Текст книги "Я угнал машину времени"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
12. ЯН-1941
Годы жизни: 4092–1941. Как будто я жил до нашей эры.
Сегодня моя эра кончится, какой бы она ни была. Кончится за две тысячи лет до начала моей эры…
Сначала мне повезло: я встретил интеллигентного человека. Он не был похож на фашистов, о которых я писал в своей диссертации. Он сам признался, что не одобряет жестокостей, которых, как ему кажется, многовато в этой войне, хотя обстановка зачастую вынуждает к жестокости. Правда, сам он старается ее избегать и проявлять гуманность – в той мере, в какой позволяет обстановка.
Доводы его были разумны, если отвлечься от этой самой обстановки, в которой протекал разговор. Он сослался на Христа и Пилата: для Христа человечность – дело обычное и естественное, а для Пилата – исключительное, поскольку противоречит его миссии, делу его жизни. Поэтому когда Пилат умывает руки, это больший подвиг, чем когда Христос умирает на кресте.
Видимо, он считал себя Пилатом, но ему не давали покоя лавры Христа. Ему хотелось себя вознести, но так, чтобы при этом избежать распятия.
Разговор приобретал философский характер. Мы сидели в креслах и не спеша обменивались мнениями. Внезапно из-за стены донеслись глухие удары и крик…
– Какая слышимость, – поморщился мой собеседник. – Кстати, не узнаете голос? Мне кажется, вы должны его знать…
Я не понял, что он имеет в виду. Может быть, Юрека тоже схватили? Может быть, схватили весь отряд? А может быть, это Вацек дает свои показания?
– Что там происходит?
– В соседней комнате? То же, что у нас с вами здесь, только другим методом. Видите ли, меня всегда возмущал метод физического воздействия на человеческую душу. Я не хирург, я терапевт, даже гомеопат. Хотя лечу человечество от той же болезни.
Я задал ему вопрос: чем может кончиться для меня это лечение? Он сказал, что не стоит переоценивать возможности медицины, нередко исход болезни зависит от поведения самого больного. Хотя, сказал он, я не похож на больного, вид у меня вполне здоровый, точней, здравомыслящий.
– Так отпустите меня.
– Чтобы вы тут же попали в соседнюю комнату? Я бы, может, вас отпустил, но там вас так легко не отпустят.
Это наглядный пример того, как трудно такому человеку, как он, проявлять гуманность. Вот и я прошу, чтоб он меня отпустил, а куда меня отпускать? Туда, где никто не станет со мной церемониться? Он говорит мне честно, мне еще повезло: к нему попадают немногие, большинство попадает туда, за стенку. В этом тоже особенность его метода: пока он поговорит с одним человеком, в соседней комнате пропускают пять… Нет-нет, он меня не торопит, хотя, конечно, из-за нашей с ним медлительности несколько человек будут лишены возможности облегчить свою участь. Возможно, это будут мои друзья… Впрочем, сказал он, это естественная человеческая слабость. Когда нам самим хорошо, мы забываем о тех, кому в данный момент приходится плохо…
– Уже?
Это вырвалось так неожиданно, что он улыбнулся:
– Зачем вы меня спрашиваете? Я ведь вас ни о чем не спрашиваю, у нас ни к чему не обязывающий разговор.
Видимо, он знал больше, чем говорил. Не исключено, что его уже успел информировать Вацек. Тогда, значит, не Вацек там, за стеной. Мне стало страшно, когда я подумал, что, может быть, там Анна…
– А в этой комнате, за стеной… Кто там сейчас?
– Значит, вы все же не узнали по голосу? Там две комнаты: в одной женщина, в другой – мужчина. Видите ли, все мы, и мужчины, и женщины, всего только люди, слабые, избалованные существа. Мы привыкли, чтоб с нами обращались по-человечески. А когда с нами обращаются не по-человечески, мы забываем, что мы люди, и ведем себя, как обыкновенные животные. Лишь бы избавиться от боли.
И тут я понял, что хотя история и совершилась, но в ней не все еще определено. Отряд погибнет, от этого ему не уйти, но погибнуть он может по-разному. В материалах архива ничего не сказано о том, какой смертью погибли члены отряда.
Если б они попали сюда, в эту комнату, им была бы обеспечена легкая смерть…
Я попросил его помочь. Ведь он сам сказал, что говорит со мной, как человек с человеком. Я попросил его сделать так, чтоб мои товарищи попали к нему, а не туда, за стенку.
Я нарисовал ему карту продвижения отряда (нарисовав, я узнал в ней ту самую карту, которая впоследствии попала в архив). Я попросил, чтобы он ни в коем случае не дал захватить отряд этим палачам. Раз мои друзья все равно погибнут, – спастись они не могут, это известно мне из истории, – то пусть хоть будет легкой их смерть.
Он обещал мне. Но он меня обманул. Он и меня отправил туда, за стенку, в расчете, что там еще что-нибудь из меня вытянут. Понтии пилаты всегда умывают руки в крови…
И тогда я сделал заявление. Я сказал, что я – лицо неприкосновенное, поскольку принадлежу другим временам. Они не имеют права убить меня в 1941 году, потому что я только появлюсь на свет в 4092 году и должен жить в сорок втором веке.
Это не произвело того эффекта, который должно произвести появление человека из будущего. Меня обозвали симулянтом, выдающим себя за сумасшедшего в расчете на то, что с сумасшедшего меньший спрос. Но у них со всех одинаковый спрос. И тут же доказали мне это, после чего я долго не приходил в сознание.
Очнулся я в кресле у моего интеллигентного собеседника, он смотрел на меня сочувственно и качал головой.
– Теперь вы понимаете, как по-разному можно осуществлять одни и те же идеи? Успокойтесь и постарайтесь сосредоточиться. Ваш год рождения?
– 4092.
– А вас не смущает тот факт, что сейчас у нас 1941 год?
– Я угнал Машину Времени.
– Очень любопытно. Значит, вы прибыли к нам из сорок второго века. Удивительное совпадение. Вам не знакома такая фамилия: Шмит?
– Нет. А почему я должен знать этого человека?
– Не просто человека, а вашего современника. Он тоже утверждал, что прибыл из сорок второго века. Точнее – из 4119 года.
– Я тоже из этого года.
– Вот видите. Разница лишь в том, что вы угнали эту вашу Машину Времени, а он искал того, кто угнал Машину Времени. Уж не вас ли?
Я согласился, что, возможно, искали меня. И даже обрадовался, что обо мне не забыли.
– Очень стройная версия, не правда ли? – улыбнулся мой собеседник. – Но она не так проста, как кажется на первый взгляд. Однако по порядку: в 1914 году, в самом начале нашей военной кампании, с фронта дезертировал рядовой Шмит. Он был задержан, предстал перед судом и был приговорен к расстрелу. Все нормально, все по законам военного времени. Но солдат, который должен был привести приговор в исполнение, не вернулся, исчез, и его десять лет считали дезертиром. Да, именно десять лет, потому что объявился он в 1924 году, когда война давным-давно была окончена, и, конечно, был задержан. В деле его не было полной ясности, предполагалось, что он работает на Россию. На суде он рассказал, что приговоренный к расстрелу Шмит предложил ему прокатиться в Машине Времени. Он сначала не поверил, но решил, что ничего плохого не произойдет, если он посмотрит на эту Машину. Тем более что она находилась где-то поблизости. А потом, когда он увидел Машину, ему захотелось уличить этого дезертира во лжи, и он сел в Машину. Что было дальше, он не помнит. Очнулся он якобы в 1419 году, приговоренный со своей Машиной исчез, и не было возможности осуществить меру наказания. Хотя тогда это делалось без задержки: незадолго до этого был сожжен на костре Ян Гус, вслед за ним был сожжен Иероним Пражский… Дальше подсудимый рассказывал то, что всем известно из истории, утверждая, однако, что был свидетелем этих событий. Десять лет он проскитался в чужом времени, после чего опять появился приговоренный Шмит – на этот раз уже из 4129 года – и помог ему добраться в 1924 год. И опять Шмит так быстро исчез, что не было никакой возможности привести приговор в исполнение.
Конечно, у суда не было и тени сомнения, что обвиняемый был завербован приговоренным и в течение десяти лет действовал в пользу Советской России. До полного признания его держали в тюрьме, а в дальнейшем след его затерялся.
– И вот теперь вы прибыли из сорок второго века. Добро пожаловать, мы давно вас ждем… – он вздохнул с облегчением, завершая затянувшийся разговор. – Отдыхайте пока. Скоро за вами приедут.
Скоро… Я не знаю, какое сегодня число: седьмое, восьмое или девятое. Возможно, сегодня – последнее для меня число. Человек с годами жизни 4092–1941 сегодня, возможно, окончит свой жизненный путь, который никто никогда не сможет измерить.
Я слишком много знал, Анна. Я тебе об этом не говорил, а если бы и сказал, ты бы все равно не поверила, но с самого начала, когда я лишь только пришел в отряд, я уже знал, что с ним будет. Я знал, что Вацек предаст отряд (правда, тогда еще не знал, что именно Вацек), знал, что последний день вашей жизни – девятое сентября. И никуда от этого не уйти, потому что для меня история уже совершилась, потому что я человек из других времен, – ты помнишь, я тебе говорил, но ты не поверила. Ты и теперь не поверишь, потому что ни о чем не узнаешь. Ты будешь считать не Вацека, а меня предателем. И если нам придется умирать вместе, ты не посмотришь в мою сторону, а если посмотришь, то плюнешь мне в лицо. И все вы, мои друзья, заклеймите меня последним проклятием, вы, кого я любил так, как не любил никого в моем сорок втором веке. Впрочем, уже не моем. Для меня этот век так же недостижим, как для вас, потому что мне в него уже не вернуться…
История останется недописанной. И никто не узнает о подвигах Юрека и о предательстве Вацека, мне-то известно, что имена их не сохранятся. Если б я мог как-то передать, сообщить каким-то образом эти сведения. Было бы легче умереть, знал бы, что жил не напрасно.
Профессор Посмыш, ваш аспирант ничего не сделает для науки. Вы всегда говорили, что в науке нет легких путей, – Машина Времени – это легкий путь, но кончается он для меня очень трудно.
Ночь, всего лишь одна короткая ночь среди веков и тысячелетий, но как долго она тянется… Может, время выбросило меня из себя – и я обречен жить вне времени, потому что никакое время меня не примет? Что может быть хуже этой бесприютности – во времени, а не в пространстве?.. Мне никогда не увидеть света, вокруг меня всегда будет ночь…
Нет. Я шестнадцать дней был в отряде и делал то, что делали все. Я убивал фашистов, я научился их убивать, чтобы избавить двадцатый век от средневековья. Значит, я не был чужим в этом веке, почему же он от меня откажется? Я имею право умереть в этом веке, как Стась и его друзья. Как мои друзья. Как ты, Анна.
Все, что я мог тебе сказать, теперь не имеет смысла, его и раньше не было, потому что все было заранее предрешено. Страшно выглядит история, если смотреть на нее не с конца, а с начала и знать, что все заранее предрешено. Краковский университет даст первый послевоенный звонок, он распахнет свою дверь, но будет напрасно ждать тебя, Анна. И все же он будет надеяться и каждый год, с первым звонком широко распахивать свою дверь, но ты никогда в нее не войдешь, потому что для тебя никогда не наступит послевоенное время. И дом, не построенный Збышеком, так и останется непостроенным домом, и, хотя вокруг будет много новых домов, этот так и останется непостроенным. И все автобусы во всех автопарках будут напрасно ждать, что к ним за руль сядет Юрек. И все издательства будут напрасно распечатывать конверты в надежде, что Стась прислал им свои стихи. Потому что, хотя многое в истории повторяется, в ней никогда не повторяется человек. Сколько б ни прошло веков, сколько б ни родилось новых людей, этот человек уже не повторится.
Прощай, Анна… Так случилось, что мы живем в разные времена и только умереть можем в одном времени. Прости меня, Анна, что я главного тебе не сказал, но что бы я тебе ни сказал, ты бы все равно не поверила. Будущие времена всегда несбыточны для прошлых времен, но и прошлые времена тоже бывают несбыточными…
Гремят замки. Меня выводят из подвала. Приехавший за мной эсэсовец приказывает поместить меня на заднее сиденье, а сам садится за руль. Руки и ноги у меня крепко связаны: необходимая меча предосторожности, потому что едем мы без охраны.
Машина трогается с места. Офицер за рулем долго молчит. Потом говорит словно в раздумье:
– В первую мировую я был рядовым. Но в нашем деле лучше быть офицером. – Он останавливает машину. – Давайте знакомиться: инспектор службы розыска Шмит.
13. ЯН-4119
Я помню это письмо слово в слово:
«Дорогая мамочка! Я по-прежнему жив-здоров, иду по Германии и приближаюсь к Берлину. Скоро уже кончим эту войну. Недавно встретил Марысю, помнишь, я тебе о ней писал? Связная нашей «Анны». Она мне рассказала, как погиб отряд, когда я встретился с ней после ранения. Одного из погибших я не знал, он пришел в отряд, когда я был ранен и проходил лечение на чердаке бабы Зоей. О нем ходили нехорошие слухи, но подробно я ничего не успел узнать. Марыся говорит, что слухи вроде бы подтвердились: одна женщина разговаривала с Анной накануне казни, но женщину эту Марыся не знает, знает лишь то, что слышала от других…
Это письмо напечатано в послесловии к книге «Теория множеств», которую подарил мне профессор Посмыш с надписью: «Янек, это как раз то, чего вам не хватало!» Там говорится, что выдающийся математик двадцатого века Вацлав Козельский, создатель системы грантов, основополагающей в современной теории множеств, погиб, так и не дойдя «до Берлина, и его математические работы были обнаружены лишь спустя двести лет. Письмо к матери было его последним письмом, и его оригинал хранится в центральном математическом архиве.
Вацлав Козельский! Это имя мне хорошо известно. А кому оно не известно? Точно так же, как имена Пифагора, Эвклида, Лобачевского… Все это мы проходили в школе, но я никогда не думал… Вацлав Козельский. Вацек… Особенный человек. Недаром Анна считала его особенным человеком.
И в то время, когда он, Вацек, прячась на чердаке бабы Зоей, совершал свое великое открытие в математике, я заменил его в отряде, я стал тем пятым, который выдал отряд.
Это я выдал отряд. Я думал, что его выдали до меня, что история уже совершилась, а она совершилась при моем участии. В этом была моя ошибка. В какое бы время мы ни жили, мы не должны думать, что история совершается без нас, – то, что происходит при нас, происходит при нашем участии. Притяжение времени, закон великого Панасюка.
«…И до последнего своего часа она не могла поверить, что их предал человек, которого они считали своим, а главное – человек, которого она…
Анна, мне страшно поверить… Я считал, что ты любишь Вацека, Вацлава Козельского, вспомни, как ты о нем говорила… Мог ли я подумать, мог ли хоть на минуту предположить…
Я не выдержал испытания времени. Не будущего времени, которое прощает легко, а прошлого, которое ничего не прощает. Люди жили и умирали до нас, и от нас зависит, чтобы их жизнь не была лишена смысла. Сами они уже ничего сделать не могут, им остается надеяться только на нас… Человек не должен быть ниже своей эпохи, тем более ниже прежних эпох. Иначе он предает историю и каждого жившего до него человека…
Я слышу голос Анны:
– Янек, ты ведь не хотел нас предать, ты только хотел облегчить наши мучения.
– Это не имеет значения. Значение имеет лишь результат.
– Нет, Янек, не только результат. Иначе о нашем отряде давно бы забыли, потому что мы не так много сделали. Сам подумай, что может значить наша горсточка, если важен лишь результат?
Нет, Анна, я не вижу себе оправдания. Что я могу? Еще раз угнать Машину Времени?
Да, конечно, я ее еще угоню, я к вам вернусь, и все опять повторится… Я вернусь в тот самый день, и ты поведешь меня в землянку и будешь поить меня чаем, и ты скажешь:
– Когда война кончится, я непременно стану учительницей.
И ты спросишь:
– Как вы думаете, когда кончится война?
И я отвечу тебе:
– Через восемнадцать дней.
Потому что для тебя это так и будет.
ИЗОБРЕТАТЕЛЬ ВЕЧНОСТИ
Изобретатель Вечности умер в 1943 году, в маленьком курортном городке на берегу Средиземного моря. Незадолго перед тем в этом море пошел ко дну представитель оккупационного командования, пожелавший освежиться в оккупированных водах и оставшийся там дольше желаемого.
В это время в воде находились:
ПРОФЕССОР ЭНТОМОЛОГИИ, пятидесяти восьми лет, тридцать пять из которых были отданы не собственной жизни, а жизни различных насекомых;
КОММЕРЧЕСКИЙ АГЕНТ небольшой торговой конторы, выглядевший старше своих тридцати двух лет;
ПОЧТАЛЬОН, выглядевший моложе своих шестнадцати лет;
СТУДЕНТКА МЕДИЦИНЫ двадцати лет с небольшим; ПАРИКМАХЕРША дамского зала, тридцати лет с небольшим;
БАКАЛЕЙЩИЦА, владелица бакалейной лавки, некоторых лет с небольшим; а также СТАРУХА-МАНЕКЕНЩИЦА, возраст которой уже ни для кого не представлял интереса.
Все эти лица были обнаружены в воде после того, как от представителя оккупационных властей перестали поступать какие-либо известия. Коммерсант и Парикмахерша оживленно беседовали в воде (не заходя, впрочем, глубоко, чтобы быть на виду у собеседника), Старуха у самого берега принимала морские ванны, остальные плескались каждый сам по себе, поскольку в то время были еще незнакомы.
Все они были доставлены на берег и взяты в качестве заложников, с угрозой, что через месяц будут расстреляны, если не объявится настоящий преступник. Их поместили не в тюрьму, чтоб они не утратили вкус к жизни, а, напротив, предоставили им комфортабельный особняк, снаружи зарешеченный и тщательно охраняемый, но внутри довольно уютный.
Это был своего рода эксперимент.
Первый день тянулся долго, и Профессор объяснил это причинами субъективными. Время, сказал он, в значительной степени явление психологическое, зависящее от процессов, которые происходят внутри нас. Радость убыстряет время, горе замедляет его; а ожидание смерти заставляет ползти совсем медленно, потому что жизнь сопротивляется смерти.
Старуха-манекенщица охотно поддержала разговор о смерти. Разговоры об общей участи отвлекали ее от мыслей о собственном неизбежном конце. В то время, когда Старуха-манекенщица была манекенщицей, а не старухой, мысли о бренности жизни не посещали ее, тогда она видела в жизни другие стороны. Но коловращение жизни повернуло ее к Старухе бренной стороной, и уже ничего не было видно, кроме бренности. Морские ванны должны были Старухе помочь, но они, напротив, погубили ее окончательно. Такое беспокойное время: кто-то кого-то топит, а больного человека вытаскивают из воды, прерывают курс лечения…
– Не нужно говорить о смерти, – сказала Бакалейщица. – Пока мы молоды… – она осеклась, поймав на себе критический взгляд Парикмахерши.
Профессор считал, что она права, что для того, чтобы жить, нужно сосредоточить себя на жизни. Есть насекомые, жизнь которых составляет всего несколько часов, но это отнюдь не приводит их в отчаянье. За свои несколько часов они проживают не меньше, чем крокодилы за триста лет.
– Неужели за триста? – у Старухи заблестели глаза, и ее собственный возраст показался ей младенческим.
– Ненавижу насекомых, – сказала Парикмахерша. – И крокодилов тоже, не понимаю, зачем им так долго жить.
Коммерсант предложил Студентке прогуляться по коридору, но Студентка уткнулась в конспект и не слышала его приглашения. Тогда Коммерсант послал Почтальона за газетами, – может быть, в доме сохранились какие-нибудь газеты, – а Старухе предложил выгладить ему брюки, – если, разумеется, в доме найдется утюг.
Старуха кивнула, думая о крокодилах. Неужели они так долго живут? Триста лет! А тут – какой-нибудь месяц. Что можно успеть за месяц? Только не пожить. Пожить не успеешь и за всю жизнь, не то что за какой-то там месяц. Насекомые – другое дело, у них потребности крошечные. И вообще неизвестно, зачем они живут. А крокодилы зачем живут? Непонятно зачем, правильно сказала Парикмахерша. Триста лет живут – и непонятно зачем.
– Все относительно, – сказал Коммерсант. Он был относительно небольшой коммерсант, и это заставило его исповедовать теорию относительности… Каждый город – маленькое государство, каждый дом – маленький город…
– Какой у нас миленький город, – сказала Парикмахерша, окидывая взглядом городские стены и потолок.
Коммерсант предложил ей прогуляться по коридору, но она отказалась. Она была дамской парикмахершей, и сердце ее замирало при виде мужчин, которые стриглись в соседнем зале. Их бороды и усы были для нее полной загадкой, и, придя с работы домой, она подолгу стояла перед зеркалом с бритвой в руке, воображая, что бреет клиента. Но в дамском зале, а тем более в ее одинокой комнатке, брить было некого, и рука ее повисала в воздухе, как птица на бреющем полете…
Почтальон принес газету. Он обнаружил в кладовке целую пачку старых газет, но принес только одну, чтобы обеспечить ежедневную доставку почты. Он распределил газеты по датам, и хоть все они были пятилетней давности, но каждая, по сравнению с более старой, сообщала новости посвежей, и это обеспечивало регулярный приток информации.
Коммерсант развернул газету и прочитал о сформировании правительства Даладье, три года назад ушедшего в отставку. Весть о сформировании правительства Даладье, в свое время не оправдавшего ничьих ожиданий, теперь была воспринята с радостью, поскольку обозначала уход в отставку оккупационных властей. Было, правда, опасение, что правительство Даладье уступит место правительству Поля Рейно, которое в самые трудные дни сбежит из Парижа, уступив страну Маршалу Петену, который уступит ее все тем же оккупационным властям. Круговорот истории, связанный с чтением старых газет. И хоть говорят, что новое – это хорошо забытое старое, но иногда старое возвращается так скоро, что о нем даже не успеваешь забыть.
– Все относительно, – сказал Коммерсант, углубляясь в газету.
Да, конечно, все относительно. В сущности, человек уже при своем рождении приговорен к смерти, разница лишь в том, когда будет исполнен приговор – через день, через месяц или через столетие. Эту мысль высказал Профессор, знаток биологических систем, имеющих разную продолжительность, но одинаковую завершенность.
Еще там, на пляже, Парикмахершу привлекла роскошная борода Профессора, и здесь ее продолжала смущать его борода. Пальцы ее сжимали отсутствующую бритву, и рука ее взлетала, как птица в свой бреющий полет.
– С точки зрения бабочки-поденки тридцать дней, которые нам отведены, это не такой уж малый срок, – сказал Профессор энтомологии.
– Для этой бабочки час – как год, – кивнул Коммерсант. – У нее время идет по повышенному курсу. Мы, люди, живем в условиях временного изобилия, поэтому мы не ценим времени. А если б у нас на счету был каждый день, мы пустили бы его по повышенному курсу.
– И получили б те же прибыли? – усомнилась Бакалейщица.
– Конечно. Произвожу элементарный подсчет: предположим, час идет по курсу месяца. Значит, сутки у нас составляют два года, а месяц шестьдесят лет.
– Это заманчиво, – улыбнулся Профессор и подмигнул Старухе-манекенщице. – Мы еще проживем шестьдесят лет.
– Не с моими болезнями, – не приняла его оптимизма Старуха.
Бакалейщица вздохнула:
– Мы – бабочки, которых посадили в общую коробку и позволили прожить в ней тридцать дней…
– Шестьдесят лет, – поправил ее Почтальон. – Привыкайте к новому летосчислению.
Все привыкали к новому летосчислению. Первые несколько месяцев прошли в устройстве на новом месте.
Профессору отвели отдельный кабинет, чтобы он мог заниматься научной работой. Кроме того, ему предстояло вести работу преподавательскую: читать Студентке курс лекций, проводить с ней семинарские занятия, а впоследствии принять у нее экзамен.
Старуха-манекенщица молодела у всех на глазах. Ведь молодость измеряется не тем, сколько прожито, а тем, сколько еще предстоит прожить. Теперь Старухе предстояло прожить столько же, сколько молодой Студентке и юному Почтальону, и если б не ее болезни, она бы чувствовала себя такой же молодой, как они.
Все стали ровесниками, и сорокалетняя (скажем так) Бакалейщица обратила внимание на тридцатилетнего Коммерсанта. Она сразу выделила его среди прочих своих ровесников – шестидесятилетнего Профессора и шестнадцатилетнего Почтальона. Этому способствовало и то, что, в своей семейно-бакалейной жизни отягощенная многочисленной семьей и толпами покупателей, она впервые оказалась в столь малолюдном окружении, что смогла разглядеть каждого отдельного человека.
Через два года после знакомства (сутки по старому летосчислению) Почтальон доставил Бакалейщице первое письмо, в котором ей было назначено первое свидание в коридоре. А еще через три месяца Коммерсант получил ответ. Расстояния были короткие, и почта работала вовсю, но письма шли очень долго – по новому летосчислению.
Почувствовав прилив молодых сил, Старуха-манекенщица принялась наводить в доме порядок, о котором в своем собственном доме уже не думала много лет. Теперь у нее было будущее – пусть не слишком большое, но не меньшее, чем у других, а главное – здесь ей было для кого стараться. Едва открыв глаза, она лихорадочно соображала: нужно прибрать у Профессора в кабинете, а еще до того подготовить рабочее место для Парикмахерши, а еще раньше разбудить Почтальона и собрать его в путь, чтобы он успел доставить утренние газеты.
Она будила Почтальона, наскоро кормила его и провожала до дверей из столовой в гостиную. Затем протирала зеркало Парикмахерши, ставила перед ним кресло и аккуратно раскладывала орудия парикмахерской деятельности: расчески, ножнички, щипчики, бигуди… Она сама удивлялась своей энергии. Она могла три месяца подряд тереть пол, чтоб довести его до полного блеска, провести неделю у какого-нибудь серванта, сообщая ему приличный и эстетический вид. У каждой двери она положила половичок и строго следила, чтоб ноги вытирались при переходе из комнаты в комнату и обратно. Домашняя работа не имеет начала и конца, и это в какой-то мере приобщает ее к вечности. Может быть, потому молодые ее любят меньше, чем старики, а старики обретают в ней спасительное ощущение, что всему этому никогда не будет конца… Старуха-манекенщица, казалось, демонстрирует эти чужие комнаты, как демонстрировала когда-то чужие одежды. Ну-ка поглядите, не согласитесь ли здесь пожить? Только в этих комнатах можно жить в нынешнем сезоне! Только в этих – и только в этом сезоне!.. Потому что жизнь бабочки – только один сезон.
Так проходили годы, и, как это обычно бывает с годами, они пролетали, как один день. В свободные от лекций часы Профессор писал монументальный труд: «Жизнь бабочек в условиях закрытых помещений».
В том большом мире, где время измерялось полновесными годами, была война, но здесь об этом никто не думал, потому что здесь люди жили в другом измерении. Они и прежде не мыслили слишком широко, и там, где их никто не ограничивал, ограничивали себя сами: жизнь в маленьком мире имела те преимущества, что избавляла человека от больших бурь. Профессор ограничивал себя энтомологией, Бакалейщица – бакалеей и семьей, Парикмахерша – дамским залом, за которым начинался неведомый ей мужской, полный тревог и опасностей, как всякий мир, которым правят мужчины.
– Посидим под плафоном, – предлагал Бакалейщице Коммерсант, и они усаживались под плафоном, который лил на них лунный свет.
Это сидение под искусственной луной возвращало Бакалейщицу в те далекие годы, когда и луна была другая, и Бакалейщица была другая, да и человек, сидящий с нею рядом, был совершенно другой. Тот человек, впоследствии Бакалейщик, впоследствии супруг и отец пятерых детей, тогда еще был никем, но именно тогда он был ей особенно дорог. Лунный свет… Возможно, во всем виноват лунный свет, делающий близким постороннего человека. Потом, когда он рассеется, станет ясно, что человек чужой, но это придется скрыть от него, от себя и от всех, потому что будут общие дети, общая семья и общая бакалея… А больше – ничего общего, а особенно того, что когда-то привиделось в лунном свете…
Едва зародившись, отношения между Бакалейщицей и Коммерсантом встретили горячую поддержку со стороны остального населения этого ограниченного мирка. Почтальон целиком посвятил себя их переписке, тратя на доставку корреспонденции не более одного дня. Студентка восстанавливала в памяти забытые стихи и, как листовки, разбрасывала их по комнате. А Старуха-манекенщица, глядя дальше других, тайком шила пеленки. Хотя, для того, чтоб понадобились пеленки, нужно было не шестьдесят, а чуть ли не шестьсот лет по новому летосчислению, но истинная любовь не боится подобных препятствий, и Старуха шила пеленки, веря в истинную любовь.
Между тем виновники всех этих предприятий сидели в центре внимания, совершенно его не замечая. Таков эгоизм любви: она ничего не замечает, когда сидит вот так, под плафоном.
– Взгляните туда, – говорила Бакалейщица, поднимая кверху глаза, а вместе с ними – мечты и надежды. И там, под сводами вечернего потолка, ее мечты встречались с его мечтами, а ночь уже подступала, окружая их плотной стеной, говоря точнее – четырьмя плотными стенами…
Так пролетело тридцать лет, и Старуха забеспокоилась, что не успеет дошить пеленок. Здесь, в этом замкнутом мире, годы летели особенно быстро, и она почувствовала, что опять начинает стареть. Давали о себе знать болезни, оставшиеся еще от той, прежней старости, и порой она месяцами не вставала с постели, а однажды провела в постели целый год.
Она вспоминала полновесные годы своей молодости… Хотя молодость подвижней, чем старость, но движется она медленней. А старость летит, как на крыльях, – пусть на старых, немощных крыльях, – но она так пролетает, что за ней не поспеть.
Особенно сейчас это чувствуешь. Только поселились, начали жить, – и уже тридцать лет прошло. И осталось всего тридцать лет. Бабочкино время.
Это было грустно, тем более, что Старуха всегда оставалась в душе манекенщицей, храня верность ушедшей юности и красоте. Это трудно хранить верность юности и красоте, которые сами не способны сохранить верность.
И вот в этот безнадежный момент, когда спасения, казалось, ждать было неоткуда, Почтальон принес Старухе письмо:
«Учитывая катастрофическое вздорожание времени, предлагаем считать час не месяцем, а годом. Таким образом, в нашем распоряжении еще триста шестьдесят лет».
В письме не было ни подписи, ни обратного адреса, но категорический его тон убеждал. Особенно убеждало то, что в любом случае триста шестьдесят лет предпочтительней тридцати лет, или пятнадцати дней – по первоначальному летосчислению.
Старуха почувствовала прилив новой молодости. Триста шестьдесят лет это минимум четыре жизни, и она начала жить за четверых, как жила тогда, когда была не старухой, а манекенщицей. Правда, тогда она не знала, сколько у нее впереди, а теперь научилась считать оставшиеся годы, потому что молодость определяется не тем, сколько прожито, а тем, сколько предстоит прожить.