить, не увидев хотя бы раз этого человека, к которому я, кстати, очень хорошо отношусь), зато он способен на многое другое, например, в присутствии заслуживающих доверия свидетелей за один присест съесть 76 наших маленьких ситников или, в другой раз, 25 крутых яиц, причем он с превеликой радостью повторял бы подобные эксперименты каждый день, будь у него на это средства. Особенно он расхваливает приятное чувство теплоты во всем теле после 25 крутых яиц.
Но Боже правый, какой же ерундой я занимаю те мгновения, которые провожу с Тобой вместе хотя бы на бумаге! И конечно же, моя самая милая, самая добрая девочка, во вчерашнем своем письме я был к Тебе несправедлив. (На что я вообще гожусь, кроме несправедливостей по отношению к Тебе?) Ты в воскресенье устала (даже не готовила, несмотря на давнее, еще за неделю до того данное матери обещание), у Тебя к тому же, как мне почему-то видится, по крайней мере еще в понедельник болела голова (да и горло! Позор! Позор! На Твою и на мою голову! У возлюбленной природного целителя горло болит!), и, несмотря на все это, Ты все-таки мне написала, только вот и письмо Твое, и открытка были доставлены в мою контору некоей совершенно неведомой мне почтой, очевидно, лишь в понедельник вечером. Как бы там ни было, и то и другое я получил сразу же по приходе внизу в швейцарской. О боги! Чуть не приплясывая, летел я вверх по лестнице!..
Все, конец, и я опять один.
Франц.
19.12.1912Любимая, сейчас полтретьего, вторую половину дня провел с Максом, осматривая их новое жилище, вечер с семьей, в начале ночи кое-как поработал и только теперь, несколько поздновато, над письмом Тебе, любимая моя девочка, начинается настоящий мой день.
Так это, значит, и есть грустная маленькая машинисточка из Вайсензее? Но она, напротив, бодра, весела и, по-моему, легким сгибом правой коленки только что привела в движение весь – до того несколько чопорный – строй этих до жути христианских девушек. У Тебя были среди них подруги? Скажи кто, и я приму их в сердце свое, даже та устрашающего вида каланча в черном будет мне как родная. Каким же испытующим взглядом Ты смотришь с этой фотографии! Как крепко Твоя соседка справа обняла Тебя за талию, будто и вправду уже точно знает, кого обняла. У Тебя книга в руке, что за книга? Там, в этом Вайсензее, вы, похоже, вкушали все прелести чуть ли не деревенской жизни. Правда, кусты, забор, застекленные двери на заднем плане вид имеют несколько казенный. Как мне хочется знать о Тебе хоть что-то из тех времен, когда Ты имела счастье страдать только от Твоей работы. Что у Тебя была за начальница? Уж Ты-то, наверно, когда та сердилась, не бегала за ней к ее портнихе с розой в руках? И как, кстати, Твоя борьба с секретаршей на Твоей нынешней работе? Чем она завершилась?
Пока что, любимая, я никакой фотографии Тебе не высылаю. Следующим на очереди будет хороший снимок, о котором я Тебе писал, правда, я так его еще и не заказал, хлопотно было идти к фотографу, но на днях я обязательно к нему схожу. А в последнее время я не фотографировался, групповых снимков, по крайней мере своих, у меня нет, да и группы, среди которых мне случалось существовать, особой радости мне не доставляли (девушки в таких группах лучше и теплее ладят друг с другом, чем мужчины), другие же фотографии я пока что посылать не хочу, потому что боюсь, что на всех них, без особой своей вины, выгляжу несколько чудаковатым. А вот рассказать мне еще многое Тебе нужно, давай в воскресенье с головой окунемся в прежние времена.
