355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Я угнал машину времени » Текст книги (страница 10)
Я угнал машину времени
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:15

Текст книги "Я угнал машину времени"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

СОРОК ДВА БАНАНА

Слух о том, что профессор Гамадрил изобрел способ превращения современных обезьян в человека, оказался настолько преувеличенным, что репортеры нескольких европейских газет были уволены без выходного пособия. Им было указано, что как бы фантастически ни развивалась наука, она не должна лишать репортера здравого разума. Можно писать об антиматерии, о преобразовании времени в пространство, о любой теории, не нуждающейся в немедленном подтверждении практикой, – но превращение обезьяны в человека – тут уж позвольте… Где этот человек? Познакомьте меня с ним!

– Мне нужен месяц, – сказал Натти Бумпо, репортер, уже уволенный, но еще не выставленный из кабинета редактора. – Дайте мне месяц, и я вас познакомлю с таким человеком.

Натти Бумпо – это был его псевдоним, взятый в честь героя любимого писателя Купера. Не то, чтобы он любил его больше других, просто Купер был единственный писатель, который запомнился ему с детства – с того времени, когда человек еще имеет время читать.

– Натти, – сказал редактор, – зачем вы говорите о каком-то месяце, когда вы свободны теперь на всю жизнь?

– Ладно, – сказал Натти Бумпо, – пусть я сам превращусь в обезьяну, если через месяц мы не встретимся здесь втроем. – С тем его и выставили из кабинета.

Профессор Гамадрил ел банан где-то в северной части южного полушария, когда перед ним предстал репортер европейской газеты. В руках у репортера был блокнот, на носу очки, на голове шляпа, и все это отвлекало внимание профессора и мешало сосредоточиться на прямо поставленном вопросе:

– Что думает профессор о возможности очеловечивания современных обезьян, разумеется, в связи с достижениями современной биологии и генетики?

– Не хотите ли банан? – спросил профессор, явно желая выиграть время на размышление. Он в последний раз надкусил банан и протянул его Натти Бумпо.

Натти поблагодарил. Он не ел с тех пор, как покинул южную часть северного полушария, чтобы вступить на северную часть южного, и он охотно разделил профессорский обед или даже скорее ужин, потому что день уже клонился к вечеру.

– Так что же вы думаете? – протиснул он сквозь сладкую мякоть банана.

– Это как посмотреть, – рассеянно вымолвил Гамадрил, все еще продолжая отвлекаться очками. – Один говорит одно, другой – другое… Мой сосед Бабуин целыми днями сидит на дереве, так ему, конечно, видней…

Репортер европейской газеты впервые слышал о Бабуине, и он решил, что это тоже, наверное, какой-то профессор. А у них тут наука шагнула, подумал он.

– В последнее время наука очень шагнула, – вслух продолжил он свою мысль. – Взять хотя бы дельфинов – ведь это почти разумные существа…

Профессор Гамадрил не читал газет, поэтому он позволял себе сомневаться. Он сомневался во всем, чего нельзя было попробовать на ощупь или на вкус, в этом отношении он был чистый эмпирик. Он знал, что банан сладкий, а дождь мокрый, но о дельфине он ничего не знал, потому что ни разу в жизни его не пробовал.

– Если дельфины мыслят, – гнул свою линию репортер, – то что же тогда говорить об обезьянах? Но науке, им остается только превратиться в людей.

– Слишком долгая история, – сказал Гамадрил так, словно он сам прошел всю эту историю. – Да и результаты, как показывает опыт, весьма неутешительны.

Натти Бумпо почувствовал, что почва уходит из-под его ног вместе с редакцией европейской газеты. Если не верят сам профессор Гамадрил, то как же тут убедишь редактора?

Таким печальным размышлениям он предавался, когда внезапно в голову ему угодил банан. Второй банан угодил в голову его собеседнику.

– Это сосед Бабуин, – пояснил Гамадрил, поднимая оба банана и один из них протягивая гостю. – Берите, не стесняйтесь, это он угощает.

Вслед за тем появился и сам Бабуин, который, оказывается, сидел тут же, на дереве.

– Привет компании! – сказал Бабуин. – Что за шум, а драки нету?

