Текст книги "Я угнал машину времени"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Точное знание, когда говорить, а когда молчать, – это не просто знание, это большое искусство. Есть люди, вроде и умные, и образованные, а разговаривают они, когда нужно молчать, и молчат, когда нужно разговаривать. Не один из них на эту науку угробил жизнь, а Калашникову что, он с этим родился.
Он родился как физическое явление и был воспитан в уважении к физическим законам. И если, как утверждает физика, всякая звуковая волна «олицетворяет возмущение», Калашников свое возмущение олицетворял так, чтоб его никому не было видно. Не в этом ли сущность эха: соглашаться как можно громче, а возмущаться молча, про себя?
Закон эха: надо молчать, пока другие помалкивают. А скажут – согласись, но не со всем, а лишь со второй половиной слова. Чтоб, если слово некстати, все слышали: не ты его начинал. Ты только в конце присоединился. Первый закон эхономики – закон сохранения себя. Не ты начинал, ты только присоединился, а к чему присоединился – это уже не твоя печаль и не твоя ответственность.
Второй закон эхономики: все подхватывай и все отражай, чтоб не расходовать силы. Любую инициативу снизу, спущенную сверху, – подхватывай. Но – отражай, чтоб не расходовать силы.
А он-то волновался, выходя в люди! Думал, не сумеет, не получится. А они тут, оказывается, все свои: только и забот, чтоб погромче откликнуться. Чтоб вовремя подхватить и вовремя отразить.
Вот Федор Устинович. Он же следует третьему закону эхономики: вместо того, чтоб двигаться вперед, равномерно распространяется во все стороны. И когда впереди перекроют, он спокойно распространится назад, а когда слева прижмут, тут же распространится вправо.
По этому третьему закону эхономики у нас все исчезает на полпути: об прилавок стукнулось – и его нет, распространилось во все стороны. На строительной площадке стук – и во все стороны. Куда девался строительный материал?
И, наконец, четвертый закон эхономики: старайся занять такое положение, чтоб тебе не приходилось дважды повторять. Чтоб, наоборот, тебя повторяли многократно.
Есть такие местечки в горах или в развалинах старых замков. А в городах – в различных высоких учреждениях. В Упупе. В Упупупе. Об Упупупупе нечего и говорить. Один раз сказанное в таких местах вокруг повторяется многократно.
Не-ет, они все «оттуда, только прикрываются Дарвином. Раньше богом прикрывались, теперь Дарвином. А на самом деле не от бога они, не от Дарвина, а все, как Калашников, от пустого звука.
6Вера Павловна из книжного киоска была женщина в цветущем, но все-таки возрасте и прожила большую, интересную жизнь, которую охотно рассказывала покупателям.
Муж ее занимал крупный пост в государственном аппарате, он был намного старше, и она не любила его. Однажды ей встретился молодой офицер, у них возникла любовь, но муж об этом узнал и лишил ее возможности видеть единственного и горячо любимого сына. Она чуть не покончила с собой самым ужасным образом, но потом смирилась и пошла работать в киоск.
Многих заинтересовала эта история. Некоторые даже говорили, что, если ее записать, могло бы получиться художественное произведение. Но кто станет записывать? Мало ли что случается в жизни. Один знакомый Веры Павловны, судебный заседатель, во время суда вдруг почувствовал себя соучастником тяжкого преступления и отправился за преступницей в ссылку так что же, об этом писать?
Или другой знакомый Веры Павловны. Он утопил свою любимую собаку. Его заставили это сделать, и он не мог возражать, потому что привык молча повиноваться. Что может быть ужасней молчаливой покорности? Самого опасного противника мы носим в себе.
Каждый человек – это роман, и даже не один роман, а целая библиотека. Вот Вера Павловна: женщина она достаточно молодая, ей еще четыре года до пенсии, – а кого только не было в ее жизни! Не говоря уже о ее близком друге, который спал на гвоздях, ему ничего, кроме гвоздей, вообще не было нужно, и не говоря о другом, который резал лягушек, доказывая, что природа не храм, чтобы ждать от нее милостей, и нужно в ней работать, а не дурака валять, – был в ее жизни, например, человек, которого никто не видел, но все слышали (Калашников?). А другой так приспособился жить в воде, что мог вообще не появляться на суше.
Вере Павловне везло на хороших людей.
О своем муже Вера Павловна рассказывала, что он погиб, – видимо, утонул, потому что на берегу нашли его вещи. Она не уточняла, что это за муж: тот ли, который из-за преступной любви Веры Павловны лишил ее возможности видеть единственного сына, или другой, который увез ее во Францию и там довел до такого состояния, что она чуть ли не до смерти отравилась мышьяком… Слушатели кивали: чужая страна, на чужбине долго не проживешь – ни во Франции, ни в другом месте. Один, правда, прожил двадцать восемь лет, но это лишь потому, что жил он на необитаемом острове, где никто не лез в его жизнь.
Так изо дня в день Вера Павловна продавала печатную продукцию и рассказывала о событиях своей жизни. А вечером к ней приходил интеллигентный старик, они ужинали, и старик оставался ночевать в киоске. Интерес читателей к книгам настолько возрос, что оставлять киоск без присмотра было рискованно.
Старика звали Дарий Павлович, и охранял он киоск добровольно, без всякого вознаграждения. Из бескорыстного интереса к культурным богатствам отечества – как он объяснял Вере Павловне, а возможно, из интереса к Вере Павловне – как она его понимала.
Вера Павловна дома готовила что-нибудь вкусненькое, Дарий Павлович приносил то, что удавалось выудить из магазина, и они не спеша ужинали. Дарий Павлович называл это: пикник среди книг.
Свет не зажигали, чтоб не набежали покупатели. Они только и смотрят, где что открыто, им бы хоть среди ночи что-то купить. Сами-то интересно жить не умеют, вот и вычитывают из книжек чужую жизнь.
Дарий Павлович и сам не был уверен, своя у него жизнь или из книг вычитанная, поэтому рассказывал мало. Да, была у него любовь. И вдруг куда-то исчезла. Муж Веры Павловны тоже исчез. Вроде бы утонул, потому что на берегу нашли его вещи. Но, может быть, он их специально оставил, чтоб думали, будто он утонул… А на самом деле уехал в Америку… Или где-то здесь, поблизости, с цыганами прожигает жизнь…
Дарий Павлович был склонен думать, что кто-то подбросил вещи мужа Веры Павловны, чтоб это выглядело как самоубийство. А на самом деле это было убийство. Или арест. В те времена к каким только не прибегали методам! Вот и тот знакомый Веры Павловны, который добровольно отправился в ссылку. Вряд ли это было добровольно. Разве мало известно случаев, когда судьи отправляли людей в Сибирь, а потом сами за ними отправлялись? И судьи этих судей за ними отправлялись… Такое было время.
Но Вере Павловне он не высказывал этих соображений: пусть думает, что муж ее уехал в Америку. Брат Дария Павловича тоже исчез в эту Америку. В эту самую Америку.
В детстве с братом Марием они играли в греко-персидские войны. Дарий против Мария, Марий против Дария. Только потом узнали, что Марий был римский полководец, не греческий. А еще позже оказалось, что назвали их не в честь полководцев, а в честь бабушек – Дарьи и Марьи. Дедушек у них не было, вот их и назвали в честь бабушек.
Этот рассказ произвел сильное впечатление на Веру Павловну. Особенно тот факт, что у Дария Павловича не было дедушки. Она рассказала ему о знакомой девочке, у которой тоже не было дедушки, но потом он нашелся и увез девочку от ее жестоких хозяев. Вообще-то он не был ей дедушкой, он был беглый каторжник, но очень добрый, отзывчивый человек.
Рассказ о каторжнике опять напомнил Дарию Павловичу брата. Он исчез в одну ночь с любимой женщиной Дария Павловича.
«Наверно, они исчезли вместе», – догадалась Вера Павловна.
Дарий Павлович с ней соглашался, но как-то печально, без зла, не так, как это бывает, когда любимая женщина исчезает с другим человеком. Такое тогда было время. Люди исчезали не только вдвоем, но десятками, сотнями. Вера Павловна помнила эти времена. Один из ее знакомых много лет просидел в крепости, и там ему была открыта тайна несметных сокровищ. Потом, бежав из крепости, он добыл сокровища и, по возвращении на родину, отомстил врагам, которые засадили его в крепость. Подумать только, что может сделать справедливость, если ей дать средства и помочь бежать из крепости, куда ее невесть когда засадили!
Дарий Павлович не верил в справедливость, даже если ей дать денег и выпустить из крепости. Сколько было примеров, когда справедливость, выйдя из крепости, превращалась в несправедливость, а чаще просто не хотела оттуда выходить, потому что там, в крепости, ей было спокойней, и стены, в которые ее заточили, она уже давно использовала для собственной безопасности.
Так они сумерничали, не зажигая огня, а книги прятались в темноту и, пользуясь тем, что там их не могли прочесть, придумывали себе совершенно другую жизнь, не похожую на ту, что в них описана.
Книгам тоже надоедает одна и та же жизнь. Пусть даже самая интересная. Подвиги – это хорошо, но иногда хочется снять доспехи, завалиться на диван… А тот, толстый, который на нем протирал бока, пускай теперь он повоюет с мельницами.
7Любовь в жизни человека одна, но складывается она из множества составляющих, как один километр складывается из множества маленьких сантиметров. И каждый сантиметр любви в нашей жизни – это еще один шаг на пути к той, единственной…
Калашникову на пути к его километру нравился каждый сантиметр. Ну, конечно, не каждый, некоторые он оставлял без внимания. Он отметал старых, некрасивых, не в меру длинных и слишком коротеньких. В Упрагоре он особенно выделил Маргошу, у которой над внешностью преобладало звучание.
В Упрагоре Маргоша работала временно: она заменяла Иришу, ушедшую в декрет. Но Ириша тоже была зачислена временно, вместо ушедшей в декрет Любаши.
Давно это было. Любаша, не выходя из декрета, уже третьего родила, а Ириша второго, хотя продолжала работать временно. Возможно, и Маргоша мечтала о таком будущем, хотя никто не знал, о чем она мечтает, сидя в приемной у Федуся.
Маргоша восседала на фоне входящих и исходящих бумаг. Входящие входили и временно располагались у нее на столе, прежде чем отправиться в шкаф на вечное поселение. Исходящие наблюдали за ними со стороны, еще не догадываясь, что отправляются тоже на вечное поселение. Маргоша их регистрировала. После того как бумаги были зарегистрированы, у них начиналась законная семейная жизнь, и после этого – только после этого! на свет рождались другие бумаги. Законный брак, как известно, отличается от незаконного тем, что законный в семье, а незаконный на производстве, но тут не бывает четкого разграничения. И зарегистрированные бумаги – это законный брак, который мало чем отличается от незаконного брака.
Маргоша регистрировала бумаги, ни на минуту не переставая звучать. У ее соседки заболел муж, врач не отходил от его постели, и что же удивительного, что соседка полюбила врача? Но тут муж умер, против врача возбудили уголовное дело, и соседка разлюбила врача и полюбила следователя. Но на суде адвокат доказал, что следствие велось неправильно, поскольку следователь был заинтересованной стороной, и тогда соседка разлюбила следователя и полюбила адвоката, но прокурор дал адвокату отвод, поскольку тот находился в состоянии любви с вдовой пострадавшего, но вскоре и сам прокурор оказался в том же состоянии, и ему пришлось оправдываться, что он не был зачинщиком этой любви, что просто, как мужчина и человек, не мог оставить женщину без взаимности, но в конце концов прокурор слег с инфарктом. Пришел врач, тот самый врач, как будто он все время стоял под дверью и ждал, когда его позовут. Он не отходил от постели больного, – может быть, потому, что это была когда-то его постель, а может, просто опасался, что стоит ему отойти – и больной выздоровеет.
Маргоша звучала о разных любовных делах и одновременно звучала на машинке. Ничто так не выражает душу женщины, как пишущая машинка… Звон кухонной посуды – это не то, от пылесоса и стиральной машины голова лопается. А пишущая машинка… Ведь там, за этим стуком, еще и слова… И кто знает, может быть, как раз те слова, которых нам не хватает.
Голоса машинок в машинописных бюро обычно хриплые, прокуренные, – будто солдаты не спеша переругиваются между собой и так же лениво перестреливаются с неприятелем. Голос Маргошиной машинки был другой. Так говорят о самом сокровенном, о чем не терпится рассказать, и спешат, то начиная с конца, то опять возвращаясь к началу, а то, вцепившись в середину, долго не могут ее размотать.
Калашников уходил в этот стук, как дорога уходит за горизонт, как усталый путник уходит в сон, как человек уходит с работы тайком от начальства. Но наступает время – и он возвращается, и путник просыпается, и дорога, куда бежит, оттуда и прибегает обратно…
8Калашников разработал остроумный метод знакомства прямо на улице. Он подходил и спрашивал, который час, а затем уточнял: по местному или по среднеевропейскому времени. Среднеевропейское время сразу к нему располагало, развеивало опасения, что он может ограбить, убить или просто раздеть с недобрыми намерениями. Вот так и случилось, что в один прекрасный вечер Калашников оказался в доме Масеньки.
Дом этот был полной чашей, но такой чашей, в которую можно еще лить и лить, а вылить – разве что с помощью прокурора.
В доме царил дух обладания, обладания без любви, противоположный платонической любви без обладания. В прежней, бесплотной жизни Калашникова только платоническая любовь и была возможна, но теперь, имея плоть, он не мог довольствоваться чтением меню, вместо того, чтоб плотно пообедать. Но в мире внешности почему-то культивировалась платоническая любовь: при остром дефиците обедов, меню печаталось в огромных количествах. Здесь была и любовь к общественной собственности без обладания ею, и любовь к высоким идеалам, чести, самоотверженности… Мир внешности – это был платонический мир, с платонической любовью ко всему возвышенному и телесной, животной страстью к низменным вещам.
Знакомя Калашникова со своей мамой, Масенька намекнула на его среднеевропейское происхождение, и мама засуетилась, стала представлять Калашникова вещам, которые тоже были «оттуда. При этом у Калашникова создалось впечатление, что не ему показывают вещи, а его показывают вещам, и он не удивился бы, если б у них открылось что-то наподобие рта и оттуда прозвучало приветствие братского народа.
В завершение осмотра мама спросила, как ему у них нравится, и Калашников по привычке откликнулся на последнее слово. Мама кивнула: «Нам это многие говорят. Многие молодые люди. Но я понимаю, что именно им у нас нравится».
Все, что могло нравиться в этом доме, молчало. Только Масенька воскликнула: «Мама!» – зардевшись для красоты.
Калашников еле удержался, чтоб не повторить за ней: «Мама!» – но это, конечно, было бы преждевременно.
За чаем он стал рассказывать об удивительной стране Хмер, в которой царили краски, звуки и запахи, но свободно царили только звуки. Краски были слишком привязаны к насиженным местам, к тому же они боялись темноты, и когда наступала ночь, их нигде не было видно. А запахи боялись ветра, который их разгонял, и потому пахли робко, с оглядкой – нет ли ветра поблизости. От вечного страха те и другие стали осторожны и подозрительны и никак не могли сложиться в пейзаж или аромат.
И только звуки звучали свободно. И общались свободно, сливаясь в одну общую мелодию. Это была удивительная мелодия. Вот уже тысячи веков миллионы композиторов пытаются ее восстановить, но только множат горы своих собственных сочинений.
Он думал, что Масенька откликнется на этот рассказ. Если она была та, которую он искал, она не могла не откликнуться…
Но откликнулась ее мама. Она сказала, что знает эту страну, что их папа не раз там бывал и даже что-то оттуда привез, когда был там в последний раз с правительственной делегацией. У них, оказывается, такой папа, которого можно послать куда угодно, и он непременно оттуда что-нибудь привезет. Теперь уже было неловко признаваться, что сам Калашников никогда не бывал в стране Хмер, и он принялся ее расписывать так, словно он в ней бывал и даже, кажется, встречался с их папой. Это их поразило больше, чем страна Хмер, потому что сами они с папой встречались довольно редко. Мама заговорила о папе, а Масенька бросала быстрые взгляды на Калашникова и краснела для красоты.
Калашников настолько разнежился, что стал называть Масеньку Зиночкой, а ее маму Жанной Романовной, что ему, конечно, простили, посчитав особой формой вежливости на среднеевропейский манер. Но когда он дома рассказал об этой путанице, Зиночка сказала: «Вы опасный человек, вам ничего нельзя доверить, даже имени». А Жанна Романовна выразилась прямей: «Ходите бог знает где. Будто вам уже и чаю выпить негде».
9Время между тем шло, и Калашников уже стал забывать о своей прежней, бесплотной жизни. Как он там – с обрыва на обрыв? Или с уступа на уступ? Нехорошо забывать родные места, но вот – и они забываются…
Федусь, например, в селе родился, а разве он помнит? Он среди голой степи родился, но теперь о степи забыл. В степи, конечно, все ровное, а ему надо повыше. Чтоб все выше и выше. Такой он, Федусь. Он хотя и на месте сидит, но по службе продвигается.
Продвижение вместо движения – это закон нашего века. Природой он не предусмотрен. У нее сплошное движение, а продвижения нет. У нее не видно, чтоб муравей продвигался в слоны, у него много движения, а продвижения никакого.
Другое дело Федусь. Начал с голой степи, но давно о ней позабыл. А в степи о нем помнят, детям рассказывают. Чтоб дети гордились, не ленились, выбивались в гору из равнинной местности. Портрет, наверно, повесили. Те, которые придают значение внешности, любят всюду вешать портреты.
Кстати, внешность – это не только тело. Сегодня это и одежда, и квартира, и прочие атрибуты приличного существования. Внешность Федора Устиновича распространилась так далеко, что охватывала даже Кисловодск и южное побережье Крыма, не говоря уже о ближайших спецсанаториях и спецпрофилакториях. Но при том, что он был такой большой спец, здоровье у него осталось таким же маленьким, каким было в детстве, и оно, как это бывает в детстве, пошаливало. Человек шалит в начале жизни, а здоровье его шалит ближе к концу; и не так просто его призвать к порядку.
Однажды Федусь, отправляясь в однодневный спецпрофилакторий, прихватил с собой Калашникова. Калашников был рад расширить пределы поисков своей единственной и прежде всего обратил внимание на молоденькую спецмаму, которая скармливала ребенку банан. Ребенок, жуя банан, играл в шахматы с незнакомым спецдядей. Каждый был поглощен своим: мама ребенком, ребенок шахматами, дядя, которому надоело быть незнакомым, был поглощен надеждой, что с ним, наконец, познакомятся.
«Эх, один раз живем!» Это крикнула специальная старушка, хотя сама она уже одну жизнь прожила и теперь проживала вторую, а может быть, третью. «Побежали?» – крикнула спецстарушка, и Калашников устремился за ней. Но тут же спохватился: за кем он бежит? – и вернулся к молоденькой маме.
На доске значительно поубавилось фигур, и тут выяснилось, что ребенок играет в шашки. У него уже было три дамки, а у незнакомого дяди ни одной. Ребенок провел в дамки королеву и теперь подумывал, как бы провести в дамки – стыдно сказать! – короля.
Вдали показалась старушка. Она бежала, размахивая руками, крутя головой и вращая тазом, но при этом не упустила момент присесть на соседнюю скамью рядом с каким-то профессором или академиком.
В районе спецпрофилактория внешность Федора Устиновича пересекалась с внешностями очень больших людей, и Калашников мог с ними общаться – как гость этой внешности. И тут он обратил внимание на то, что значительная внешность может заменить человеку молодость. Какой-нибудь студент-недоучка в сорок лет старик, а сорокалетний профессор в цветущем возрасте. Или шестидесятилетний академик, нобелевский лауреат, с квартирой в центре Москвы и дачей на берегу финского залива.
Внешность современного человека включает очень многое, поэтому внимание художников все реже привлекает обнаженное тело. Чаще, чем обнаженная шпага, но реже, чем обнаженные деревья осенью. И когда мы говорим «тело», то прежде всего на ум приходит тело покойника, потом космическое тело и только после этого тело живое, исполненное истинной красоты.