Но, любимая, я тут пишу, а Ты там, быть может, больна? В письме после «Бегства Шиллинга» Ты даже упоминаешь о возможности инфлюэнцы. Ради бога, любимая, жизнь моя, береги себя! Признаюсь, при мысли о Твоей болезни я первым делом думаю не о Твоих страданиях, а о том, что, возможно, перестану получать от Тебя известия и тогда, доведенный до отчаяния, буду биться тут обо все, что ни попадя. Во вторник боли в горле сменились насморком, при простудах, которые мне неведомы, это, должно быть, надо считать улучшением? Но головные боли все еще Тебя донимают? Прямо вижу, как Ты, закончив последнее письмо, достаешь аспирин и глотаешь таблетку, – вижу и содрогаюсь…
Вследствие грозовой погоды за окном – мгновенье назад все содрогнулось так, что дверь в гостиную, которая, впрочем, и так плохо закрывается, распахнулась сама собой, – я, должно быть, начисто прослушал бой часов с улицы (я, кстати, даже не знаю, где они бьют, их слышно только ночью), сейчас, оказывается, уже полчетвертого. Так что всего доброго, любимая моя. Нет, быть одному с Тобой я представлял себе не так, как Ты думаешь. Когда я желаю чего-то невозможного, то уж до конца. Так что совсем один, любимая, да, я хотел быть Тобой совсем один на белом свете, совсем один под этим небом, и всю мою жизнь, что принадлежит Тебе, сосредоточенно и без остатка свести с Твоею.
Франц.
20.12.1912Так, любимая моя девочка, опять вечер после бессонного дня (бессонный день звучит, по-моему, еще страшнее бессонной ночи), значит, писать сегодня не будем, только девочке, только той, которой и хочется беспрерывно писать, о которой хочется без конца слышать, в которой так и хочется раствориться всецело.
Но прошу Тебя, любимая, объясни же наконец начистоту, как все это понимать? Ты, которая сама мне писала, что никогда не болеешь (я Тебя об этом даже не спрашивал, здоровье и так написано у Тебя на устах и в очах), теперь бегаешь по докторам, Тебе вот уже неделями каждый день неможется, Тебе в шутку говорят, а подразумевают, может, наполовину всерьез, что у Тебя вид, как у покойника на курорте (выражение, которое очень бы пришлось мне по вкусу, не будь оно адресовано именно Тебе), у Тебя в последнее время болели горло и голова, была слабость, и все это не один раз, а, по сути, непрестанно, – любимая, мы не можем этого так оставлять, верно? Итак, Ты немедленно и в точности должна мне написать, когда и как Ты собираешься начать себя беречь, ведь Твои недуги затрагивают меня ничуть не меньше, чем Тебя. Не то чтобы у меня болело горло, когда оно болит у Тебя, но когда я о Твоей простуде слышу, предчувствую ее или просто боюсь, я на свой манер страдаю ничуть не меньше. Еще больше я страдаю от Твоей усталости, а еще больше – от Твоих мигреней. А когда Ты принимаешь аспирин, мне просто физически становится нехорошо. Сегодня всю ночь, то есть с половины четвертого до половины восьмого и еще какое-то время потом, я чувствовал внутри во всем теле странную, давящую тяжесть, какой за предыдущие тридцать лет жизни никогда в себе не замечал, она шла не от желудка, и не от сердца, и не от легких, но, может быть, от всего вместе взятого. Потом, с наступлением дня, куда-то делась. Так что если Ты вчера принимала аспирин, то это наверняка следствие Твоего аспирина, если не принимала, следствие аспирина, принятого раньше, а если даже и это не так, тогда это, возможно, следствие того, что мне плохо писалось, ну а ежели не так даже это, тогда я просто болван, который так часто и так истово прикладывает руки к вискам и мысленно хочет вложить столько исцеляющих сил в свои поцелуи, чтобы сцеловать с Твоего лба все Твои мигрени начиная с Твоего самого ужасного прошлого и кончая Твоим самым ослепительным будущим… Зато когда Ты снова соберешься с силами, вот тогда я хочу много, очень много услышать о Твоем детстве, Твое последнее письмо безумно меня разохотило. Быть поздним ребенком, конечно, имеет свои недостатки, однако преимущества перед первенцами, грустный пример коих я собой являю, все-таки очень велики. Эти поздние сразу же обретают вокруг себя столько частично уже изведанных, частично еще только чаемых переживаний и приключений! Познания, опыт, изобретения и победы их старших братьев и сестер, предпочтительное внимание, ободрение, поучение со стороны столь близких тебе, столь многосложно-родственных жизней важны и нужны невероятно. Да и семья для этих поздних детей уже гораздо продуманнее образовалась, родители, насколько им это вообще доступно, уже научены собственными ошибками (впрочем, в иных ошибках они еще больше упорствуют), вот почему эти поздние просто естественным ходом вещей теплее устроены в семейном гнезде, пусть даже о них чуть меньше заботятся, преимущества тут, конечно же, на одних весах с недостатками, но недостатки никогда не перевешивают, впрочем, это даже и не важно, ибо все само – неосознанно и потому особенно любовно и безвредно – о них заботится. Я вот старший из шести детей, двое братьев, несколько младше меня, умерли еще в младенчестве по вине врачей, потом какое-то время было тихо, я был единственным ребенком, пока через четыре с половиной года с промежутками в год или два не пожаловало пополнение из трех моих сестриц. Так оно и вышло, что я очень долго жил один и в одиночку сражался с няньками, престарелыми служанками, злокозненными кухарками и унылыми гувернантками, потому что родители-то постоянно были при магазине. Об одном этом столько можно всего рассказать! Но не в эту ночь, чей двенадцатый час, к моему ужасу, только что грянул. Всего доброго, любимая моя, и даже рискуя разбудить Тебя, и даже рискуя разбудить Тебя вторично, я Тебя целую.
Франц.
21.12.1912Уже третий вечер, любимая, я ничего не написал, скверный вечер, совсем не к Рождеству. Да и рождественский мой отпуск под большим сомнением, свадьба моей сестры – по-моему, я Тебе об этом еще не писал – хоть и отложена, однако смогу ли я взять два своих отпускных дня, еще в высшей степени гадательно. У меня постоянно и беспросветно много дел, и чем больше их накапливается, тем меньше охоты, а вернее, тем больше отвращения их делать. Покуда я в конторе присутствую, употреблением последних остатков личного влияния мне еще как-то удается оградить от посторонних глаз свой доверху заваленный задолженностями рабочий стол, но если я буду сидеть дома, стол останется без присмотра, и уж тогда совершенно неизбежно в течение всего дня эти задолженности станут поочередно взрываться, как мины замедленного действия, что по возвращении грозит обернуться для меня немалыми неприятностями. Но несмотря ни на что – ибо сейчас, когда я это пишу, мысль о бездарной потере двух дней кажется мне совершенно невыносимой, все равно ничего особо дельного, кроме обороны письменного стола, мне за это время в конторе не совершить, – я думаю, что все же рискну их взять. А что с Твоей работой, девочка моя?.. Неужели Ты всегда и со всякой работой справляешься? И никакие письма не заваливаются под стол, не исчезают бесследно? И нет никакого потайного ящичка, где давние, безнадежно просроченные дела копошатся, точно мерзкие зверушки? У Тебя хорошая память? У меня вообще никакой, так что я работаю только за счет поистине безграничной памяти моего начальника, человека и во всех прочих отношениях изумительного. Но когда вдруг он и вправду что-то забывает из того, что мне понадобилось, я исподволь начинаю дразнить его память своими неуверенными, расплывчатыми подсказками – проходит немного времени, и он все вспоминает. Есть люди, которым одного только выражения готовности помочь, пусть даже на лице самого беспомощного собеседника, достаточно, чтобы они тотчас же все вспомнили. А уж работать настолько самостоятельно, как Ты, я бы, наверно, определенно не смог, от ответственности я ускользаю ужом, мне много всего надо подписывать, но каждую подпись, от которой мне удалось уклониться, я расцениваю как огромную свою победу, к тому же подписываю все (хоть вообще-то не имею на это права) только инициалами ФК, как будто от этого мне будет легче, и по этой же причине в производстве всех служебных дел меня, как магнитом, притягивает пишущая машинка, поскольку работа ее, выполненная руками переписчика-машиниста, анонимна. Впрочем, дополняется, но и напрочь перечеркивается сия весьма похвальная предосторожность тем, что инициалами ФК я подмахиваю порой наиважнейшие бумаги, не читая их вовсе, а также моей забывчивостью, вследствие коей все, что однажды ушло с моего стола, для меня, можно считать, уже не существует. Памятуя, как я недавно претендовал на местечко в Твоем бюро, сочтешь ли Ты меня достойной кандидатурой после таких рекомендаций? В сегодняшнем письме Твоем упомянут дневник. Он еще существует? Ты до сих пор его ведешь? И вот эти слова – «я люблю его и никогда, кто бы ни повстречался мне на пути…» – Ты написала в 15 лет? Любимая, ну почему я тогда Тебя не знал? Мне кажется, мы бы тогда не были так далеки друг от друга. Сидели бы за одним столом, выглядывали бы из одного окошка на одну улицу. Не дрожали бы так друг за дружку, не было бы между нами никаких невозможностей. Но потом я снова говорю себе – и в этом опять-таки сказывается непреложность всего, – что лет десять, да и два, и даже год назад я, к сожалению, во многом был лучше, но в сути своей гораздо более неуверен и даже несчастлив, чем ныне, так что, возможно, именно сейчас как раз и было самое подходящее время для появления человека, которому суждено было стать для меня самым любимым на свете.
Сегодня я искал кое-что на письменном столе у себя дома (и этот письменный стол своевольничает и не знает управы, за ним можно только что-то искать, но не работать, и лишь один ящик в полном порядке и на запоре – там Твои письма) и нашел старое письмо, это из времен того месячного ожидания, оно принадлежит Тебе, и я его Тебе посылаю, несмотря на его уже несколько непрезентабельный вид. Когда я его читаю, оно, к сожалению, без даты, то вижу на фоне всех тогдашних вздорных своих надежд (сколь же многое я пишу против воли, просто потому, что из меня это вырывается, – неумелый я, жалкий я сочинитель!), насколько же все оказалось прекрасней, и хочется верить, что счастливая звезда, которая ведет нас, никогда не погаснет над нами. Дитя мое, что за странные вещи Ты сегодня пишешь. Как это я мог бы стать дезертиром? Да из-под какого знамени? Разве что из-под знамени собственной жизни. Да и то не по своей воле – для этого я, невзирая на все беды, чувствую себя слишком в гуще сражения. Так что по моей воле и моей рукой это не свершится.
А теперь прощай, моя девочка, девочка моя! Желаю тебе приятного воскресенья, приветливых родителей, вкусных трапез, долгих прогулок, ясной головы. Завтра опять начну свои писания, хочу приняться во весь опор, я прямо чувствую, как меня выталкивает из жизни, когда я не пишу. И завтра, надеюсь, я получу не такое мрачное письмо, как сегодняшнее, но такое же правдивое, ибо заботливая, бережностью продиктованная утайка ранит меня куда больше, чем любая правда.
Франц.
22.12.1912Наутро.
Знаешь ли Ты, любимая, что история с господином Нэбле, если, конечно, она была единственной причиной Твоей подавленности в последнее время, просто переполняет меня счастьем. И это, значит, все? Разумеется, это была, полагаю, достаточно чувствительная неприятность. Но то, что Ты одержишь верх, я бы Тебе и заранее предсказал; а директору Хайнеману я только завидую из-за доставшейся ему замечательной роли, которую уж я-то сыграл бы гораздо вдохновеннее. «Для начала закройте дверь, госпожа Бауэр», – сказал бы я Тебе. И Тебе пришлось бы все мне рассказать, потому что со мной Ты, оказывается, лишь чуточку менее скрытная, чем с Твоим директором; почему, задаю я себе вопрос, мне не дозволено было узнать про историю с этим Нэбле сразу же, с первого дня? Но как бы я Тебя заставил рассказывать, будь я Твоим директором! Наступила бы ночь, а потом утро, и персонал уже снова явился бы на работу, а Ты в ответ на мои расспросы все рассказывала бы и рассказывала. В одном только я, вероятно, оказался бы слабее Твоего директора; при виде первых же Твоих слез я, вероятно, невзирая на всю свою хваленую неплакучесть, боюсь, совсем не по-директорски расплакался бы вместе с Тобой. И мне, спасая свое директорское лицо, не осталось бы ничего иного, как прильнуть к Твоему, дабы слезы наши слились до полной неразличимости. Любимая, любимая Фелиция! Каких только страданий не посылает Тебе судьба!
А Ты вообще-то легко впадаешь в гнев? Я нет, но уж если впадаю, то тогда и вправду, как никогда, чувствую себя ближе к Богу. Когда вся кровь – от головы и вниз по всему телу – вскипает, кулаки в карманах стискиваются, когда весь по крупицам собранный запас самообладания вмиг отказывает, и вот эта немочь владеть собой, если смотреть на нее с другой – и по сути истинной – стороны, оказывается мощью и властью, вот тогда познаешь, что досады и гнева надо избегать только в их низменных начатках. Не далее как вчера вечером я был очень близок к тому, чтобы дать пощечину одному человеку, и не одной рукой, а обеими, и отхлестать не один раз, а всласть. В итоге пришлось ограничиться словами, но слова были увесистыми. Не исключено, что история с этим Нэбле тоже сыграла тут свою роль.
После полудня.
Итак, моя любимая Фелиция, я снова с Тобой. Вчера вечером, когда я вернулся со своей большой прогулки, которую хотел совершить в одиночку, но по пути к вокзалу повстречался со всем своим семейством, оно как раз возвращалось от моей замужней сестры, и моя младшая сестра вместе с кузиной не отставали от меня до тех пор, пока я их с собой не взял, – так вот, когда я вернулся домой с прогулки, мне вот что пришло в голову и долго не давало покоя: не сердишься ли Ты на меня, часом, из-за моего донельзя нервного второго субботнего письма, ну, или не то чтобы сердишься (потому что ничего неправильного я не написал), но разочарована, что вот и я тоже оказался не тем человеком, которому можно безоглядно – а это и есть самая прекрасная, самая облегчительная возможность поплакаться, – без оглядки на мир и себя излить душу. И в своих тревогах я оказался не так уж не прав, по-моему, Твое срочное письмо их подтверждает. Там, например, говорится: «Когда сегодня с десятичасовой почтой пришло Твое письмо, мне стало еще грустнее, еще тягостней, чем прежде». Это каким же надо быть бесподобным возлюбленным, чтобы писать любимой такие письма, усугубляя ее страдания! Нет, любимая, послушай, Ты не оставишь меня, Ты ведь сама не раз мне это говорила, но я хочу во всем, во всем быть близок Тебе, – так, значит, не оставляй меня и во всем, что с Тобой делается, не оставляй меня и во всех Твоих печалях. Оставайся со мной всецело, любимая, оставайся такой, как есть, ни единого волоска на Твоей головке я не хотел бы завить иначе, чем сам он вьется. Не пытайся быть веселой, когда Тебе невесело. Для жизнерадостности мало решить радоваться, нужно, чтобы было чему. И Ты не станешь мне больше нравиться оттого, что будешь лучше выглядеть, Ты будешь мне нравиться всего лишь точно так же, как сейчас. Близость, которую я к Тебе чувствую, слишком велика, чтобы какие-то перемены в Твоих настроениях и внешнем виде смогли повлиять на мое отношение к Тебе. Просто я буду несчастлив, если несчастлива Ты, и поэтому из любви к Тебе, но и из самого обычного эгоизма буду стараться устранить несчастье – как-то иначе это не может на нас сказаться. Разве что кроме как в поспешных, в суматохе дня грязными каракулями начерканных письмах, в которых пытаешься и не можешь избавиться от дурацкого сиюминутного волнения. Кстати, еще один повод остеречься двух писем в день.
Вот я – разве я Тебе не жалуюсь? Да это же почти завывания! Вчера, например, в конторе я просто разваливался. Голова сама никла от сонливости (при том что я уже много ночей ничего не писал, кроме как Тебе), где я ни прислонялся, там и норовил притулиться, в кресло свое не решался сесть из страха больше не встать, от авторучки пользовался только колпачком, чтобы при чтении бумаг буравить им висок и благодаря этому не засыпать, – во второй половине дня даже поспал немного, но и к вечеру мне не полегчало, почему я потом и гулять пошел, но и после этого спал вполглаза, как часовой на посту. Если уж не руками, любимая, так обнимемся хотя бы жалобами и мечтами.
Франц.