– Какая там драка, коллега, – кивнул ему Гамадрил. – Просто сидим, разговариваем.

Сосед Бабуин тоже присел и принялся разглядывать гостя; точнее, его шляпу, блокнот и очки. При этом он почему-то чесал не в затылке, что обычно выражает недоумение, а где-то под мышкой, что уж и вовсе непонятно, что выражает.

– Меня удивляет, – продолжил Натти свой разговор, теперь уже обращаясь к двум собеседникам, – неужели обезьяны, ближайшие собратья людей, не могут оценить всех преимуществ цивилизации? Человек рождается свободным, человек – животное общественное и ничто человеческое ему не чуждо… Натти Бумпо говорил, вспоминая все, что читал и писал по этому поводу, и слова его строились, как колонки на первой воскресной полосе. – Человек мера всех вещей, – говорил он, – и не только вещей, но и животных. И пусть ему иногда свойственно ошибаться…

– Не так быстро, – попросил Гамадрил, – я не успеваю улавливать.

– Ешьте лучше банан, – предложил Бабуин.

После этого они долго ели бананы.

Между тем стало уже почти темно, и репортер зажег свой репортерский фонарик, чем доставил огромное удовольствие новым друзьям. Сосед Бабуин взял этот фонарик и посветил им Гамадрилу в глаза, а профессор зажмурился от яркого света, впрочем, тоже не без удовольствия. Потом, посвечивая себе, Бабуин сбросил еще по банану.

После ужина профессор, привыкший к строгому режиму, почувствовал, что его клонит ко сну. Было странно, что вокруг светло, а его клонит ко сну, и профессор подумал, что это, видимо, следствие переутомления. Надо больше следить за собой, подумал он и, совершенно по-английски, то есть, не простившись с компанией, уснул.

Профессор Гамадрил дышал так, словно находился на приеме у доктора. Грудь его то вздымалась, то опадала, нос шумно втягивал и выбрасывал воздух, а рот… но что делал профессорский рот, так и осталось невыясненным, потому что в этом месте Бумпо погасил свой фонарик.

Проснулся Бумпо в самом зените дня, когда в европейской редакции уже в разгаре работа. Просыпаясь, он испугался, не опоздал ли, потом успокоился, вспомнив, что опаздывать больше некуда, потом сообразил, что теперь опаздывать решительно некуда, и снова заволновался. В сумятице этих мыслей и чувств он открыл глаза и увидел Чакму.

Чакма не была образцом красоты – Натти, у которого хранились все образцы, начиная с 1949 года, мог судить об этом с полной ответственностью. Больше того, внешность Чакмы была словно вызовом всем установленным нормам и образцам и этим, пожалуй, импонировала Натти Бумпо, который, профессионально привязанный к штампу, душевно тяготел ко всякой неповторимости.

Чакма разглядывала его, как ребенок разглядывает взрослый журнал: без понимания, но с непосредственным интересом. Так и казалось, что ей не терпится его перелистнуть, чтобы разглядеть с другой стороны, но Натти не спешил удовлетворить ее любопытство. Она смотрела на него, а он смотрел на нее, и было в этом молчаливом смотрении что-то древнее и новое, как мир. Что-то очень знакомое, идущее от далеких предков, и неизвестное, из еще не рожденных времен.

– А где профессор? – спросил Натти Бумпо, опуская лирическую часть знакомства и переходя к деловой.

Чакма не ответила. Теперь, когда она не только видела, но и слышала его, она была совершенно переполнена впечатлениями, и ей не хотелось говорить, ей хотелось только видеть и слышать.

– Что же вы молчите? – услышала она и опять не ответила.

Затем наступило долгое молчание, прерванное наконец Чакмой.

– Я уже давно здесь сижу, – сказала она. – Сначала шла, потом села… И вот сижу… – Чакма помолчала в надежде снова что-то услышать, но Натти не спешил вступить в разговор, он ждал, когда Чакма как следует разговорится. – Я как утром встала, так и пошла… Да… А теперь сижу. Так и сижу…

– Вы пришли к профессору?

– Что вы, я к нему никогда не хожу! Мне совсем не нужно ходить к профессору… Просто я встала и пошла. А потом села…

– Привет компании! – сказал с дерева сосед Бабуин. – Я слышу, вы уже разговариваете?

Натти Бумпо не замедлил спросить, не видел ли сосед Бабуин профессора, на что тот ответил, что видел, когда было светло, а когда стало темно, тогда он его уже не видел. Он и теперь его не видит, хотя уже снова светло, добавил сосед Бабуин и замолчал у себя на дереве, что было весьма кстати, потому что Чакма как раз открыла рот, чтоб сказать:

– Я еще немножко посижу и пойду.

– Сидите сколько хочется, – сказал Натти Бумпо.

– Тогда я долго буду сидеть, потому что мне хочется сидеть долго. Сама не знаю, отчего это: раньше я всегда похожу, потом посижу, потом опять похожу, и так все время…

У нее были неправильные черты лица, в которых, казалось, отразился весь ее неправильный образ жизни. Конечно, можно и сидеть, и ходить, но нельзя же все сводить только к этому.

– У нас не так, – сказал Натти Бумпо. – У нас человеку всегда найдется занятие. Днем работа, вечером – театр или кино. Сходишь с друзьями в ресторан или просто посидишь у телевизора. Бывают довольно интересные передачи.

Чакма была превосходной слушательницей, потому что для нее все было в новинку. Она, затаив дыхание, слушала и про кино, и про ресторан, потом, осмелев, задала какой-то вопрос, который подсказал Натти новые темы, и вскоре разговор вылился в широкое русло международных проблем и, в частности, отношений между Западом и Востоком (которые оба находились на севере).

– Угощайтесь! – крикнул с дерева сосед Бабуин и бросил им два банана.

Это было кстати, потому что время завтрака давно прошло и приближалось время обеда.

– Мы как в ресторане, – сказала Чакма, надкусывая банан.

Ей было хорошо сидеть с этим человеком, еще недавно «совсем незнакомым, а сейчас таким знакомым, что просто невозможно и выразить. И она сидела, и не спешила уходить, и радовалась, что он тоже никуда не торопится. И представляла Чакма, как они сидят с ним вдвоем где-то там, в его ресторане, и смотрят телевизор – такой ящик, в котором показывают разные чудеса.

– Повсюду улицы, – сказал репортер, – тротуары… Киоски с газированной водой…

– Как хорошо! – тихонько вздохнула Чакма.

Натти Бумпо рассказывал о городе Роттердаме, где ему однажды пришлось побывать. Потом, по ассоциации, он заговорил о художнике Рембрандте, жившем в городе Амстердаме, и о Ван Гоге, жившем не в Амстердаме, но тоже художнике. От Ван Гога он перешел к Вану Клиберну, уже не художнику, а музыканту из штата Луизиана, затем еще к кому-то, не музыканту, но тоже из этого штата. От Александрии в штате Луизиана он перешел к Александрии в штате Вирджиния, затем к Александрии европейской, Александрии африканской и Александрии австралийской. И так, за короткое время, он набросал общую картину земли и проживающего на ней человечества.

Под грузом всех этих Александрии сосед Бабуин свалился на землю вместо банана. Он извинился, спросил, а почему, собственно, так одинаково называются такие разные города, и, не получив вразумительного ответа, полез обратно на дерево.

– Что же касается способности человека одним усилием воли влиять на радиоактивный распад, – развивал репортер еще одну смежную проблему, – то профессор Шовен говорит по этому поводу следующее…

Профессор Гамадрил так и не вернулся в тот день, и на следующий день он тоже не вернулся. Как выяснилось потом, он гостил где-то у дальнего родственника, в то время как его собственный гость был предоставлен чужим заботам. Это не было профессорской рассеянностью или бестактностью, как принято считать в цивилизованном мире, – просто профессор на минуту забыл о своем госте и вспомнил о родственнике, и в ту же минуту отправился к нему, чтобы вернуться через неделю.

Для соседа Бабуина это была беспокойная неделя, потому что ему приходилось кормить профессоровых гостей, которые вели внизу общеобразовательные беседы. Для Натти Бумпо это была неделя отдыха от всяких забот. Он дышал свежим воздухом, ел бананы и беседовал с Чакмой, поражая ее своей эрудицией, которой бы хватило на целую газетную подшивку. А для нее, для Чакмы, эта неделя была новой жизнью, вторым рождением, той эволюцией, на которую в других условиях потребовались многие тысячи лет. И хотя черты ее, с точки зрения общепринятых норм, все еще продолжали оставаться неправильными, образ мыслей ее уже вполне соответствовал этим нормам.

– Как жаль, что у нас не ходят троллейбусы! – говорила она на третий день.

– Конечно, Матисс интересней, чем Сезанн, – говорила она на пятый.

– Интеллектуальная жизнь имеет все преимущества над жизнью биологической, – говорила она на седьмой.

А на восьмой день вернулся профессор Гамадрил.

Он мог бы доставить значительно большую радость, если б вернулся раньше на несколько дней. Все уже как-то привыкли к его отсутствию: Бабуин привык, Натти Бумпо привык, а уж о Чакме и говорить нечего. Она и прежде не стремилась видеть профессора, а теперь у нее возникла к нему какая-то неприязнь, то, что она бы назвала духовной отчужденностью.

Семь дней она приходила сюда, и здесь не было никакого профессора, и она сидела и смотрела, как спит Натти Бумпо, и ждала, когда он проснется, а когда он просыпался, они начинали говорить об авангардизме и гамма-лучах, и ели бананы, которые им бросал с дерева Бабуин, и говорили, говорили до самого вечера.

Семь дней Натти Бумпо просыпался и засыпал с чувством внутреннего успокоения, не думая о делах, за которые его могут уволить или, наоборот, принять на работу. Он съел четыре десятка бананов и увидел четыре десятка снов, и ни в одном из них не было редактора европейской газеты.

Семь дней сосед Бабуин чувствовал себя гостеприимным хозяином, который не зря сидит у себя на дереве, потому что он нужен тем, кто сидит внизу. И он хлопотал, беспокоился, как бы не пропустить время завтрака или обеда, он выбирал для гостей самые большие бананы, а себе оставлял самые маленькие… Но он не был хозяином, хозяином был Гамадрил, который появился на восьмой день, если считать за день время между рассветом и наступлением темноты.

Он появился, как будни после праздников, как послесловие, которое никто не хочет читать, хотя оно многое объясняет. И, объясняя свое появление, он сказал:

– Ну вот я и дома.

Он сказал это, словно хотел подчеркнуть, что они-то не дома, что они у него в гостях. Чакма это сразу почувствовала.

– Пойдемте, Натти, – сказала она. – Нам нечего здесь оставаться. Пойдемте отсюда в Роттердам.

– В Роттердам? – удивился профессор. – В какой еще такой Роттердам?

И Чакма ему рассказала. Она рассказала и о городе Роттердаме, и о городе Амстердаме, и об Александриях со всех четырех материков. Она сказала, что газы при нагревании расширяются, а Юпитер – это такая планета, а еще прожектор, который зажигают на киносъемках, чтобы артистам было светло играть. И еще она сказала, что работа в газете – сущая каторга (профессор не знал, что такое каторга, потому что никогда не работал в газете). Она сказала, что редактор может уволить за любую неверную информацию, и тогда ему нужно доказать, что информация была верная.

– И мы ему докажем, – заверила Чакма профессора Гамадрила. – Правда, Натти, мы ему докажем?

Сосед Бабуин сбросил с дерева три банана. Чакме не хотелось есть, она была переполнена всем этим огромным количеством информации, и Натти взял себе два.

– Человек рождается свободным, – говорила Чакма профессору Гамадрилу. Человек – мера всех вещей. И если стоит жить на-нашей земле, то лишь для того, чтобы быть на ней человеком. Правда, Натти?

Натти Бумпо не отвечал. Он занял очень удобное место под деревом и теперь думал, как бы не уступить его профессору Гамадрилу.

– Сейчас уже, наверно, часов пять, – сказала Чакма. – По среднеевропейскому времени.

Только Натти Бумпо мог сказать ей, который час, потому что в кармане у него были часы с месячным заводом. Но ему не хотелось лезть в карман за часами – да и не все ли равно, который теперь час? Пять или шесть – от этого ничего не изменится…

– Пойдем, Натти, – сказала Чакма. – Мы найдем твоего редактора и докажем ему, что ты был прав.

А почему, собственно, он должен быть прав? Разве человек, который неправ, дышит не тем же воздухом? Разве он не ходит по той же земле?

– Пойдем, Натти, – сказала Чакма.

Профессор Гамадрил пытался их удержать – в конце концов им совсем нечего торопиться. Пусть посидят у него под деревом, погостят.

– Нет, – сказала Чакма. – На погруженное в жидкость тело действует выталкивающая сила, равная весу вытесненной им жидкости. Две величины, порознь равные третьей, равны между собой. Мы не можем здесь оставаться. Пойдем, Натти!

Натти Бумпо подумал, что если он встанет и пойдет, то профессор Гамадрил тотчас же займет его место. Тут только встань, подумал он, только отойди на пару шагов…

– Возьмите чего-нибудь на дорогу, – предложил с дерева сосед Бабуин.

– Мы поедем на поезде, – успокоила его Чакма. – Потом на самолете. Потом на троллейбусе, трамвае и метро. Все будет очень быстро, правда, Натти? Ну что же ты сидишь?

– Я уже давно здесь сижу, – сказал Натти Бумпо, адресуясь больше к профессору, чтобы как-то узаконить свои права.

– Натти, – сказала Чакма, – не забывай, что тебя ждет редактор. Тебя ждут европейские газеты и весь цивилизованный мир.

– Я как встал, так и пошел, – объяснил Бумпо профессору. – А теперь сижу… Шел, шел, а потом сел. Так и сижу. Давно сижу.

Чакма готова была заплакать. Этот Натти был совсем не похож на того, которого она увидела в первый раз и которого видела потом каждый день, целую неделю.

– Натти, – сказала она, – неужели ты все забыл? Неужели ты забыл, что Земля вращается вокруг Солнца, а сумма углов треугольника равна двум d? Неужели и античастицы, и мягкая посадка на лунной поверхности для тебя теперь пустой звук?

Это был даже не звук, потому что Натти его не услышал.

– Прощай, Натти, – сказала Чакма, – раз ты остаешься, я ухожу одна. Я пойду к твоему редактору и докажу ему, что ты был прав… Тогда, раньше был прав… А потом я пойду в Роттердам… – Чакма заплакала. – Я буду гулять по городу Роттердаму, и по городу Амстердаму, и по Александриям я тоже буду гулять… И мне будет весело, мне будет хорошо и весело, слышишь, Натти?

Нет, Натти ее не слышал.

– Мне будет очень хорошо, – говорила Чакма, размазывая слезы по щекам, – потому что я буду чувствовать себя человеком. Потому что когда чувствуешь себя человеком… Ты же это знаешь, Натти, ты знаешь это лучше меня… Я научусь читать и прочитаю «Ромео и Джульетту». И «Тристана и Изольду». И я постараюсь быть такой же красивой, как были они… У меня будет красивое платье… И если мы с тобой когда-нибудь встретимся, ты меня не узнаешь… О Натти, ты никогда не узнаешь меня!

И она пошла прочь, маленькая, одинокая Чакма, вся мокрая от слез. Она шла туда, к своему человечеству, потому что теперь, когда из глаз ее текли слезы, она уже тоже была человек…

– Обезьяна, – сказал профессор Гамадрил, но было непонятно, о ком он это сказал.

Профессор Гамадрил иногда выражался очень загадочно.

ПОВОД ДЛЯ МОЛЧАНИЯ

– А сейчас позвольте вам представить еще одного гостя, которого, впрочем, все вы хорошо знаете. Галилео Галилей!

Брэк сказал:

– Учитель устал от выпитого, он забыл, на каком он свете: на том, на котором уже Галилей, или на том, на котором пока еще мы с нашим Учителем. – И он ударил по клавишам, как по барабану (Брэк превосходно бил по барабану, за что и получил свое прозвище – Брэк).

– Цивилизация, о которой мои друзья имеют не очень ясное представление, продолжает развиваться, – сообщил Учитель, которого назвали так именно за образованность. – До последнего времени наука считала: личность умирает вместе с человеком. Но ведь личность не исчезает бесследно. Она остается в письмах, дневниках, воспоминаниях современников. И если собрать все это, можно восстановить личность. И она будет жить.

– В этих бумагах? – спросил Метр, получивший это имя за то, что росту в нем было немногим более метра.

– Нет, не в бумагах. Мы записываем личность на пленку, и она живет на магнитофоне. И не просто воспроизводит записанное, а продолжает жить дальше – от того места, на котором обрывается запись. И длиться может без конца – сотни, тысячи километров.

– Тысячи километров, – усмехнулась Праматерь (ее по-настоящему звали Евой). – Вот бы тебя, Метр, так записать!

– Лучше Брэка, – сказал Метр. – Для него главное – звучать, он может обойтись и без тела.

– Ты тоже неплохо обходишься, – Праматерь смерила его коротким взглядом.

– Ну, тебе-то, ясно, не обойтись, – парировал обиженный Метр.

Плоская коробочка. Магнитофонная лента. Вот здесь он, Галилео Галилей, человек перевернувший вселенную, доказав, что Земля вращается вокруг Солнца, а не Солнце вокруг Земли. И сейчас, спустя четыреста лет, он оживет и с ним можно будет разговаривать…

Все притихли. Было в этом что-то непривычное, даже страшное разговаривать с умершим человеком.

– Давайте сначала выпьем, – предложил Метр. – Потом будет неудобно: он же, наверно, не пьет?

– Выпьем и закусим, – поддержал предложение Брэк.

– Пускай говорит, – вступилась за Галилея Праматерь. – Ему же больше ничего не осталось. Пускай говорит.

– Никак мы не можем без разговоров, – пожаловался Метр. – Нет чтоб спокойненько посидеть, выпить…

Наступила долгая пауза. Бесшумно крутилась пленка, не извлекая никаких звуков, и уже Брэк и Метр переглянулись между собой и перемигнулись, и уже они чокнулись, чтобы выпить на радостях, как вдруг послышался вздох…

– Это не ты. Праматерь? – подозрительно спросил Брэк.

– Это я, – прозвучало в ответ. Но ответила не Праматерь.

Пленка крутилась так, как крутится человек, наматывая на себя дни, месяцы, годы. И когда их достаточно намотается, ему не будут страшны никакие житейские волнения: от них защитит его толстая пленка годов. Так сохраняются мумии фараонов, крепко спеленатые, окруженные толстыми стенами пирамид, потому что разрушительно лишь соприкосновение с жизнью.

Галилей молчал; а пленка крутилась, перематывая его молчание, и он не знал, сколько там, впереди, остается. Со стороны было видно, как жизнь его перематывается с катушки на катушку, и все меньше становилась катушка будущего, и все больше становилась катушка прошлого, и крутились они с одинаковой скоростью, и были похожи одна на другую, как сестры. Сначала будущее было старшей сестрой, и оно давало советы младшей и всячески обнадеживало ее. Но со временем оно уменьшалось, и тогда прошлое становилось старшей сестрой, и уже оно давало советы будущему. Всего этого не было видно тому, кто жил на пленке, и он нерасчетливо тратил жизнь, заполняя ее молчанием.

Выпили для храбрости, и Брэк сказал:

– Что-то молчит старичок. Может, обиделся?

– Я не обиделся. – Это сказал он, Галилей. – Просто я не вижу повода для разговора.

И он опять замолчал, – между прочим, без всякого повода, на что тотчас же указал ему Брэк. Галилей ответил в том смысле, что молчание не требует повода, что оно естественное состояние человека. А вот для того, чтоб нарушить его, нужен повод. Брэк сказал, что миллионы людей разговаривают без всякого повода – просто потому, что им приятно поговорить, хочется обменяться мыслями. Галилей сказал, что один только обмен мыслями не увеличивает общего количества мыслей, что мысли, подобно денежным знакам, стираются от усиленного обращения.

– У него какая-то путаница в голове, – шепнул Метр Праматери. – Мысли, деньги – не поймешь, о чем он говорит. Конечно, – старик и вдобавок еще покойник.

– Заткнись! – оборвала его Праматерь.

Учитель сказал:

– Иногда молчать – значит думать. Это не все понимают, дорогой Галилей.

– Думать! – возмутился Метр. – Тоже мне повод для молчания!

– Метр – человек неплохой, – объяснил Галилею Учитель, – но разум его вращается не вокруг Солнца, как сказал бы ты, а вокруг вечного мрака, в котором вечная пустота.

– Природа не терпит пустоты, – сказал Метр и наполнил бокалы.

На пленке покашляли. Это был хронический, застарелый кашель, которому было четыреста с лишним лет. Галилей сказал:

– Наверно, я не все понимаю. Старикам трудно понять молодых, а мне уже почти восемьдесят.

– Молодится старик, – не упустил случая Метр. – Наверняка скинул четыре сотни.

– Вы боитесь пустоты, – сказал Галилей, – и заполняете жизнь чем попало. Вы хотите получить все сразу, забрав со своего счета весь вклад… Человек не должен грабить свое будущее… Хотя я не навязываю вам свой образ жизни…

И все представили себе этот образ жизни: четыре магнитофона – и на каждом крутится пленка: Брэк, Учитель, Праматерь и Метр.

Брэк (меланхолически крутится). Чем бы таким заняться? Двадцать метров прошло, а ничего не меняется. С одинаковой скоростью ничего не меняется… Ты здесь, Праматерь?

Праматерь (так же бесстрастно крутится). Здесь. А может, не здесь. Я не вижу, где я.

Брэк. Ничего. Главное, что ты крутишься. А то одному крутиться… Как у тебя со скоростью?

Праматерь. Четыре в минуту.

Брэк. То же самое. А бывает десять. А то и девятнадцать. Конечно, крутишься веселей, но быстрей прокручиваешься.

Праматерь. Пускай быстрее. Только бы веселей.

Брэк. Как у тебя напряжение?

Праматерь. Нормально.

Брэк. А громкость?

Метр (взрывается, внешне спокойно крутясь). Перестаньте! О другом не можете поговорить? Как скорость? Как громкость? Как напряжение? Я не хочу об этом слушать! Я не хочу об этом думать! Я хочу просто крутиться! Просто крутиться, как все!

Брэк. У тебя сейчас лопнет пленка.

Метр. Пускай. Дайте мне выпить.

Учитель (с четвертого магнитофона). Ты не можешь выпить.

Метр. Я не могу? Вы шутите!

Учитель. Друзья, не будем ссориться. Мы опять вместе, как в прежние времена. Правда, мы не можем видеть друг друга, а если б и видели, все равно б не узнали. Все осталось там, в прежней жизни: и добрые глаза нашей Праматери, и пьяная физиономия Метра, и Брэк с его барабанными палочками, угнетающими барабанные перепонки, – все осталось там. Но мы сохранили главное: наши личности, наши индивидуальности, которые вознесли нас над смертной природой.

Брэк. Он уже десять метров наговорил, я специально следил за временем.

Учитель. Мы не можем видеть друг друга, мы не можем друг к другу подойти. Мы не можем сходить в кино, посидеть у телевизора, мы не можем ни сидеть, ни ходить, мы можем только обмениваться мыслями. И мыслить. Раньше мы не ценили этого высокого наслаждения – мыслить, а теперь нас ничто не отвлекает от него. Так будем же мыслить, будем обмениваться мыслями! Начинай, Брэк!

Брэк. Почему это я?

Метр. Кто-то должен начать. Для начала.

Брэк. Но почему же я?

Метр. Ты любишь звучать. Давай прозвучи какой-нибудь мыслью.

Брэк. Пусть прозвучит Праматерь. Она женщина.

Праматерь. Неужели ни у кого нет какой-нибудь мысли?

Брэк. Наверно, есть у Учителя.

Метр. Да, Учитель, это по твоей части.

Учитель. Хорошо, вот вам мысль: «Я мыслю, значит, я существую».

Метр. Это – мысль?

Учитель. Ее высказал Декарт, французский ученый.

Брэк. Хорошо высказал. Мыслишь, – значит, существуешь, не мыслишь – не существуешь. И кончен бал.

Учитель. Предлагаю вам эту мысль для обмена.

Метр. Такую мысль даже не знаешь, на что обменять.

Праматерь. Учитель, придется тебе сказать еще одну мысль. Чтобы было на что обменять предыдущую.

Учитель. Не могу же я обмениваться мыслями сам с собой. Причем учтите: существует лишь тот, кто мыслит, и если вы не будете мыслить…

Метр. Да, положеньице…

Брэк. А пленка крутится. Четыре метра в минуту.

Праматерь. Она крутится, а мы даже не существуем. Для чего же она крутится? Брэк, неужели ты ничего не можешь придумать?

Брэк. У меня когда-то была одна мысль. Я еще сказал ее Метру, а он так и ответил: «Брэк, это мысль». Ты не помнишь. Метр?

Метр. Как же не помню? Такие мысли ты не часто высказываешь. Ты сказал: «Метр, у меня есть одна мысль…

Брэк. Точно! Я так и сказал: «Есть одна мысль». И какая же, Метр?

Метр. Ты сказал, что у тебя есть мысль купить гитару. А я тебе ответил, что это мысль. Но теперь, ты знаешь, я начинаю в этом сомневаться. Как-то уж очень эта мысль отличается от мысли Учителя.

Брэк. Мысли не могут быть все одинаковые. Иначе как ими обмениваться?

Учитель. Вот это мысль, Брэк. Теперь ты сказал настоящую мысль: нужно не просто мыслить, нужно мыслить по-своему.

Брэк. Значит, я существую? Да, теперь я чувствую, что я существую.

Праматерь. А как же я, Брэк?

Брэк. Очень просто. Ты просто мысли, понимаешь? Мысли – и будешь существовать!

Праматерь. Надо что-то придумать. Надо что-то придумать.

Метр. А пленка крутится, крутится…

Пленка крутится, крутится… Но молчит Галилей. И молчит вся компания, глядя, как крутится пленка.

Метр первым приходит в себя:

– Может, выпьем? У меня есть хороший тост. Если потом, после всего, от нас что-то останется, то пусть это будет не способность мыслить. Пусть это будет способность… – Он выпил и снова себе налил, но никто не последовал его примеру.

– Какая способность? – не поняла Праматерь.

– Вот эта, – Метр постучал пальцем по скульптуре Байрона, полагая, что стучит по бутылке.

Наступила долгая пауза. И вдруг заговорил Галилей:

– Древний вопрос «Что есть истина?» до сих пор остался без ответа. Жизнь многих истин похожа на жизнь человеческую: сначала их подгоняют под известные образцы, потом долго и упорно не замечают. А замечать начинают лишь тогда, когда истина устаревает и становится общепринятым образцом, под который подгоняются вновь рожденные истины…

Смерть истины – рождение лжи, говорил Галилей, но это нельзя понимать упрощенно. Ведь и лжи приходится нелегко. Ложь при жизни тоже не признают, ее при жизни считают истиной. И лишь после смерти, когда ложь умерла, ее называют по достоинству – ложью.

Метр попросил переменить пластинку. Вернее, пленку. Учитель не решался оборвать жизнь Галилея на полуслове, хотя знал, что пленка все равно кончится. Рано или поздно кончится. Но как обрывать человека на полуслове?

Праматерь откопала какой-то альбом и принялась рассматривать репродукции. Этот Галилей, конечно, умница, недаром его проходили в школе, но Праматери вдруг стало скучно, как бывало когда-то в школе, и она не могла себя пересилить, хотя ей не хотелось обижать старика.

Брэк рылся в магнитофонных записях. Метр дремал.

– Истину мало найти, ее нужно найти своевременно, в то недолгое время, когда она жива, – говорил Галилей. – Десятки тысяч томов, учебников и трактатов полны мертвыми истинами, им поклоняются, их отливают в бронзу, а тем временем живые истины незаметно доживают свой век, а если их и замечают, то лишь для того, чтобы покончить с ними, как с ложью.

– Может, поставим музычку? – спросил Брэк.

– Давай! – оживилась Праматерь и сконфузилась. Все-таки ей было жаль старика. Ей было по-настоящему жаль старика, но ей хотелось послушать музыку.

– Выключай его! – сказал, просыпаясь. Метр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю