355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Грудь » Текст книги (страница 3)
Грудь
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:25

Текст книги "Грудь"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Я… я… Дэвид… извини… я… – но теперь он давился от хохота и не мог выговорить ни слова. И это Артур Шонбрун не мог связать двух слов! Что может быть невероятнее! Десять, двадцать, тридцать секунд дикого гогота – и он исчез. В общей сложности его визит продолжался около двух минут.

Через два дня он прислал извинительную записку, написанную элегантным стилем, как и все, я бы сказал, что выходило из-под его пера с тех пор, как он опубликовал книжечку о Музиле. А ровно через неделю, день в день – что за талант точно рассчитывать время у этих пройдох! – прибыл пакет от Сэма Гуди [7]7
  Магазин музыкальных товаров.


[Закрыть]
, с маленькой карточкой, подписанной «Дебби и Артур Ш.». Как сообщила мне Клэр, писала Дебби и, скорее всего, идея посылки тоже принадлежала ей.

Это была долгоиграющая пластинка с записью «Гамлета» в исполнении Лоуренса Оливье. Шекспир, Уильям. О, великолепно! Ты врачуешь мою душу, Дебора, вы оба – этой столь со вкусом подобранной пластинкой. Шекспир! Ах, претенциозная лицемерная сука! А почему не собрание сочинений Бальзака в кожаном переплете? Почему не членская карточка Клуба Любителей Книги? А почему не Пятая симфония Бетховена, ты, несостоявшаяся Жаклин!

Артур писал: «Твое несчастье не должно было стать предметом внимания столь слабохарактерного человека, каким я являюсь. Я не в силах объяснить тебе, что со мной тогда произошло. Да и мы оба поняли бы, сколь тщетными оказались бы мои усилия объясниться». С четвертой или пятой попытки я, наконец, сочинил и надиктовал Клэр вот такой ответ, который она отправила им по почте. «Дражайшие Дебби и Артур Ш. Ох спасибочки вам преогромадное за ваше сочувствие. Дэйв «Сиська» К.». Я дважды попросил Клэр перечитать написанное, прежде чем она заклеила конверт, чтобы удостовериться, что она правильно написала «преогромадное спасибочки». Варианты записки, которые я ей надиктовал, но раскритиковал, были любезны, красноречивы, великодушны, мягкосердечны, радушны, высокопарны, беллетристичны, индифферентны, деловиты, лукавы, злобны, злопыхательны, подлы, свирепы, язвительны, сюрреалистичны, а некоторые даже глупее той, что я отправил. Почему я попросил Клэр отправить именно эту, а не другие, не стоит допытываться: то, что я написал тем двоим, не имело ровным счетом никакого значения, как и то, что учинил здесь Артур во время своего посещения, не имело никакого значения. И в том, что Клэр отправила им это письмо (если отправила) без всяких замечаний относительно его содержания и стиля, проявился масштаб ее здравомыслия и понимания всего происходящего: она ведь тоже знала, что это не имело ровным счетом никакого значения.

«Слабохарактерный?» написал я Артуру в первом варианте, продиктованном Клэр спустя несколько секунд после того, как она прочитала мне их послание. – «Отчего же, ведь твой раскатисный смех только лишь свидетельствует о твоем вполне земном характере и жизненной силе. Это я слабохарактерный – иначе бы мы с тобой посмеялись вместе. Я не в состоянии оценить всю безмерную комичность этой ситуации только потому, что я больше Артур Шонбрун, чем ты, ты – тщеславный самовлюбленный элегантный хрен!»

Но что это я? Здесь разве содержится какая-то фундаментальная истина, а, читатель? Или уязвлено мое тщеславие? Или мое «достоинство»? Но тогда почему бы не похохотать вдоволь до колик в животе надо мной? Смех родится глубоко, в самом низу моего тела, у дыннообразного конца, и, прокатившись по всему телу, вырвется весело наружу сквозь отверстия в соске.

