355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Достоевский » Дневник писателя 1877, 1980, 1981 » Текст книги (страница 24)
Дневник писателя 1877, 1980, 1981
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:32

Текст книги "Дневник писателя 1877, 1980, 1981"


Автор книги: Федор Достоевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 45 страниц)

А, главное, тут и еще одно миленькое обстоятельство: немец заносчив и горд, немец не потерпит непокорности. До сих пор Франция была в полной и послушной опеке Германии, давала отчет на запросы ее чуть не в каждом движении своем, должна была объясняться и извиняться за каждую прибавленную дивизию в войске, за каждую батарею, и вдруг теперь эта Франция осмелится поднять голову!*Так что клерикалы, пожалуй, смело могут рассчитывать, что чуть ли не сам князь Бисмарк первый и начнет войну. Хотел же он ее начать в 1875 году. Не начать войну значит упустить из рук Францию уже навеки. Правда, в 1875 году было не то, что теперь, но если Австрия будет на стороне Германии, то… Одним словом, в недавнем свидании верховных министров Германии и Австрии, вероятно, говорили не об одном лишь Восточном вопросе.* И если есть теперь в мире государство в самом выгодном внешнеполитическом положении, то это именно Австрия!

IV. О том, что думает теперь Австрия

Но скажут: в Австрии волнения, половина Австрии не хочет того, чего хочет ее правительство.* В Венгрии манифестации. Венгрия так и рвется против русских за турок.* Открыт какой-то даже заговор, англо-мадьяро-польский. С другой стороны, славянские элементы ее территории хоть и за правительство в настоящую минуту, но и на них правительство Австрии посматривает косо и подозрительно даже может быть, косее, чем на венгерцев. А если так то можно ли сказать, что Австрия, в данную минуту, в самом выгодном политическом положении, в каком только может находиться европейское государство?

Да, это правда. Правда, что католическая работа идет несомненно и в Австрии. Клерикалы дальновидны, им ли не понять теперешнего значения этой страны, им ли упустить случай. И уже, разумеется, они не упускают случая разжечь в этой католической и «христианнейшей» земле всевозможные волнения, под всевозможными до неузнаваемости предлогами, видами и формами. Только вот что: кто знает, может быть в Австрии, хотя и делают, конечно, вид, что очень сердятся на эти волнения, но в сущности, пожалуй, и не очень на них сердятся, может быть, даже совсем напротив: берегут эти волнения на всякий случай в видах того, что они могут пригодиться в ближайшем будущем… Всего очевиднее, впрочем, то, что Австрия, хотя и чувствует себя в самом счастливом политическом положении, но, в видах текущих событий, на дальнюю и очень определенную политику еще, может быть, не решилась, а только еще присматривается и ждет: что повелит ей сделать благоразумие? Если же и решилась на что-нибудь, то разве на политику ближайшую, да и то условно. Вообще она в самом блаженном состоянии духа, решается не спеша, ждет, зная, что ее все ждут и что все в ней нуждаются, прицеливается на добычу, которую выбирает сама и сладостно облизывается в видах близких и уже неминуемых благ.

На недавних свиданиях канцлеров обоих немецких государств, может быть, очень много было затронуто «условного». По крайней мере, австрийским правительством было уже объявлено у себя во всеулышание, что ничто на Востоке не произойдет и не разрешится вне интересов Австрии,*– мысль чрезвычайно обширная. Таким образом, даже и не дотронувшись до меча, Австрия уже уверена, что будет иметь знатное участие в русских успехах, если таковые окажутся, и, может быть, еще знатнейшее, если таковые совсем не окажутся. И это еще следуя только ближайшей политике! А в дальнейшей? Все уже и теперь так в ней нуждаются, ищут ее мнения, ее нейтралитета, обещают, дарят уже ее, может быть, и это только за то, что она сидит и говорит: «Гм». Но не может же эта держава, столь сознающая, конечно, теперь себе цену, не рассчитывать и на шансы дальнейшей своей политики, которая никому еще не известна, несмотря даже на дружеские свидания канцлеров, я уверен в том. Уверен даже, что до самого последнего и самого рокового момента эта политика никому не будет известна – что будет совершенно по преданиям и традициям исконной политики Австрии. И жадно, жадно, может быть, теперь присматривается она к Франции, ждет судьбы ее, ждет новых интереснейших фактов, и, главное, в самом самодовольнейшем расположении духа. Но нельзя ей, однако, и не волноваться: может быть, очень скоро придется ей решиться даже на самую дальнейшую политику и уже бесповоротно: волнение, конечно, в ее положении приятное, но сильное. Ведь понимает же она, и, может быть, очень тонкой что при всяком теперешнем перевороте во Франции (столь близком и столь возможном), при всяком даже новом правительстве во Франции (только бы не опять республиканском), шансы столкновения Германии с Францией решительно неизбежны, и даже в том случае, если б новые правители Франции и сами не пожелали войны, а, напротив, стремились бы изо всех сил сохранить прежний мир. О, Австрия, может быть, лучше всех способна постигнуть, что есть такие моменты в жизни наций, когда уже не воля и не расчет их влекут к известному действию, а сама судьба.

Я позволю себе теперь вдаться в одну фанстастическую мечту (и, конечно, только мечту). Я позволю представить себе, как думает Австрия, в настоящую горячую и неопределенную минуту, об этой самой своей дальнейшей политике, на которую она, конечно, еще не решилась, так как и факты не все еще ясно обозначились, но, однако, кто-то уже стучится в дверь, она видит это, кто-то непременно хочет войти, даже и ручку замка уже повернул, но дверь еще не отворилась, и кто войдет, еще никому не известно. Во Франции загадка, там она и разрешится, а пока Австрия сидит и думает, да и как ей не думать; если обнажатся мечи, если Германия и Франция бросятся друг на друга уже окончательно, то за кого она тогда станет, с кем она тогда будет? Вот самый дальнейший вопрос, а между тем так скоро, может быть, придется ей дать на него ответ!

Так как же ей не знать теперь себе цену: ведь за кого она вынет меч, тот и восторжествует. Что говорено на свидании канцлеров обеих немецких империй, никому не известно, но намеки-то между ними уж наверно были. Как не быть намекам. Может быть, и яснее что-нибудь было сказано и предложено, чем только намеки. Одним словом, подарков и гостинцев обещано ей множество, и это несомненно так что она совершенно уверена, что останься она в союзе с Германией, в случае войны ее с Францией, то получится за это… много. И всего только за какой-нибудь нейтралитет, за то только, что посидит какие-нибудь полгода смирно на месте, в ожидании награды за доброе свое поведение, – вот что ведь всего приятнее! Потому что деятельного участия ее против Франции, я думаю, никакому канцлеру от нее не добиться, уж Австрия-то такой ошибки не сделает: не пойдет она добивать насмерть Францию, напротив, может быть, защитит ее в самую последнюю роковую минуту дипломатическим представительством и тем обеспечит себе и еще награду. Нельзя же ей оставаться совсем без Франции в дружеских объятиях у такого гиганта, в какого вырастет, после второй победы над Францией, Германия. Пожалуй, вдруг обнимет ее потом гигант, да так сожмет, невзначай, разумеется, что раздавит как муху. А тут еще и другой восточный гигант, направо у ней, встанет наконец совсем с своего векового ложа…

– «Хорошее поведение хорошая вещь, – может быть, думает теперь про себя Австрия, – но…» Одним словом, в воображении ее не может не мелькнуть и другая мечта, самая, впрочем, фантастическая:

«Переворот во Франции может начаться даже нынешней осенью, и, может быть, скоро, очень скоро кончится. Если пропадет республика или останется в каком-нибудь номинально-нелепом виде, то, может быть, зимою же успеют произойти с Германией несогласия. Клерикалы об этом уж постараются, тем более, что папа наверно умрет к тому времени, и тогда избрание его тотчас же подаст предлог к недоразумениям и столкновениям. Но и не умри папа, возможность недоразумений и столкновений останется во всей силе. И если только Германия твердо решится, то к весне же и начнется война. На другом конце Европы зимняя кампания против Турции, кажется, тоже неизбежна, так что союзник Германии к весне всё еще будет занят. Итак, если загорится война возмездия, то Франция тотчас же найдет двух союзников: Англию и Турцию.

Германия, стало быть, будет одна… с Италиею, то есть почти все равно что одна. О, конечно, Германия заносчива и могуча. Но ведь и Франция успела оправиться: у ней войска миллион, и всё же Англия хоть какая-нибудь да помощь: надо будет охранять от ее флота немецкие приморские города, стало быть, всё же оставить войско, артиллерию, оружие, припасы. Всё же это хоть чем-нибудь да ослабит Германию». «Одним словом, шансов, чтоб сразиться с успехом, у Франции и без меня довольно, – думает Австрия, – по крайней мере, вдвое больше, чем было в семидесятом году, так как Франция наверно не сделает теперь тогдашних ошибок. Затем, разбита ли будет Франция или нет, а я все-таки мое получу на Востоке: ничто на Востоке не разрешится в противность интересам Австрии. Это уже решено и подписано. Но… что, если я, в самую-то решительную минуту, благоразумно сохранив за собой всю свободу решения, возьму да и стану за Францию, да и меч еще выну!»

В самом деле, что тогда выйдет?

Австрия очутится разом между тремя врагами: Италией, Германией и Россией. Но Россия будет страшно занята своей войной и ей будет не до нападений, Италии можно во всяком случае не очень уж бояться. Остается одна Германия, но если она и вышлет на Австрию силу, то хоть и ослабит тем себя, но, уж конечно, не очень большую силу, потому что ей понадобятся все силы ее на Францию. В самом деле, решись только Австрия на союз с Францией, и Франция бросится на Германию, может быть, уж сама первая, если б даже Германия и не захотела драться. Франция, Австрия, Англия и Турция против Германии с Италией – это страшная коалиция. Успех очень и очень может быть возможен. А при успехе Австрия может вдруг воротить всё утраченное при Садовой*, даже ух как более того. Затем на Востоке выгод своих и всего уже ей обещанного она тоже никак не потеряет. А главное, несомненно выиграет в своем влиянии в католической Германии. Будь побеждена Германия, даже и не побеждена, а только воротись она не совсем удачно с войны, – и единство Германии сильно и вдруг покачнется. В южной католической Германии явится сепаратизм, о котором, сверх того, постараются изо всех сил клерикалы и которым Австрия, уж конечно, воспользуется; даже до того, что, может быть, явятся тогда две Германии, две объединенные германские империи, католическая и протестантская. А засим, усилившись тогда немецким элементом, Австрия могла бы посягнуть и на свой «дуализм», поставить Венгрию в прежние, древние и почтительные к себе отношения,* а затем, разумеется, распорядиться уж и с своими славянами,* и этак как-нибудь уже навеки. Одним словом, выгоды могли бы быть неисчислимы! Даже и в том, наконец, случае, если Германия останется победительницей, может быть, не будет еще такой беды, так как не может же она победить такую сильную коалицию так окончательно, как в 1871 году, а, напротив, наверно сама натрет себе бока. Стало быть, мир может быть заключен без особенно страшных последствий. «Итак, за кого же стать? Где лучше, с кем выгоднее?»

Ввиду настоящего хода дел в Европе такие радикальные вопросы про себя – в Австрии несомненны…

V. Кто стучится в дверь? Кто войдет? Неизбежная судьба

Когда я начинал эту главу, еще не было тех фактов и сообщений, которые теперь вдруг наполнили всю европейскую прессу*, так что всё, что я написал в этой главе еще гадательно, подтвердилось теперь почти точнейшим образом. «Дневник» мой явится в свет еще в будущем месяце, 7-го окрября, а теперь всего 29 сентября, и мои, так сказать, «прорицания», на которые я решился в этой главе, как бы рискуя, окажутся отчасти уже устарелыми и совершившимися фактами, с которых я скопировал мои «прорицания». Но осмелюсь напомнить читателям «Дневника» мой летний май-июньский выпуск. Почти всё, что я написал в нем о ближайшем будущем Европы, теперь уже подтвердилось или начинает подтверждаться.* И, однако, я слышал тогда еще мнения о той статье: ее назвали (правда, частные люди), «исступленным беснованием», фантастическим преувеличением. Над силою и значением клерикального заговора просто смеялись, да и заговора совсем не признавали. Я, впрочем, еще недели две всего тому назад слышал мнение «компетентного» лица, что факт смерти и избрания нового папы совершенно ничтожен и пройдет в Европе бесследно. Но даже теперь уже известно, какую важность придает ему Бисмарк и об чем было говорено в Берлине с Криспи.* Я написал в май-июньском «Дневнике» моем, что гений князя Бисмарка постиг еще с самой франко-прусской войны, что самый страшный враг новообъединенной Германии есть римский католицизм, который прежде всего послужит предлогом к великой войне «возмездия», которая и охватит всю Европу. Это нашли нелепым, и проч. и проч. И это всё потому, что я написал об этом тогда, когда еще никто, ни у нас, ни в европейской прессе, и не думал об этих вещах заботиться, несмотря на Восточную войну, уже гремевшую в мире и заботившую всех. Всем тогда представлялось, что так одним Востоком и кончится. Впрочем, и теперь, может быть, еще никто не верит почти в неминуемость европейской войны в ближайшем будущем.* Напротив, недавно еще серьезно обращали внимание на мнение компетентных англичан (речь Нордскота), что можно еще до зимы замирить.* Так что, пожалуй, я напрасно считаю мою настоящую главу заранее устарелою: хотя факты уже обозначились, хотя огромное их значение уже выходит наружу, хотя над всей Европой уже несомненно носится что-то роковое, страшное и, главное, близкое, но несмотря на эти обозначившиеся факты, я уверен, очень многие найдут и теперь мои объяснения этих фактов опять-таки ложными и смешными, фантастическими и преувеличенными, потому что все принимают происходящее теперь за несравненно меньшее и мельчайшее, чем оно есть в самом деле. Тут, как раз, например, подойдут во Франции выборы, и Франция вдруг пришлет в палату прежнее республиканское большинство, что очень может случиться, и вот, я почти в том уверен, все закричат, что всё кончилось благополучно, что небо расчистилось, столкновений никаких, что Мак-Магон повинился, бессильные клерикалы позорно стушевались и в Европе опять мир и «законность». Все измышления мои в этой главе покажутся опять лишь продуктом досужего воображения. Опять скажут, что я фактам, положим, и совершившимся, придал значение не точное, а, главное, такое, какого нигде не придают. Но подождем опять событий и увидим тогда, где была более точная и верная дорога. А для памяти, попробую, в заключение, еще раз обозначить точки и вехи этой уже открывающейся перед всеми дороги и на которую, волей-неволей, а, кажется, предназначено всем вступить. Делаю это для памяти, чтоб потом можно было проверить. Впрочем, это только простая и заключительная перечень этой же главы.

1) Дорога начинается и идет из Рима, из Ватикана, где умирающий старик, глава толпы окружающих его иезуитов, наметил ее уже давно. Когда же загорелся Восточный вопрос, иезуиты поняли, что наступило самое удобное время. По намеченной дороге своей они ворвались во Францию, произвели в ней государственный переворот и поставили ее в такое положение, что близкая война ее с Германией почти неминуема, даже если б она и не желала начать ее. Всё это задолго раньше того понимал и провидел князь Бисмарк. По крайней мере, кажется, только он один, и еще, может быть, за несколько лет до настоящей минуты, разглядел и постиг своего важнейшего врага и всю ту огромную для всего мира важность той последней битвы за существование свое, которую несомненно задаст всему свету умирающее навеки папское католичество в самом ближайшем будущем.

2) Эта роковая борьба в настоящую минуту уже завершается, а последняя битва близится с страшною быстротою. Франция была выбрана и предназначена для страшного боя, и бой будет. Бой неминуем, это верно. Впрочем, есть еще малый шанс, что будет отложен, но лишь на самое короткое время. Но во всяком случае, неминуем и близок.

3) Только что бой начнется, как тотчас же и обратится в всеевропейский. Восточный вопрос и восточный бой, силою судеб, сольется тоже с всеевропейским боем. Одним из замечательнейших эпизодов этого боя будет окончательное решение Австрии: которой стороне отдать ей свой меч? Но самая существенная и важная часть этой последней и роковой борьбы будет состоять, с одной стороны, в том, что ею разрешится тысячелетний вопрос римского католичества и что, волею провидения, на его место станет возрожденное восточное христианство. Таким образом, наш русский Восточный вопрос раздвинется в мировой и вселенский, с чрезвычайным предназначенным значением, хотя бы и совершилось это предназначение и перед слепыми глазами, не признающими его, до последней минуты способными не видеть явного и не уразуметь смысла предназначенного. Наконец —

4) (И пусть это назовут самым гадательным и фантастическим из всех предреканий моих, согласен заранее.) Я уверен, что бой окончится в пользу Востока, в пользу Восточного союза, что России бояться нечего, если Восточная война сольется с всеевропейскою, и что даже лучше будет, если так расширится дело. О, бесспорно, страшное будет дело, если прольется столько драгоценной человеческой крови! Но утешение в том, по крайней мере, соображении, что эта пролитая кровь несомненно спасет Европу от вдесятеро большего излияния крови, если б дело отдалилось и еще раз затянулось. Тем более, что великая борьба эта несомненно окончится быстро. Но зато разрешится окончательно столько вопросов (римско-католический вместе с судьбою Франции, германский, восточный, магометанский), столько уладится дел, совершенно неразрешимых в прежнем ходе событий, до того изменится лик Европы, столько начнется нового и прогрессивного в отношениях людей, что, может быть, нечего страдать духом и слишком пугаться этого последнего судорожного движения старой Европы накануне несомненного и великого обновления ее…

Наконец, прибавлю еще соображение: если взять за правило, что обо всех мировых событиях, даже самой огромной важности на самый поверхностный взгляд, надо непременно судить по принципу: «нынче как вчера, а завтра как сегодня», – то не явно ли будет, что правило это решительно ляжет вразрез с историей наций и человечества. Между тем это именно предписывается так называемым реальным и трезвым здравомыслием, так что осмеивается и освистывается чуть не всякий, который осмелился бы помыслить, что завтра дело явится для всех глаз, может быть, совсем в иной форме, чем в какой тянулось всё накануне. Даже теперь, например, когда уже пришли факты, не кажется ли даже очень многим, что клерикальное движение есть самая мелкая мелочь, что Гамбетта скажет речь, и всё восстановится по-вчерашнему, что война наша с Турцией, очень и очень может быть, кончится к зиме, и тогда опять по-прежнему начнется биржевая игра, железнодорожное дело, возвысится рубль, покатим за границу и прочее и прочее. Немыслимость продолжения старого порядка дел – была явною в Европе истиною, для передовых умов ее, накануне первой европейской революции, начавшейся в конце прошлого столетия с Франции. Между тем кто в целом мире, даже накануне созвания Генеральных Штатов, мог бы предвидеть и предсказать тогда ту форму, в которую воплотится это дело почти на другой же день, как началось оно…* А уже когда воплотилось оно, кто мог, например, предсказать Наполеона I, в сущности бившего как бы предназначенным завершителем первого исторического фазиса того же самого дела, которое началось в 1789 году? Мало того, во время Наполеона I, может быть, всякому в Европе казалось, что появление его есть решительная и совершенно внешняя случайность, нимало не связанная с тем самым мировым законом, по которому предназначено было измениться, с конца прошлого столетия, всему прежнему лику мира сего…

Да и теперь кто-то стучится, кто-то, новый человек, с новым словом – хочет отворить дверь и войти… Но кто войдет – вот вопрос: совсем новый человек или опять похожий на всех нас, старых человечков?

Глава втораяI. Ложь ложью спасается

Однажды Дон-Кихот, столь известный рыцарь печального образа, самый великодушный из всех рыцарей, бывших в мире, самый простой душою и один из самых великих сердцем людей, скитаясь с своим верным оруженосцем Санхой в погоне за приключениями, вдруг был объят некоторым недоумением, которое заставило его долго думать. Дело в том, что часто великие древние рыцари, начиная с Амадиса Галльского*, истории которых уцелели в правдивейших книгах, именуемых рыцарскими романами (для приобретения коих Дон-Кихот не пожалел продать несколько лучших акров своего маленького поместья*), – часто эти рыцари, во время полезных всему миру и славных странствований своих, встречали вдруг и неожиданно целые армии, во сто даже тысяч воинов, насылаемых на них злою силою, злыми волшебниками, им завидовавшими и мешавшими им всячески достигнуть великой цели их и соединиться наконец с их прекрасными дамами. Обыкновенно происходило так, что рыцарь, встречая такую чудовищную и злую армию, обнажал свой меч, призывал в духовную помощь себе имя своей дамы и затем врубался один в самую средину врагов, которых и уничтожал всех, до единого человека. Кажется бы, дело ясное, но Дон-Кихот вдруг задумался, и над чем же: ему показалось вдруг невозможным, чтобы один рыцарь, какой бы он силы ни был и даже если бы махал своим победоносным мечом целые сутки без всякой усталости, мог зараз уложить сто тысяч врагов, и это в одном сражении. Чтобы убить каждого человека, нужно все-таки время, чтобы убить сто тысяч людей, нужно огромное время, и как ни махай мечом, а в несколько каких-нибудь часов, и зараз, одному этого не сделать. Между тем в этих правдивых книгах повествуется, что дело кончалось именно в одно сражение. Как же это могло происходить?

– Я разрешил это недоумение, друг мой Санхо, – сказал наконец Дон-Кихот. – Так как все эти великаны, все эти злые волшебники, были нечистая сила, то и армии их носили такой же волшебный и нечистый характер. Я полагаю, что эти армии состояли не совсем из таких же людей, как мы, например. Люди эти были лишь наваждение, создание волшебства и, по всей вероятности, тела их не походили на наши, а были более похожи на тела, как, например, у слизняков, червей, пауков. Таким образом, крепкий и острый меч рыцаря, в могучей его руке, упадая на эти тела, проходил по ним мгновенно, почти без всякого сопротивления, как по воздуху. А если так, то действительно он мог одним взмахом пройти по трем или четырем телам, и даже по десяти, если те стояли в тесной куче. Понятно после того, что дело чрезвычайно ускорялось, и рыцарь действительно мог истреблять, в несколько часов, целые армии этих злых арапов и других чудищ…*

Здесь подмечена великим поэтом и сердцеведцем одна из глубочайших и таинственнейших сторон человеческого духа. О, это книга великая, не такая, какие теперь пишут; такие книги посылаются человечеству по одной в несколько сот лет. И таких подмеченных глубочайших сторон человеческой природы найдете в этой книге на каждой странице. Взять уже то, что этот Санхо, олицетворение здравого смысла, благоразумия, хитрости, золотой средины, попал в друзья и сопутники к самому сумасшедшему человеку в мире; именно он, а не кто другой! Всё время он обманывает его, надувает как ребенка и в то же время вполне верит в его великий ум, до нежности очарован великостью сердца его, вполне верит во все фантастические сны великого рыцаря и ни разу, во всё время, не сомневается, что тот завоюет ему наконец остров! Как бы желалось, чтоб с этими великими произведениями всемирной литературы основательно знакомилось наше юношество. Чему учат теперь в классах литературы – не знаю, но знакомство с этой величайшей и самой грустной книгой из всех, созданных гением человека, несомненно возвысило бы душу юноши великою мыслию, заронило бы в сердце его великие вопросы и способствовало бы отвлечь его ум от поклонения вечному и глупому идолу середины, вседовольному самомнению и пошлому благоразумию. Эту самую грустную из книг не забудет взять с собою человек на последний суд божий. Он укажет на сообщенную в ней глубочайшую и роковую тайну человека и человечества. Укажет на то что величайшая красота человека, величайшая чистота его целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец, величайший ум – всё это нередко (увы так часто даже) обращается ни во что, проходит без пользы для человечества и даже обращается в посмеяние человечеством единственно потому, что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам, которыми даже часто бывает награжден человек, недоставало одного только последнего дара – именно: гения, чтоб управить всем богатством этих даров и всем могуществом их, – управить и направить всё это могущество на правдивый, а не фантастический и сумасшедший путь деятельности, во благо человечества! Но гения, увы, отпускается на племена и народы так мало, так редко, что зрелище той злой иронии судьбы, которая столь часто обрекает деятельность иных благороднейших людей и пламенных друзей человечества – на свист и смех и на побиение камнями, единственно за то, что те, в роковую минуту, не сумели прозреть в истинный смысл вещей и отыскать их новое слово, это зрелище напрасной гибели столь великих и благороднейших сил может довести действительно до отчаяния иного друга человечества, возбудить в нем уже не смех, а горькие слезы и навсегда озлобить сомнением дотоле чистое и верующее сердце его…

Впрочем, я хотел только указать на ту любопытнейшую черту, которую, вместе с сотней других таких же глубоких наблюдений, подметил и указал Сервантес в сердце человеческом. Самый фантастический из людей, до помешательства уверовавший в самую фантастическую мечту, какую лишь можно вообразить, вдруг впадает в сомнение и недоумение, почти поколебавшее всю его веру. И любопытно, что могло поколебать: не нелепость его основного помешательства, не нелепость существования скитающихся для блага человечества рыцарей, не нелепость тех волшебных чудес, которые об них рассказаны в «правдивейших книгах», нет, а самое, напротив, постороннее и второстепенное, совершенно частное обстоятельство. Фантастический человек вдруг затосковал о реализме! Не акт появления волшебных армий смущает его: о, это не подвержено сомнению, и как же бы могли эти великие и прекрасные рыцари проявить всю свою доблесть, если б не посылались на них все эти испытания, если б не было завистливых великанов и злых волшебников? Идеал странствующего рыцаря столь велик, столь прекрасен и полезен и так очаровал сердце благородного Дон-Кихота, что отказаться верить в него совсем уже стало для него невозможностью, стало равносильно измене идеалу, долгу, любви к Дульцинее и к человечеству. (Когда он отказался, когда он излечился от своего помешательства и поумнел, возвратясь после второго своего похода, в котором он был побежден умным и здравомыслящим цирюльником Караско, отрицателем и сатириком, он тотчас же умер, тихо, с грустною улыбкою, утешая плачущего Санхо, любя весь мир всею великою силой любви, заключенной в святом сердце его, и понимая, однако, что ему уже нечего более в этом мире делать). Нет, но смутило его лишь то, самое верное, однако, и математическое соображение, что как бы ни махал рыцарь мечом и сколь бы ни был он силен, всё же нельзя победить армию во сто тысяч в несколько часов, даже в день, избив всех до последнего человека. Между тем в правдивых книгах это написано. Стало быть, написана ложь. А если уж раз ложь, то и всё ложь. Как же спасти истину? И вот он придумывает для спасения истины другую мечту, но уже вдвое, втрое фанстастичнее первой, грубее и нелепее, придумывает сотни тысяч наважденных людей с телами слизняков, но зато по которым острый меч рыцаря может вдесятеро удобнее и скорее ходить, чем по обыкновенным человеческим. Реализм, стало быть, удовлетворен, правда спасена, и верить в первую, в главную мечту, можно уже без сомнений – и всё, опять-таки, единственно благодаря второй, уже гораздо нелепейшей мечте, придуманной лишь для спасения реализма первой.

Спросите самих себя: не случалось ли с вами сто раз, может быть, такого же обстоятельства в жизни? Вот вы возлюбили какую-нибудь свою мечту, идею, свой вывод, убеждение или внешний какой-нибудь факт, поразивший вас, женщину, наконец, околдовавшую вас. Вы устремляетесь за предметом любви вашей всеми силами вашей души. Правда, как ни ослеплены вы, как ни подкуплены сердцем, но если есть в этом предмете любви вашей ложь, наваждение, что-нибудь такое, что вы сами преувеличили и исказили в нем вашей страстностью, вашим первоначальным порывом – единственно, чтоб сделать из него вашего идола и поклониться ему, – то уж, разумеется, вы втайне это чувствуете про себя, сомнение тяготит вас, дразнит ум, ходит по душе вашей и мешает жить вам покойно с излюбленной вашей мечтой. И что ж, не помните ли вы, не сознаетесь ли сами, хоть про себя: чем вы тогда вдруг утешились? Не придумали ли вы новой мечты, новой лжи, даже страшно, может быть, грубой, но которой вы с любовью поспешили поверить, потому только, что она разрешала первое сомнение ваше?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю