Текст книги "Волшебный свет"
Автор книги: Фернандо Мариас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
По прошествии почти двух недель, когда я уже был готов действовать, случилось нечто неожиданное.
Раненый вдруг очнулся.
Это произошло среди ночи. Я лежал в гамаке, безуспешно пытаясь уснуть, но сон все не шел. Зыбкость моей ситуации, да еще эта липкая жара не давали мне уснуть. Стояла полная тишина, и потому, когда в доме раздался крик, то это прозвучало особенно страшно. Пронзительный вскрик, будто ножом прорезав ночную темноту, заставил меня похолодеть. Это был вопль загнанного, смертельно напуганного животного, который заставил меня вздрогнуть, будто через меня пропустили электрический ток. Я вскочил на ноги и вбежал в дом. Он все кричал, а я зажег лампу и увидел, что происходит. Человек стоял на коленях на сбившихся простынях, яростно вцепившись в металлический поручень кровати. Он был напряжен до крайности. Грудь его высоко вздымалась, но дыхание было прерывистым, как будто воздух не проходил в легкие. Было видно, как он страдает, и это было ужасно, невыносимо, но самое страшное – его взгляд: казалось, его глаза сейчас вылезут из орбит и заживут своей жизнью, отдельно от лица. А в глазах стоял ужас, такой, что и представить нельзя. Я уверен, он снова видел пули, летящие в него из дула пистолета. Только один раз, много лет спустя, я видел у него точно такие же глаза. На несколько секунд я застыл на месте, пораженный, потом пришел в себя и подошел к нему. Мне было страшно дотронуться до него. А когда я коснулся его, он весь напрягся, как скрипичная струна. Мне пришлось крепко держать его, чтобы он не упал с кровати. Он боролся со мной, пытаясь высвободиться, но по-настоящему он боролся с чем-то, для меня невидимым. Это была отчаянная и безнадежная борьба, – он то вытягивался, то извивался, словно пытаясь вылезти из собственной кожи, в какой-то своей борьбе, в которой он неминуемо должен был проиграть. То, что сжигало его изнутри, наверное, достигло своего апогея: вдруг что-то в нем сломалось, и он, как подкошенный, упал на кровать, с силой выдохнув из легких воздух – казалось, будто воздушный шар спустили.
Кризис продолжался от силы минуты две; потом он снова успокоился. Я уложил его на постели поудобнее, а сам сел на стул в ногах кровати, пытаясь успокоиться. Остаток ночи я провел возле него, не решаясь пошевелиться и неотступно наблюдая за ним, – я никак не мог забыть ту секунду, когда в глазах у него промелькнуло выражение человека, встретившегося лицом к лицу с торжествующей ухмылкой собственной Смерти.
И вот, словно эмоциональное потрясение, которое он пережил, оказало большее действие, чем все мои заботы, с той ночи состояние раненого стало улучшаться. То, что он выжил после расстрела, было чудом, но не меньшим чудом было его выздоровление. У моего двоюродного брата был кот, который однажды упал с четвертого этажа и не разбился. Несколько дней он неподвижно сидел в своей плетеной корзинке, не пил, не ел, сидел, как под наркозом; все думали, он вот-вот умрет, но в одно прекрасное утро он открыл глаза, встал, потянулся и принялся за свои обычные дела – ловить мышей в подвале дома. С раненым происходило нечто подобное. В начале улучшения он мог только с трудом шевелиться; он садился на кровати, упираясь локтями в колени и обхватив голову обеими руками, как человек, который настолько устал или подавлен, что на большее у него нет сил. Так он мог сидеть часами. Постепенно он стал вставать и уже мог делать несколько шагов по комнате. Я внимательно следил за его движениями, с тревогой ожидая мгновения, когда к нему вернется разум и он заговорит; однако улучшение было только физическим, взгляд продолжал оставаться отсутствующим. Он смотрел то на один предмет, то на другой, но, казалось, он ничего не узнает, его внимание ни на чем не останавливалось. Как будто он очнулся от летаргического сна, продолжавшегося несколько веков. Ему требовалось некоторое усилие, чтобы узнать какую-нибудь вещь и ее назначение, но его ничто не интересовало. Если это была рубашка, он смотрел на нее, пытаясь понять, для чего она нужна, а потом медленно и неуклюже натягивал ее на себя; если в руке у него оказывалась ложка, он пользовался ею правильно, но потом мог уставиться на нее долгим взглядом, сжимая в пальцах с такой силой, словно хотел смять. Я бы сказал, его тело совершало какие-то действия, но мозг во всем этом не участвовал. Что до меня, я воспринимал его, как еще один предмет в доме. Я думал так: его выздоровление подчиняется определенной логике, и также, как однажды его организм выстоял и вернулся к жизни, в скором времени очнется и его мозг. Но я ошибался.
Время шло, но никаких признаков просветления не было, мысли проходили в его мозгу, как разноцветные картинки перед взором слепого. Наступил момент, когда физически он выздоровел почти полностью, настолько, что если бы не его отсутствующий взгляд и немота, он бы казался нормальным человеком. Но его мозг отказывался сделать еще один шаг, или был не способен на это. Выстрел в голову нанес куда больше вреда, чем я предполагал вначале, низведя человеческое существо до уровня растения, неспособного ни составить, ни выразить мысль, ни даже вспомнить, кто он такой; мои проблемы не только не были решены, но даже усугубились. Больше я ничего не мог для него сделать, необходимо было переправить его куда-нибудь, где за ним могли бы ухаживать и заботиться о нем. Однако не надо забывать, что его приговорили к расстрелу, надо было действовать осторожно. Совсем необязательно, что его палачи возьмут на себя труд нажать на курок, если он снова попадет к ним в руки, хотя, с другой стороны, они и не такое вытворяли… Нет, и думать нечего о том, чтобы передать его кому бы то ни было. Но тогда, куда же мне его переправить, не нажив новых неприятностей?
Когда идет война, все становится с ног на голову, все меняется. Что-то, немногое, к лучшему; но в большинстве своем – к худшему. Клаудио, у которого я работал, видел, как зарастают травой поля, и сообразил, что траву эту можно продать и на этом заработать, так что он оказался в выигрыше; он раздобыл с помощью каких-то махинаций маленький грузовичок, конфискованный у крестьянского кооператива. На этом грузовике, – он говорил, что так заодно служит Родине, – он подрядился развозить почту и военные донесения по комендатурам, которых по всей провинции вдруг возникло хоть пруд-пруди, не говоря уже о том, что он здорово развернул торговлю хлебом; у него была своя клиентура, «по рекомендации компетентных органов» он обслуживал офицерские штабы, несколько тюрем, одну-две больницы. Мне было поручено ездить на этом грузовике, выполняя разные поручения; работа была непыльная, хотя приходилось накручивать побольше километров, чем раньше; грузовичок ездил куда шустрее, чем старый фургон, зато на каждой остановке всегда находился кто-то, обычно пара солдат, готовых взяться за разгрузку.
Одним из моих обычных пунктов назначения был Приют для престарелых, за которым присматривали монахини, и где находили прибежище старики, чьи семьи уже не могли их содержать или им надоело их терпеть. В отдельном флигеле, под присмотром монахини по имени сестра Анхела, жили несколько слабоумных больных. Сестра Анхела, хотя уже и в годах, человеком была энергичным и выносливым; видно было, что она относится к своей работе с душой. Обычно она же и следила за разгрузкой. Тут уж вкалывал я, солдат там не было. Но я не жаловался, потому что монахиня ко мне благоволила, и, думаю, симпатия была взаимной. Несмотря на свою вечную занятость, она всегда находила минутку и для меня, стакан лимонаду в жару приносила или еще что-нибудь такое. А пока я отдыхал, я все смотрел, как она обходилась с больными; она была терпеливая и ласковая, никогда никому слова плохого не говорила или грубости какой. Больным хорошо было с сестрой Анхелой. Вот я и начал вынашивать одну идею, и в один из последующих дней, после разгрузки, мне удалось коротко с ней переговорить. Мне хотелось вызвать у нее еще большую симпатию и заслужить ее доверие.
В тот день, когда я, наконец, решился действовать, я встал раньше обычного и отправился в поселок.
Клаудио удивился, увидев меня почти на час раньше обычного, но поскольку хлеб был уже готов, не стал мучить меня вопросами. Я сел в кабину грузовика и выехал на дорогу, но вместо обычного маршрута свернул на первом перекрестке и зарулил к дому.
Раненый неподвижно лежал на кровати, но не спал; как обычно, он смотрел в бесконечность. Я приподнял его и помог надеть кое-что из моей старой рабочей одежды и стоптанные башмаки; потом я оглядел его с ног до головы: только рана на виске, уже почти затянувшаяся, наводила на мысль о возможном происшествии, но хотелось верить, что никто не обратит на нее внимания.
Мы вышли за дверь. Раненый, не сопротивляясь, дал увести себя из дома, но я заметил, – его будто что-то тревожило, наверно, он чувствовал, что я нервничаю. Когда я усадил его в кабину, он стал беспокойным, дыхание сделалось прерывистым. Может, он понимал, что навсегда покидает свое прибежище последних недель, и что грядут серьезные перемены.
Я вернулся на дорогу и доехал без приключений. Подъехав к воротам приюта, я миновал железную ограду и направился к задней части дома, где и остановился у маленького домика, иногда служившего продуктовой лавкой. Сестра Анхела уже поджидала меня, как всегда занятая несколькими делами одновременно. Я вылез из кабины и рассказал ей историю, которую выдумал. Я сказал, что километра за два отсюда встретил на дороге человека, который брел, неведомо куда, и что, когда я пригляделся, то понял – этот человек не в себе. Монахиня слушала меня, не отрывая взгляда, но пока я говорил, не перебивала; мне было неловко, ведь заметно было – она понимает, что я лгу, но когда я умолк, она подошла к тому человеку и, внимательно глядя на него, задала ему несколько вопросов, ответов на которые, понятное дело, не дождалась; кончилось тем, что я помог ему выйти из машины и отвел его к дверям больницы. Потом я стал разгружать хлеб, а когда закончил, сел отдохнуть и выкурить сигарету. Через несколько минут из дверей больницы вышли монахиня и тот человек; она вела его под руку и шла рядом с ним, приноравливаясь к его медленным неуверенным шагам; она усадила его на каменную скамью во внутреннем дворике и направилась ко мне. Я надеялся на то, что никаких неожиданностей не будет, я видел, как бережно она обращается с больными, и по этому поводу мне беспокоиться было нечего; но если раненого осмотрел врач, он без труда догадался, что шрамы – это следы недавних пулевых ранений. Я стал молиться, чтобы он ничего не сообщил в Национальную Гвардию… Сестра Анхела сказала мне, что никто не видел этого человека раньше, но, учитывая его состояние, они не могут отказать ему в помощи. Она говорила, а сама как-то странно на меня смотрела, будто хотела сказать – она знает правду, знает, что это я его спас и ухаживал за ним все это время; но взгляд ее говорил также, что она сохранит эту тайну. Я не ошибся: сестра Анхела жалела больных и действительно любила свою работу; таков же видимо был и врач. С этого дня раненый попал в хорошие руки.
Я попрощался и покинул двор приюта. Пока я ехал к железной ограде, я все смотрел на того человека в зеркало заднего обзора. Он послушно шел вслед за монахиней к дому.
Я добрался до своей хижины и все твердил себе, что проблема моя решена, что я могу отдохнуть, но на душе у меня все равно было неспокойно, а порой я даже чувствовал молчаливое присутствие того человека, да так явно, будто он никуда отсюда не уходил – мне казалось, я могу до него дотронуться. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя и снова зажить обычной жизнью, ведь я несколько недель жил в таком напряжении, что почти забыл о войне, а меня ведь это тоже касалось. Несмотря ни на что, тревога моя не проходила, прежде всего потому, что я так и не знал, кого я спас. Перед тем как выбросить его одежду, я все старательно просмотрел в надежде найти хоть какой-нибудь документ, удостоверяющий личность, или какую-нибудь вещицу – ключи или медальон – хоть что-нибудь; но у него не было ничего. Единственное, что мне было ясно – физической работы он не знал – пальцы у него были тонкие, а ногти ухоженные. Но ведь это все равно, что не знать ничего; он мог быть политиком, журналистом, учителем… Мне все не давала покоя одна мысль: мне казалось таким несправедливым, чуть ли не курьезным, что, кто бы он ни был – его жена, дети, его друзья, словом, кто-то, где-то, и, возможно, гораздо ближе, чем я думаю, может даже, в этом самом селении, кто знает его и любит – так вот, этот кто-то считает его мертвым. Я решил попытаться выведать что-нибудь у пекаря, который чем дальше, тем лучше ладил с новой властью; и еще я стал просматривать кое-какие военные сводки, которые мне случалось возить. Но моего работодателя не интересовало ничего, кроме его торговли, а документы, которые попадались мне на глаза, были просто списком казненных или заключенных в тюрьму, и их имена мне ничего не говорили – ни фотографий, ни конкретных дат, ничего, что могло бы навести меня на след. Все было бесполезно: как будто речь шла о призраке, и потому ничего нельзя было сделать. Это перестало быть наваждением, когда я понял, что потерпел поражение, но тревога не унималась – ведь я видел его каждый день. Я приезжал в приют, и, понятное дело, монахиня мне о нем рассказывала. Поначалу с энтузиазмом, потому что у больного наметился вроде бы кое-какой прогресс, а потом удрученно, потому что за первоначальным улучшением так ничего и не последовало. Он был похож на ребенка, который все узнает впервые, даже самые обыденные вещи; правда, хоть он ничего и не помнил, мозг у него все-таки немного работал; он мог выполнять кое-какую несложную работу, что-нибудь самое простое, но не более того. Я часто видел, как он сидит во дворе с отсутствующим взглядом, чуждый всему окружающему. В такие минуты я ощущал неприятный холодок в желудке. Много времени прошло, прежде чем я привык к этому ощущению, а до конца оно даже через несколько лет не прошло.
Между тем, война шла своим чередом, и я все удивлялся, как это приют умудряется держаться в стороне от всего, оставаясь настоящей тихой заводью. Стоило мне оказаться за железной оградой, я будто попадал в другой мир, мир покоя и терпения, который резко контрастировал со всеобщим безумием, творившимся снаружи. Здесь, в приюте, время словно остановилось. И потому, когда война кончилась, это было одним из немногих мест, где ничего не изменилось. А вот в обычном мире изменилось все; даже меня коснулись эти изменения. Мой хозяин сколотил себе приличное состояние; не очень понятно, каким именно образом, однако он еще в начале войны переехал в небольшой дом в центре поселка, а теперь и вовсе стал владельцем поместья, которое при прежнем режиме принадлежало какому-то политику, и поместье это было такое огромное, что его за целый день не обойдешь. И это еще не все. Он продолжал свое хлебное дело, но развернул еще несколько предприятий, и дела у него шли день ото дня лучше. Мне тоже было грех жаловаться, потому как и мне кое-что откалывалось от этого везения. Хозяин меня ценил и поручил мне охранять свои владения, я был чем-то вроде управляющего и следил за тем, чтоб в поместье все было в порядке, чтоб все было на своем месте. Он назначил мне жалованье и позволил переселиться в небольшой домик у въезда в имение. Для меня такие перемены в жизни были все равно, что вершина славы: работы у меня было достаточно, так что пришлось оставить грузовик и дорогу – как нельзя более кстати. Мне до одури надоело вставать ни свет ни заря и долгими часами крутить баранку. Кроме того, я был рад, что больше не бываю в приюте и нет у меня перед глазами той картины, которую я видел в последнее время каждый день: больной человек неотрывно смотрит куда-то за горизонт, немой и неподвижный, безучастный ко всему.
В последний день моей работы я попрощался с монахиней и пообещал ей, что, как только меня заменит новый водитель, я приеду ее навестить. Сестра Анхела была откровенна со мной и сказала, что ее беспокоит судьба приютских стариков; она была далеко не молода и знала, что жить ей осталось не так уж долго. Она опасалась, что на ее место придет человек, который не будет так ласков с больными, как она; все они очень зависели от нее психологически, особенно человек, потерявший память, реакции которого вообще были непредсказуемы. Я пошутил на этот счет и не придал значения ее словам, но на душе стало неспокойно. У меня было такое впечатление, что она говорила мне это не просто так: она имела в виду, что, когда ее не станет, я должен снова взять на себя ответственность, которую возложил на свои плечи в тот день, когда подобрал на дороге раненого. На свой лад она дала мне понять: я знаю, что ты сделал для него гораздо больше, чем сказал мне тогда.
Шло время.
Последующие несколько лет были для меня удачными, поскольку мой хозяин продолжал процветать. Работа моя, казалось, была скроена специально по моей мерке: я был ничем или почти ничем не связан, разве что выполнением своих малых обязанностей, никто меня не трогал, и у меня была уйма свободного времени. Я не хочу сказать, что я вообще не работал, я делал все, что нужно, и много чего; просто я не называю работой такое дело, когда ты сам распределяешь свое время и свои обязанности, разумеется так, чтобы несмотря на эту свободу, все было сделано вовремя и все было на своем месте. Я организовал свою работу так, чтобы, даже выполняя ее, наслаждаться покоем и независимостью, а жизнь в имении располагала именно к этому. По утрам я объезжал поместье верхом, что-то вроде утренней проверки – ее я придумал, дабы воспользоваться конюшней хозяина. Его это не заботило, он даже хвалил меня за усердие, поскольку контракт, который мы с ним заключили, этого не предусматривал. Ему и в голову не могло прийти, что я готов был частично отказаться от зарплаты, лишь бы продолжить эти утренние прогулки… Я вставал, выбирал лошадь, обычно – гнедую кобылу, которая благоволила ко мне, также, как и я к ней, и проезжал несколько километров. Никто не попадался мне навстречу, и в то время я будто снова переживал старые добрые довоенные времена, когда я, укутанный утренней тишиной, садился в свой фургон.
В общем, со всеми этими делами, я, считай, и имения-то не покидал, даже в выходной; в город ездил только, когда нуждался в женском обществе: это была единственная роскошь, которую я себе иногда позволял, и еще я бывал в городе, когда хозяин просил меня оказать какую-нибудь услугу или поручение какое выполнить – это у него не задерживалось.
Однажды Клаудио попросил меня подменить одного из водителей грузовиков, тот тяжело заболел. Это было в один из летних дней 1947-го. Как всегда в таких случаях, я с радостью согласился, хотя и подумал с неудовольствием, что мне придется останавливаться в Приюте для престарелых. Какое-то время я выполнял свое обещание, данное монахине, и навещал ее, когда мог, но также верно и то, что я старался наносить визиты все реже и реже, и к тому моменту прошло уже года три, не меньше, как я там не появлялся.
Чтобы поскорее отделаться от этих мыслей, я решил разгрузиться как можно быстрее. Я был зол на судьбу, которая снова толкнула меня на дорогу, но я был зол и на себя тоже. Я не мог понять, почему вероятность того, что я увижу того человека, заставляет меня так нервничать – ведь прошло уже столько времени. Но я уже подъезжал к воротам приюта – не поворачивать же назад. Я удивился, увидев, что они заперты; конечно, с того дня, когда я был здесь в последний раз, прошел не один год, однако это было что-то новое. И эта перемена была не единственной. Ворота мне открыл санитар больницы, а раньше у калитки дежурил кто-нибудь из стариков. Но самым странным было то, что во дворе никого не было. Санитар снова запер ворота, сел в кабину грузовика и проехал со мной до магазина, где помог выгрузить хлеб. Он очень нервничал; и сказал мне, что вот уже два дня в приюте неспокойно.
Сестра Анхела умерла несколько дней назад; воспользовавшись суматохой и нервозностью, связанной с похоронами, один из пациентов исчез. Я вспомнил предсказание монахини. Не было необходимости спрашивать санитара, кто был этот пациент: я и так это знал.
Прежде чем уйти, я попросил разрешения поговорить с врачом. Старый врач, который когда-то первым осматривал того человека, был уже несколько лет как на пенсии; на его месте работал молодой доктор, которого с самого начала заинтересовал необычный случай потери памяти. Узнав, что я и есть тот самый парень, который привез больного в приют, он разразился пространными объяснениями; физически, сказал врач, этот человек был совершенно здоров, но работа мозга была устойчиво заблокирована. Никому за все эти годы не удалось вытащить его из немоты и реагировал он только на сестру Анхелу. Должно быть, потому, что уж очень она к нему была ласкова; доктор был уверен, что смерть сестры Анхелы и подтолкнула его к бегству. Поиски начались в тот же день, ведь учитывая состояние больного, он не мог сам за себя отвечать.
Врач вот еще что подчеркнул: если во внешнем мире этот человек натолкнется на что-то, напомнившее ему о прошлом, память может восстановиться, хотя бы частично. И если такое случится, эмоциональный шок может иметь непредсказуемые последствия, особенно, если учесть отсутствие надлежащего медицинского наблюдения.
Остаток пути меня не покидало чувство, что предсказания монахини, которые были чем-то вроде неотвратимого заклятия, начинают сбываться, и что я столкнусь с тем человеком на следующем повороте дороги. И хотя на дороге никого не было, мне казалось, что в воздухе веет его присутствием, и что он только ждет подходящего момента, чтобы появиться и снова осложнить мне жизнь.
Ничего такого не произошло, но когда я поставил грузовик в гараж и возвращался домой, я продолжал о нем думать. Я представлял себе, как в этот самый момент он бродит по пустынным полям, такой же беспомощный, как потерпевший кораблекрушение в открытом море. Мне хотелось, чтобы, на его счастье, его бы поскорее нашли, потому что если он доберется до города, тот навсегда поглотит его, и он будет вынужден жить в чуждом ему мире, где не сможет себя защитить.
В последующие дни я несколько раз звонил врачу, спрашивал, как идут поиски, однако, в виду их безрезультатности, они были почти прекращены и велись чисто формально, так что по прошествии двух недель того пациента стали считать пропавшим без вести, и дело сдали в архив. Врач не мог понять, куда тот мог деться, но я был уверен, что он своим ходом добрался до какого-нибудь города или поселка. Я поделился своими опасениями с доктором, который выслушал их с крайне озабоченным лицом; наверно, он также, как и я, увидел эту картину: потерявшийся человек, заплутавший в лабиринте улиц, выйти из которого невозможно, а вокруг равнодушные люди, которым нет до него дела, – мы оба старались не думать о том, каково ему было при этом. Мы старались успокаивать себя тем, что в какой-нибудь день, когда меньше всего ждешь, кто-нибудь подберет его и приведет обратно. Мы делали все возможное, чтобы позволить своей совести забыть эту историю и спать спокойно.
После того дня я больше никогда не был в приюте. Через несколько лет я узнал, что тот молодой доктор переехал на работу в другое место, и что ему светит блестящая медицинская карьера; что вскоре после этого открылся новый приют, более современный и лучше оборудованный, а старое здание с железной оградой стоит одинокое и заброшенное, и посещают его от случая к случаю только влюбленные парочки, которым так приспичило, что терпежу нету.
Похоже было, что тот человек навсегда испарился из моей жизни, во всяком случае, мне не оставалось думать ничего другого.
Что касается меня, я продолжал жить в имении как и раньше, до тех пор, пока сыновья хозяина, которые все больше и больше забирали семейный бизнес в свои руки, не убедили его продать собственность. Им тогда это втемяшилось в голову, и отец, который сначала не хотел ничего продавать, наконец уступил, позарившись на деньги, которое он мог выручить в результате сделки. Я, таким образом, оказывался на улице, без работы, а за плечами у меня тогда было уже пятьдесят годков. Но старик относился ко мне хорошо; в конце концов, я работал на него двадцать пять долгих лет. Он заверил меня, что не оставит меня своими заботами в виду грядущих перемен, и пообещал мне, что, пока он жив, работа у меня будет всегда. В общем, он предложил мне работу в гараже с грузовиками, присматривать, кто уезжает, кто приезжает и как идет разгрузка. Кроме того, хотя он не был обязан подыскивать мне другое место работы, он заплатил мне неустойку в связи с потерей должности управляющего. А чтобы компенсировать потерю жилья, он предоставил мне за символическую плату маленькую квартирку в одной из принадлежавших ему новостроек. Так что мне грех было жаловаться; у меня была работа и новое жилье, а неустойка тоже была, как говорится, не кот наплакал: в начале шестидесятых песеты чего-то стоили, не то, что сейчас.
Это-то меня и погубило. Я привык жить сегодняшним днем – при моих заработках особенных накоплений не сделаешь – и когда у меня в кармане завелись деньги, и деньги приличные, я устроил себе на несколько недель шикарную жизнь. Не бог весть какую, конечно, ведь по-настоящему шикарные места мне были все равно не по карману, но я обходил все злачные места в округе и бары, где девицы работали не только официантками, а не отказывали клиентам и в других услугах – конечно, я бывал там не так уж часто, но тоже ничего, в общем, не скупился. Я прекрасно понимал, что из меня просто выкачивают наличность, но плевал на все, потому что впервые за всю мою жизнь денег было вдоволь. Правда, надо сказать, я, к счастью, остановился, когда оставалась еще довольно кругленькая сумма, тем не менее, после каждого рабочего дня я обязательно шел куда-нибудь пропустить стаканчик. Я ходил в обычные бары, где было подешевле, и где иногда меня угощали. Думаю, я познакомился со всеми заведениями, которые были поблизости от моего дома и работы.
Однажды мой хозяин послал меня со срочным поручением к своему клиенту, который жил на другом конце города, – я эти места едва знал. Дом я нашел с трудом, и когда сделал все, зачем пришел, было уже довольно поздно. Дело, однако, было в пятницу, следующий день у меня был выходной, и потому я решил пропустить пару рюмочек в незнакомом квартале.
Я в те времена действовал по заведенному порядку: входил в бар, выбирал место за стойкой, предпочтительно угловое, заказывал выпивку и наблюдал за людьми – и за теми, что по одну сторону стойки, и за теми, что по другую – без всякой задней мысли и не для того, чтобы насмешничать, просто мне нравилось смотреть на людей – что говорят, что делают – как быстро, например, официант, обычно не слишком торопливый, обслуживает клиентов, если много работы, как громко хохочет какой-нибудь раскрасневшийся посетитель, которому вино в голову ударило, ну, и всякое такое. Если зрелище того заслуживало, я заказывал себе вторую, а то и третью рюмку; если нет, я шел в другой бар и начинал сначала. Понятное дело, я предпочитал такие места, где было побольше народу, если посетителей было мало, мне сразу становилось скучно. И потому я решил уйти, когда увидел, что в заведении, куда я вошел, было почти пусто. Но официант решил не упускать еще одного клиента, который мог оставить лишние песеты, и возник около меня, не успел я дверь за собой закрыть, да с такой предупредительностью, что я просто не мог отказаться от рюмки.
Бар представлял собой что-то вроде кабачка, одного из тех, что обшиты деревом, и где на первый взгляд было что выбрать из закуски и выпивки, однако, судя по тусклому освещению, здесь знавали и лучшие времена. За стойкой почти никого не было, только некая парочка вела какой-то свой серьезный разговор, да на другом конце стойки сидел одинокий посетитель, который, облокотившись на нее, предавался размышлениям перед стаканом вина. Это был один из тех бродяг, что целыми днями просят милостыню, а потом спускают ее на еду и выпивку, в основном на выпивку, в первом попавшемся баре, где они могут сойти за клиента. Он был старый, с морщинистым лицом, а те немногие волосы, что у него еще оставались, были грязные и спутанные; состояние его одежды завершало впечатление нищеты и запущенности.
Но несмотря на все это, я в ту же секунду узнал его по отсутствующему взгляду, который был у него во времена пребывания в Приюте для престарелых больше пятнадцати лет тому назад.
Я будто прирос к стулу, сердце у меня отчаянно забилось, я говорил себе, что такого быть не может, что у меня глюки начались, что я наверняка ошибся. Но чем дольше я на него смотрел, тем более убеждался, что это он. За одну секунду множество образов и чувств промелькнули в моем сознании, сбиваясь и путаясь, и все время меня не оставлял один и тот же вопрос… Что было с ним все эти годы?
Я поудобнее устроился на стуле и заказал еще рюмку, решив наблюдать за ним до тех пор, пока мне не удастся, хотя бы приблизительно, ответить на этот вопрос. Человек сидел, не меняя позы с того момента, как я вошел. Он, не отрываясь, смотрел на шеренги бутылок над стойкой бара, но не потому, что его интересовало это зрелище: просто он уперся туда взглядом и, казалось, у него нет никакого желания смотреть на что-нибудь другое. Он наверняка не в первый раз любовался подобной картиной. Я ждал, что он пошевелится или произнесет что-нибудь – закажет еще вина, например, – хоть какого-нибудь знака, который позволил бы мне понять, что теперь он в лучшем состоянии, чем был, или что есть хоть какие-то изменения, но он был неподвижен, будто намеревался просидеть так всю ночь.
Прошло несколько минут, официант взял бутылку вина и, не проронив ни слова, наполнил стакан бродяги, который, хоть и не прореагировал сразу, но все-таки пошевелился и опустошил стакан залпом. Движение было заученным, но сделал он это медленно, как будто кто-то запустил в нем часовой механизм. Не выпуская стакана из рук, он перевел взгляд на другое место: как и раньше, куда пришлось. Казалось, он опять замрет в полной неподвижности, как вдруг он поднялся и направился к дверям. Любое его движение отличалось медлительностью и неловкостью – так двигаются космонавты, когда их показывают по телевизору. Когда он проходил мимо меня, я посмотрел ему в лицо. Может, в его отсутствующем взгляде уже и не было напряженности, но в целом это был тот же взгляд, который я видел, пока выхаживал его у себя в хижине, и позднее, когда я много раз наблюдал за ним во дворе приюта. Также как тогда, его взгляд был бессмысленно устремлен в землю. Он вышел на улицу, а я остался у стойки бара, вцепившись в стакан так, будто хотел его раздавить – такое напряжение меня одолевало – и все спрашивал себя, из-за чего я так разнервничался и почему сердце у меня колотится так сильно, что готово выскочить из груди, словно я увидел призрак.