Второй кризис, который грозил свести меня в могилу и который я, кажется, на некоторое время (мне постоянно приходится делать эти оговорки) преодолел, можно назвать кризисом веры. Он произошел ровно месяц спустя после визита Артура, но трудно сказать наверняка, был ли он вызван этим странным событием: я давным-давно подавил ненависть к Артуру Шонбруну за то, что он так меня оскорбил – по крайней мере, я стараюсь этого добиться, и теперь я склонен согласиться с доктором Клингером, что хотя визит Артура, возможно, и ускорил ход событий, то, с чем мне предстояло впоследствии вступить в борьбу, было более или менее неизбежным.

А случилось вот что: я отказался верить, что превратился в грудь. С таким трудом подчинив мои фантазии о сексуальной активности строгому контролю разума, я стал внушать себе, что все случившееся – невозможно. Мужчина не может превратиться в женскую грудь иначе, чем в собственном воображении. Шок от пережитого был настолько сильным, что лишь через шесть месяцев я решился подвергнуть сомнению реальность происшедшего.

– Но позвольте, ничего не произошло – ведь это невозможно!

– Почему невозможно? – спросил доктор Клингер.

– Да вы и сами знаете! Это и ребенку понятно! Потому что это физиологически, и биологически, и анатомически невозможно – вот почему!

– Как же тогда вы объясните свое состояние?

– Это сон! Это сновидение. И шесть месяцев не прошло – это иллюзия. Я сплю. Надо просто проснуться.

– Но вы не спите, мистер Кепеш. И вы знаете, что не спите.

– Не говорите так! Не мучайте меня! Разбудите меня! Хватит! Я хочу проснуться!

В течение многих дней – или, думал я, мгновений, казавшихся в этом кошмаре днями – я изо всех сил пытался проснуться. Ко мне приходила Клэр, приходил мой отец, приходил мистер Брукс – иногда по утрам он просто похлопывал меня по соску, чтобы разбудить. Пробудившись, я в первые мгновения представлял, что бодрствую и что я огромная женская грудь, но потом с ужасом понимал, что пробудился не от сна, а от сна в моем кошмарном сне и что я был по-прежнему Дэвид Алан Кепеш, спящий. Это же сон! Прекратите меня мучить! Разбудите меня! Я выл и проклинал моих тюремщиков, хотя, конечно, если это и был сон, то я проклинал тюремщиков, которых сам и выдумал. И все же я проклинал их всех: Клэр, ты холодная бесчувственная сука! Отец, дурень бестолковый! Мистер Брукс, садист-педрила! Клингер, лжец проклятый! Гордон, безмозглый дурак! Я проклинал зрителей на амфитеатре, который я вообразил за стеной. Я проклинал телемехаников с телестанции, которую я вообразил – ах, любопытные носы, бессердечные любопытные твари! – и так далее. Наконец, боясь, что моя расстроенная нервная система не выдержит зверского напряжения этой психической атаки (да, именно так я и заставил их выражаться), они решили дать мне сильный транквилизатор. О, как я выл тогда!

– Уроды! Преступники! Негодяи! – орал я, погружаясь в волны наркотического расслабления, когда они волокли меня, барахтающегося и вопящего, из моей темной камеры в каземат еще более темный, в абсолютную тьму, и заковывали в тяжкие оковы…

Очнувшись, я впервые сознал, что сошел с ума. Я не спал. Я был сумасшедшим. И не будет никакого чудесного «пробуждения», этот кошмар не исчезнет, и я утром не вскочу с постели, и не пойду чистить зубы, и не вырулю на лонг-айлендскую автостраду, и не помчусь в университет; если что и случится (и я молил Бога, что что-то обязательно должно случиться и что я не совсем безнадежный), то это будет долгий путь обратно, медленное выздоровление, обретение вновь былого душевного здоровья. И конечно же, первым, самым главным шагом к выздоровлению было осознание того факта, что мое превращение в грудь, моя жизнь в качестве груди есть не что иное, как бред сумасшедшего.

И теперь я себе представить не мог, как и отчего я умудрился повредиться умом. Вспомнить, что предшествовало этому абсолютному шизофреническому коллапсу, я был не в состоянии, но моя новая гипотеза тем не опровергалась, ибо что бы ни послужило причиной моего умственного расстройства, эта причина, видимо, была настолько ужасающей, что я был вынужден вычеркнуть ее из памяти. Так может быть, я просто нахожусь сейчас в палате сумасшедшего дома, пребывая в глубоко бредовом состоянии? То, что я неспособен ни видеть, ни различать вкусы и запахи, едва слышу, не владею своим телом и разговариваю с окружающими так, словно мои голосовые связки погребены глубоко в жировой массе моего тела, – разве подобные симптомы совсем неизвестны современной психиатрии?

Но, рассуждал я, если все обстоит именно так, почему же тогда доктор Клингер – а то, что это именно доктор Клингер, я не сомневаюсь: должен же я не сомневаться хоть в чем – то, если уж я решил найти точку опоры, и я верил в его выговор с легким акцентом, в его прямоту и простецкое чувство юмора как в доказательство того, что по крайней мере он – это реально… Так вот, почему же тогда доктор Клингер настаивает, что мое выздоровление зависит от умения сохранять присутствие духа, несмотря на весь кошмар случившегося, и что путь к этому выздоровлению лежит через отказ от моего прошлого самоощущения. Ответ был ясен: доктор Клингер говорил совсем не то. Вследствие своей болезни я воспринимал его слова, простые и ясные, каковыми они и были на самом деле, и наделял их смыслом, прямо противоположным тому, какой он в них вкладывал.

Когда он, как обычно после обеда пришел меня проведать, я собрал всю свою знаменитую волю в кулак, набрался решимости и доходчиво рассказал ему о сделанном мной в то утро открытии. Я с радостным облегчением расплакался, все ему поведав: я был слишком возбужден своей речью. Иногда во время лекций в университете слышишь самого себя как бы со стороны: как говоришь ритмическими периодами, с равномерными паузами, заключая свои идеи в красиво построенные фразы, которые распределяешь по точно выверенным абзацам, и бывает трудно поверить, что вот этот обращающийся к аудитории притихших студентов златоуст и песнопевец каких-нибудь полчаса назад задурял им голову невразумительными литературоведческими спекуляциями, облаченными в бессвязные словеса. Теперь представьте себе, как трудно было мне сопоставить свой собственный размеренный голос, свою речь, обращенную к слуху доктора Клингера, с завываниями безумца, задурманенного транквилизаторами, коим я выглядел неделю назад. Если я и сейчас был сумасшедшим – ведь если я все еще женская грудь, значит, я все еще безумен, то я без сомнения один из самых красноречивых и здравомыслящих пациентов моего отделения.

Я сказал:

– Любопытно, визит Артура Шонбруна заставил меня заключить, что я на правильном пути. Как же я мог поверить в то, что Артур придет сюда и расхохочется? Как я мог принять эту вопиющую параноидальную чушь за правду? Вот уже месяц, как я проклинаю его и Дебби, и все это бессмысленно, потому что если и есть кто-нибудь в этом мире, кто способен сохранить самообладание в подобной ситуации, так это – Артур.

– Ему что, чужды простые человеческие слабости, этому ректору?

– Я вам отвечу – да! Ему чужды простые человеческие слабости.

– Ну и ловкач же он в таком случае!

– Нет, он не ловкач, тут как раз все наоборот. Дело в том, что я – безумен. Я все это придумал. Вот и все!

– А как же записка, его записка, на которую вы так лихо ответили? Записка, от которой вы взвились как ужаленный?

– Мои параноические бредни.

– А пластинка?

– О, а вот это – реально. Это в духе Дебби. Да, да, вот теперь я вижу всю разницу между реальным и воображаемым, между бредом сумасшедшего и тем, что на самом деле произошло. О, вон она, разница, уж поверьте мне. Я сошел с ума, но теперь-то я это знаю!

– И что же, по-вашему, заставило вас, как вы выразились, «сойти с ума»? – спросил доктор Клингер.

– Не помню.

– Но у вас есть хоть какое-то предположение? Что могло заставить такого человека, как вы, оказаться жертвой такой изощренной и непреодолимой иллюзии?

– Я говорю вам правду, доктор. Я просто не знаю. Во всяком случае, пока не знаю.

– Вам ничего не приходит на ум? Совсем ничего?

– Ну, то, что приходит на ум – сегодня утром вот пришло на ум – не кажется мне достаточным или убедительным.

– И что же это?

– Я хватаюсь за последнюю соломинку. Я подумал: «У меня это от литературы». Это все от писателей, которых я преподавал. Они заразили меня своими идеями. Не сочтите это за мою причуду, но я думаю, что во всем виноват мой курс европейской прозы. Я каждый год читал лекции о Гоголе и Кафке – лекции о «Носе» и «Превращении».

– Да, но многие преподают «Нос» и «Превращение».

– Но, быть может, – сказал я иронически, – не все принимают это все так близко к сердцу, как я.

Он засмеялся.

– Я – сумасшедший, не так ли? – спросил я.

– Нет.

Это меня удивило – но лишь на мгновение: я подумал, что он сказал «Да» и тотчас придал его словам обратный смысл – так образ внешнего предмета появляется на ретине глазного дна в перевернутом виде.

– Вот что я хочу вам сказать: хотя вы и ответили «Да» на вопрос, сумасшедший ли я, я слышал, что вы произнесли: «Нет».

– А я и сказал: «Нет». Вы не сумасшедший. И вы не во власти бредовой иллюзии или, во всяком случае, не были до сих пор. И вы не пережили, как вы говорите, «шизофренический коллапс». Вы – женская грудь, своего рода. Вы отважно старались приспособиться к этому таинственному несчастью. Я могу понять ваше искушение, даже необходимость, если хотите, поверить в идею, будто все это – сон, галлюцинация, бред или наркотический кайф. Но это не так. С вами случилось нечто необычное. А прямая дорога к безумию – мистер Кепеш, вы меня слышите? – прямая дорога к безумию – это притворяться, будто ничего не произошло. Уверяю вас, очень скоро это самоутешение пройдет. И я хочу отвратить вас от этого ложного пути, пока вы не зашли слишком далеко. Я хочу, чтобы вы выбили из головы мысль о том, что сошли с ума. Вы не сумасшедший и думая обратное, вы причините себе только страдания. Безумие – не выход, ни воображаемое, ни реальное безумие.

– Ну вот, я опять все понял в обратном – смысле. Я изменил смысл сказанных вами слов на прямо противоположный.

– Нет, вы поняли все правильно.

– Позвольте тогда спросить, вам не кажется резонным предположить, что мой бред вызван многолетними занятиями прозой этих писателей? Я имею в виду, если отбросить конкретную травму, приведшую к моему превращению?

– Но у вас не было никакой травмы психологического порядка, и это, как я уже вам сказал, не бред.

С приятной для меня иронией – вот оно свидетельство здоровья! здоровья! – я сказал:

– Но если бы это было так, доктор Клингер – ибо как я вас понял, вы вновь повторили, что это не бред – если бы это был бред, тогда вы смогли бы увидеть некую связь между такого рода галлюцинацией, жертвой которой я стал, и тем воздействием, которое оказали на мое воображение Кафка, Гоголь или Свифт? Я имею в виду «Путешествия Гулливера», которые я тоже преподавал в течение ряда лет. Доктор Клингер, вы меня понимаете? Возможно, если мы будем продолжать в том же духе, говоря о моей болезни в гипотетическом плане…

– Я снова повторяю: у вас нет болезни психического свойства. То есть до сей поры не было. Вы пережили шок, панику, ярость, отчаяние, вы потеряли ориентиры, испытали глубокое чувство беспомощности и одиночества, у вас была тяжелая депрессия, но каким – то чудом вы пережили все это, и сейчас у вас нет признаков того, что я бы назвал болезнью. Даже когда ваш старый друг ректор появился здесь и у него случился приступ смеха. Это вас потрясло. Это вас до сих пор потрясает. Вы этим были выбиты из колеи. Что ж тут удивительного? Я знаю, что это слабое утешение, когда вам говорят: мол, вы – личность со слабым «я» и с вами нужно обходиться бережно. Вам было противно слышать этот хохот, пусть даже этот смех был вызван не столько вашим видом, сколько неуверенностью этого человека в самом себе, которая скрывается под покровом его вальяжности и элегантного костюма. Вам не привиделся визит Артура Шонбруна, мистер Кепеш, вам не привиделось все то, что с ним произошло в этой палате. Это произошло. Вы притворяетесь наивным, когда вы описываете его поведение как «невозможное». Вы куда более тонко разбираетесь в человеческой натуре. Ведь вы начитались Достоевского!

– Мне повторить то, что, как мне почудилось, вы сказали?

– Нет нужды. То, что вам почудилось – вы услышали. Хватит, мистер Кепеш, – чем скорее вы прекратите, тем лучше. Вы же сами сказали, что все это литературные выкрутасы, которым вы предаетесь из какой-то причуды, все эти Гоголи, Кафки и так далее. Это причинит вам немало неприятностей, если вы будете продолжать в том же духе. Если вы будете. Развивая подобные мысли, вы настолько ослабите контроль над собой, что очень скоро вы возбудите в своем сознании подлинно м необратимо бредовые мысли – в точности такие же, как те, что вы сейчас сами себе приписываете. Вы понимаете меня, мистер Кепеш? Вы умный человек, у вас могучая сила воли, и я прошу вас прекратить немедленно эти фантазии.

Оно было невыносимо, это воображаемое словопрение, но я уж больше не думал, что возвращение назад, к началу будет столь же простым делом, как пробуждение от дурного сна. Это будет адом, но что тот ад в сравнении с нынешним?

– Доктор Клингер! – закричал я. – Выслушайте меня – это меня не сведет с ума! Что бы это ни было, это не сведет меня с ума – ни в коем случае! Я буду бороться! Клянусь вам, я буду бороться, пока не выкарабкаюсь из этого! Я больше не буду коверкать смысл услышанного! Я буду слышать только то, что вы мне говорите! Вы слышите, доктор? Вы понимаете то, что я вам говорю? Я не смирюсь с этим бредом! Я не буду его пленником! Я не буду его жертвой! Вы добьетесь от меня понимания. Не ставьте на мне крест! – умолял я. – Вы слышите меня? Вы меня понимаете? Пожалуйста, не ставьте на мне крест! Не думайте, что я конченый человек! Я сброшу этот панцирь и стану опять самим собой! Стану!

Теперь все дни были целиком и полностью посвящены попыткам понять точный смысл того, что мне говорили врачи, мистер Брукс, Клэр. Это требовало от меня беспрестанного напряжения воли, настолько изнуряющего, что к ночи мне казалось: легкого детского выдоха достаточно, чтобы задуть хрупкое трепещущее пламя памяти, ума и надежды, все еще называвшее себя Дэвид Алан Кепеш.

Когда в воскресенье мой отец приехал навестить меня, я сообщил ему хорошие новости, хотя и был уверен, что доктор Клингер и Клэр уже сообщили ему обо всем. Я радовался как ребенок, выигравший хлопушку в лотерею. Я сказал ему, что уже не верил, будто я – женская грудь. Хотя я еще не был в силах отринуть физические представления, сопровождавшие мою галлюцинацию, в течение дня я избавлялся от психического заблуждения. Каждый день, каждый час я ощущал, как возвращаюсь к себе прежнему, и я уже мысленно рисовал себе тот день, когда снова войду в университетскую аудиторию и буду разбирать со студентами прозу Гоголя и Кафки вместо того, чтобы страдать от противоестественных трансформаций, которые эти писатели выдумали для персонажей своих знаменитых повестей. Поскольку мой отец мало что смыслит в художественной литературе, я взахлеб, как школьник, рассказывал ему о том, как в шедевре Кафки в одно прекрасное утро Грегор Замза проснулся и обнаружил, что превратился в чудовищного жука. Я вкратце изложил ему содержание «Носа» – как герой повести просыпается утром и обнаруживает пропажу собственного носа и отправляется на его поиски по всему Санкт – Петербургу, помещает в газете объявление с просьбой вернуть пропажу, пока, наконец, нос не водружается опять на лице столь же странным образом, как и исчез. (Я слышу, как он про себя бормочет: «И ты преподаешь эту чушь в колледже?») Я объяснил ему, что до сих пор не могу припомнить, какая травма послужила толчком для моих несчастий, это было настолько ужасно, что я даже теперь просто-напросто теряю слух, как только врачи пытаются напомнить мне об этом. Нужно время, сказал я ему, немалое время, но сейчас, во всяком случае, я на верном пути. Я начал движение, я собрал в комок всю свою решительность. Я объяснил ему, что какова бы ни была травматическая причина – чтобы забыть о ней, я ухватился за наиболее подходящую идею – гоголевско-кафкианскую фантазию о физической трансформации, о которой я рассказывал своим студентам за неделю до этой катастрофы. И вот, с помощью доктора Клингера, я пытался понять, почему же я вообразил себя именно в виде женской груди. Какой бурный хаос вожделения и страха воплотился в этой примитивной идентификации с объектом детских мечтаний? Какие неутоленные аппетиты или древние переживания, какие события из моего далекого прошлого могли сшибиться так, чтобы породить этот чудовищный бред, столь же прекрасный, сколь и классически простой? И чем объяснить мою «маммарную зависть», которая, по-видимому, и вызвала это экстравагантное перевоплощение. Может быть, я был типичным американским ребенком, который насмотрелся цветных вклеек в «Плейбое»? Или же это было внутреннее томление, глубоко во мне затаившееся, подсознательное желание быть абсолютно беспомощным, быть гигантской безмозглой глыбой пещеристого тела, желанного, немого, пассивного, неподвижного, висящего – словом, похожего на женскую грудь. Или представьте себе это как своего рода спячку, как долгий зимний сон во глубине горных массивов женской анатомии. Или вообразите себе эту грудь как мой кокон, подобный той суме, в коей я плавал по водам утробы моей матери. Или, или… я сбился, и он уже перестал меня понимать, да и сам я перестал себя понимать, ибо все это было лишено всякого смысла – но кто бы мог внятно объясниться о таком феномене? Итак, я гунявил своему папочке что-то идиотское и под конец снова расплакался от радости. Без слез – но я плакал. А где же мои слезы? Когда я снова почувствую их на своих щеках? Когда я почувствую свои зубы, свой язык, свои пальцы на ногах?

Мой отец долго сидел молча. Может быть, подумал я, он тоже плачет. Потом он приступил к своему традиционному рассказу о событиях за неделю: дочка такого-то забеременела, сын такого-то купил дом за сто тысяч, мой дядя снабдил продуктами свадьбу сына младшего брата Ричарда Такера.

К своему восторгу я вдруг понял, что никто не мог понять смысл моих слов. Ведь отвергнув самую мысль, что я – женская грудь, я тем не менее забыл, что мне надо было в буквальном смысле декламировать словно с подмостков сцены всякий раз, когда я хотел быть услышанным окружающими. Что-то все еще не ладилось у меня с голосом или, быть может, барахлили мои слуховые органы: я невнятно бубнил или шептал, хотя мне казалось, что я говорю достаточно громко. Но одно я знал наверняка: это происходило совсем не оттого, что мои голосовые связки находились где-то внутри стопятидесятипятифунтовой молочной железы. Ибо мое тело было по-прежнему моим телом! Самым громким, насколько мог, голосом я повторил почти все то же самое, что уже рассказал ему о своем открытии. Потом мне показалось, что я спросил – о, как медленно рождается свет разума в мозгу умалишенного! – «Папа, где мы?»

– В твоей палате, – ответил он.

– А я что – женская грудь?

– Ну, так говорят.

– Но это же неправда! Я психически больной. Скажи мне – что я такое?

– Ох, Дейви…

– Что я такое?

– Ты – женская грудь.

– Но это неправда! Ты сказал неправду! Я – псих! Я в психушке. И ты меня навещаешь! Пап, если это так, то скажи мне. Я хочу, чтобы ты просто сказал: «Да». Послушай меня: я псих, я в психиатрической лечебнице. У меня был тяжелый срыв. Да или нет? Скажи правду!

И мой отец ответил:

– Да, да, сынок, ты – психически больной.

– Я слышал! – заорал я доктору Клингеру, когда он пришел как обычно ко мне вечером. – Мой отец сказал. Я победил! Я услышал правду. Я слышал, как он сказал, что я психически больной.

– Ему бы не надо было вам этого говорить.

– Но я слышал. И слышал в прямом смысле.

– Ваш отец вас любит. У него доброе сердце, и он вас очень любит. Он считал, что вам это поможет. Теперь он понимает, что ошибся. И вы тоже это понимаете.

Но я был вне себя от счастья, и плакал, плакал… Мой отец пробился к моему сознанию. Скоро и другие смогут.

– Я слышал! – сказал я. – Я – не грудь. Я – псих.

В течение следующей недели я начал делать успехи; по крайней мере, я слышал, как я об этом говорил. Какие только теории я не выдумывал, чтобы понять причину своего бреда. Как же искренне я мечтал об излечении. Как я мечтал быть снова здоровой и цельной личностью. Я возвращался к самым первым дням своего существования в надежде обнаружить там хотя бы проблеск воспоминания о том, как еще беззубыми деснами хватал материнскую грудь, утыкаясь носиком в ласковую мягкость ее полушария.

– Если бы она была жива, если бы она только могла мне рассказать!

– Рассказать вам что? – спрашивал доктор Клингер.

Я взвыл. Откуда мне знать. Но с чего же еще начать, кроме как… только там опять ничего нет. Это очень далеко, недостижимо далеко. Я вгрызаюсь в ил на самом морском дне, но когда достигаю поверхности, у меня не остается даже крупиц песка под ногтями. Но сам нырок великолепен! Сама попытка прекрасна! Это усердие, которое я вкладываю! Меня не победить, покуда я не оставлю своих попыток! Я вернулся к ранним часам своего человеческого существования. Я говорю врачам, когда грудь – это я, и когда я – это грудь, когда все во мне и я во всем, когда выпуклость – это вогнутость, а вогнутость – выпуклость, мои первые тысячи часов после пребывания в небытии, заря моей жизни, моя Месопотамия! О, как я говорю! Все! Все! Я доберусь до истины! Я не умолкну ни на мгновение, пока жив мой разум. Возможно, это постаналитический коллапс, который продлится год – вот самый отчаянный способ остаться при Клингере.

– Вы когда-нибудь задумывались, доктор, какие фантастические идеи о зависимости расцветают у ваших инфантильных пациентов только при мысли о вашей фамилии? Вы когда-нибудь осознавали, что все наши имена начинаются на К – ваше, мое, Кафки. И потом еще Клэр и мисс Кларк…

– Алфавит, – напомнил мне этот учитель английского языка, – имеет всего двадцать шесть букв. А нас миллиарды и всем нам нужны какие-то инициалы, чтобы отличать друг друга…

– Но!

– Что «но»?

– Но ведь в этом что-то есть! Что-то есть! Пожалуйста, если я не могу, но вы-то можете – дайте мне ключ! Укажите мне путь! Я хочу выбраться из своего состояния!

Вместе с ним я пытаюсь вспомнить основные события моей душевной жизни, и снова переворачиваю страницы в антологии рассказов, которые мы вдвоем составили, как своего рода текст для спецкурса под названием «История жизни Дэвида Алана Кепеша», читанного нами вместе в течение пяти лет. Но рассказы эти совершенно бесполезны – тут даже я с ним соглашаюсь. Слишком все знакомо, все уже настолько жевано-пережевано. Драма моей жизни потрясает не больше, чем хрестоматия зарубежной прозы для десятого класса, куда включено «Ожерелье» Мопассана и «Счастье Ревущего Стана» [8]8
  Рассказ американского писателя Френсиса Брет Гарта.


[Закрыть]
. Если бы моя антология продолжала интриговать меня закрученностью сюжетов и многозначностью смысла, я бы не перестал ее анализировать вовсе, но я все же перестал, и самая важная причина этого заключалась в том, что рассказы из жизни Кепеша, некогда столь же для меня увлекательные, как «Братья Карамазовы», были мной проанализированы настолько тщательно, что в конце концов стали такими же унылыми, как какой-нибудь хрестоматийный каштан, о котором нудно повествует провинциальный школьный учителишка. Вот этот вывод и явился главным достижением моего успешного анализа.

Ага, подумал я. Вот и травма, о которой я никак не мог вспомнить: мой успех. Вот от чего я открещивался: моя победа. Вот в чем я никак не мог себе признаться.

– Что? – спрашивает доктор Клингер. – В чем вы не могли себе признаться?

– Вознаграждения! Безмятежность! Комфорт! Тихая, упорядоченная и благополучная жизнь. Жизнь без…

– Погодите, погодите. Почему вы не можете себе в этом признаться? Это же замечательные вещи. Бросьте! Перестаньте комплексовать, мистер Кепеш. Вы заслужили эти житейские радости!

Но я не слушаю, ведь слова, которые я слышу, значат вовсе не то, что он имеет в виду. Я говорю о том, о чем говорят обычно все пациенты, об этой воображаемой подруге всех удрученных – о моей Вине. Я говорю о Хелен, бывшей жене, чья жизнь ныне, как я теперь понимаю, куда ужаснее той, прежней, когда мы переживали ужасную катастрофу, которой обернулся наш брак. Ибо она опять замужем, за алкашом, и, насколько я знаю, сама стала такой. Помню, я не мог сдержать злорадства, когда несколько лет назад один мой старый приятель из Сан-Франциско – Хелен опять там живет – приехал к нам с Клэр в гости и рассказал мне и моей миленькой любовнице, которая приготовила нам прекрасный ужин, о преследующих Хелен несчастьях, о семейных скандалах, о том, что она сильно растолстела, о мешках у нее под глазами. Ну и поделом этой суке, думал я тогда.

– И вы считаете, что наказываете себя безумием за столь незначительное зломыслие? Перестаньте, мистер Кепеш.

– Я только хочу сказать, что выпавшее на мою долю счастье было слишком незаслуженным! Вот почему я перестал испытывать сексуальное влечение к Клэр! Слишком безграничное удовлетворение меня испугало. Казалось мне невероятно несправедливым. Моя вина!

– Ох, прекратите, мистер Кепеш. Это просто глупость какая-то – так думать. Что за предрассудки. Да это ведь самовосхваление под видом «объективного анализа». Странно это слышать от человека такого тонкого ума, как вы.

– Если не это, то что же? Помогите мне! Отчего это произошло!

– Ни от чего.

– Тогда почему я сошел с ума?

– Вы не сошли с ума.

В следующее воскресенье, когда я опять спросил отца, являюсь ли я пациентом психиатрической лечебницы – просто чтобы удостовериться – он ответил:

– Нет.

– Но ведь неделю назад ты сказал «да».

– Я ошибся.

– Но ведь это правда.

– Нет.

– Господи, я опять все воспринимаю в обратном смысле. Опять!

– Да нет же, – вмешался доктор Клингер.

– А вы что тут делаете? Сегодня же воскресенье! Здесь мой отец, вас тут не должно быть. Да вас и нет здесь!

– Я здесь, мистер Кепеш. С вашим отцом. Возле вашей кровати.

– Я опять ничего не понимаю. Я хочу все ясно понимать. Помогите! Вы слышите меня? Помогите! Мне нужна ваша помощь. Я не могу справиться в одиночку. Поднимите меня, поднимите! Скажите мне правду! Если я женская грудь, где же мое молоко? Когда Клэр меня сосет, почему я не доюсь? Где мое молоко? Ответьте!

– Ох, Дэйви, – теперь это был мой отец, он приткнулся своей небритой щекой к моему соску. – Сын мой, сынок!

– Папа, что произошло? Обними меня, папочка! Что случилось? Почему я сошел с ума?

– Ты не сошел с ума, родной, – зарыдал он, и его слезы оросили мою кожу.

– Тогда где мое молоко? Ответь! Если я грудь, я должен производить молоко! Много молока! Меня должно распирать от молока! Но в это никто не поверит! Даже я. Это невозможно!

Но это возможно. Ведь можно же увеличить надои молока у коров с помощью инъекций какого-то лактогена, гормона роста, так что, может быть, они решили, что я смогу стать молокопроизводительной железой, если провести соответствующую гормональную стимуляцию. Теперь я иногда хочу сказать: «Ну давайте, попробуйте, чертовы вруны!» Я уверен, что среди этих ученых найдется немало тех, кто с радостью бы бросился со мной экспериментировать. Может быть, когда мне все это надоест, я им это позволю. А вдруг эти опыты меня не угробят? Вдруг у них получится? Ну что ж, тогда я буду знать, что я безумнее самого последнего сумасшедшего, что я самая настоящая женская грудь, а вовсе не эндокринный казус, который все еще отзывается на имя Дэвид Алан Кепеш. * * *


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю