Текст книги "Капли крови"
Автор книги: Федор Сологуб
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Глава четырнадцатая
Елисавета оделась мальчиком. Она любила это делать, и часто одевалась так. Скучна однолинейность нашей жизни, – хоть переодеванием обмануть бы ограниченность нашей природы!
Елисавета надела белую матроску с синим воротником, синие короткие панталоны, выше колен обнажившие ее прекрасные, стройные, загорелые ноги, надела шапочку, взяла удочку, пошла на реку. В этой одежде Елисавета казалась высоким подростком лет четырнадцати.
Тихо было и ясно у реки. Елисавета сидела на прибрежном камне, опустив ноги в воду, и следила за поплавком. Показалась лодка. Елисавета всмотрелась, – подъезжал в лодке Щемилов. Он окликнул:
– Паренек! авось ты здешний, так скажи, милый… И остановился, потому что Елисавета засмеялась.
– Да никак это – товарищ Елисавета? – сказал он.
– Не узнали, товарищ? – с веселым смехом спросила Елисавета, подходя к пристани, куда Щемилов уже причаливал свою лодку.
Щемилов, крепко пожимая Елисаветину руку, сказал:
– Признаться, сразу не узнал. А я за вами приехал. Сегодня к ночи массовка собирается.
– Разве сегодня? – спросила Елисавета.
Она похолодела от волнения и смущения, вспомнивши, что обещала сегодня говорить. Щемилов сказал:
– Сегодня. Авось вы не раздумали, а? говорить-то?
– Я думала завтра, – сказала Елисавета. – Подождите, захвачу узелок, у вас переоденусь.
Она быстро побежала вверх, и весел был звук ее ног по влажной глинистой дорожке. Щемилов ждал, сидя в лодке, и посвистывал. Елисавета скоро вышла, и ловко вскочила в лодку.
Ехать надобно было через весь город. С берега никто не узнавал Елисавету в ее мальчишеской одежде. Дом Щемилова стоял на окраине города, хибарка среди огорода, на крутом берегу реки.
В доме никого еще не было. Елисавета взяла книгу журнала, которая лежала на столе, и спросила:
– Скажите, товарищ, как вам нравятся эти стихи?
Щемилов посмотрел. Книга была раскрыта на той странице, где были стихи Триродова. Щемилов усмехнулся, и сказал:
– Да что сказать? Его стихи революционного содержания – ничего себе. Впрочем, такие стихи нынче все пишут. Ну, а прочие его сочинения не про нас писаны. Барские сладости не для нашей радости!
– Давно я у вас не была, – сказала Елисавета, – как у вас все не прибрано!
– Хозяйки нет, – сконфуженно сказал Щемилов.
Елисавета принялась прибирать, чистить, мыть. Она двигалась проворно и ловко. Щемилов любовался ее стройными ногами; так красиво двигались на икрах мускулы под загорелою кожею. Он сказал голосом, звонким от радостного восторга:
– Какая вы стройная, Елисавета! Как статуя! Я никогда не видел таких рук и таких ног.
Елисавета засмеялась, и сказала:
– Мне, право, стыдно, товарищ Алексей. Вы меня хвалите в глаза, точно хорошенькую вещичку.
Щемилов вдруг покраснел и смутился, что было так неожиданно, так противоречило его всегдашней самоуверенности. Он задышал тяжело, и сказал, смущенно запинаясь:
– Товарищ Елисавета, вы – славный человек. Вы не обижайтесь на мои слова. Я вас люблю. Я знаю, что для вас социальное неравенство – вздор, а вы знаете, что для меня деньги ваши – ерунда. Если бы я был вам не противен…
Елисавета стояла перед ним, спокойная, грустная, медленно вытирая полотенцем покрасневшие от воды руки. Тихо сказала она:
– Простите, товарищ Алексей, – вы правы о моих взглядах, но люблю я другого.
Она сама не знала, как сорвались с ее губ эти странные ей самой слова. Люблю другого! Так неожиданно выдалась внешними словами тайна сердца. А любит ли он, этот другой?
Оба они были смущены. Щемилов геройски одолел свое смущение. Глядя смущенными глазами прямо в ее синие глаза, он сказал:
– Простите, Елисавета, и забудьте. Я недогадлив, дал маху. Не думал, что вы его полюбите. Вы на меня не сердитесь. И не презирайте.
Елисавета ласково сказала:
– Полно, Алексей, вы знаете, как я вас уважаю. Мы друзья, дайте вашу руку.
Щемилов крепко, товарищеским пожатием сжал Елисаветину руку, потом наклонился и поцеловал ее. Елисавета придвинулась к Щемилову, и поцеловала его в губы поцелуем спокойным, невинным, сладким, как сестра целует брата. Потом она захватила свой узелок, и вышла в сени пройти переодеться в тот чуланчик, где в скрытом под полом сундуке хранилась литература.
В сенях Елисавета встретила Кирилла. Он только что вошел с огорода, и, по своей привычке, потупясь, спросил, не глядя ей в лицо:
– Паренек, а товарищ Алексей дома?
– Дома, – сказала Елисавета, – войдите, товарищ Кирилл.
Кирилл услышал знакомый голос, поднял глаза, увидел сложенные на голове паренька косы, и удивился. Потом он узнал Елисавету, и очень сконфузился. Елисавета скрылась в дверь чулана, а Кирилл долго еще топтался в сенях, пыхтел и шарил, в смущении не находя двери в комнату.
Стали приходить и другие: учитель гимназии Бодеев, учитель городского училища Воронок, приезжий агитатор, и с ним Алкина.
Елисавета вышла, одетая в простое темно-синее платье.
– Ну, пора, – сказал Щемилов.
Все вышли и сели в лодку. Ехали молча, слегка волнуясь. Был спокоен только один приезжий, – привык. Он посматривал равнодушно по сторонам из-под очков близорукими глазами, курил папироску за папироскою, и рассказывал кое-какие новости. Он был молодой, высокий, с тощим лицом и впалою грудью. У него были длинные волосы, прямые, каштанового цвета, и жидкая бородка. Шапка блином, порыжелая на солнце, придавала ему вид мастерового.
Когда вышли из лодки около леса, где назначено было собраться, уже вечерело. От берега надобно было пройти по лесу с полверсты. Вечерний сумрак томился под вечными сводами леса, шуршал и шелестел еле внятными шумами и шорохами, жуткими шопотами таящихся и крадущихся.
Собирались на широкой поляне среди высокого, густого леса. Уже луна стояла высоко на небе, и черные тени деревьев покрывали половину поляны. Деревья стояли такие тихие и задумчивые, словно они хотели вслушаться в слова этих людей, которые сходились к их подножиям. Но они вовсе не хотели вслушиваться, – у них была своя жизнь, и до людей им не было никакого дела. И не было им ни радости, ни печали, оттого что так много в их черной тени собралось юных девушек, сладко влюбившихся в мечту освобождения, и среди них Елисавета, влюбленная в мечту освобождения, мечта освобождения связавшая образ в таинственном доме живущего человека, сладко влюбленная, жутко взволнованная внезапным признанием своей любви к нему, острыми и сладкими словами, – люблю другого.
В черной тени деревьев красивые мелькали огоньки папирос и трубок. Запах табака вливался в свежесть ночной прохлады, и придавал ей сладкую пряность. Пряно звучали в ночной тишине молодые, задорные голоса. И людям не было никакого дела до внятных в тишине голосов лесной тайны. Люди были, как дома, – сидели, ходили, встречались друг с другом, разговаривали. Иногда, если подымался шумный говор, слышались остерегающие окрики распорядителей. Тогда начинали говорить тише.
Здесь было сотни три разного люда, – рабочие, учащаяся молодежь, молодые евреи, очень много девиц. Все молодые евреи и еврейки города были здесь. Они волновались больше всех, и речь их чаще всего переходила в страстный гвалт. Так много ждали, так страстно надеялись! Так больно влюблены были в мечту освобождения!
Были здесь и учительницы из колонии Триродова: опечаленная Надежда, горящая восторгом Мария, и еще несколько. Были гимназисты и гимназистки. Эти старались держаться развязно, чтобы видно было, что они уже не в первый раз. Были студенты и курсистки. Так радостно взволнованы были юные! Так волновались все собравшиеся! Так сладко были взволнованы мечтою освобождения, так нежно и страстно были в нее влюблены! И не одно здесь было юное сердце, с которым девственная страсть сочеталась с мечтою освобождения, и в восторге освобождения пламенела пламенея юная, жаркая любовь, освобождение и любовь, восстание и жертва, вино и кровь, – сладостная мистерия любви жаждущей и отдающейся! И не одни загорались очи, увидев милый образ, и не одни шептали уста:
– И он здесь!
– И она здесь!
В тени за поляною, где не видят нескромные взоры, нетерпеливые уста в робкий и быстрый слились поцелуй. И отпрянули друг от друга:
– Мы не опоздали, товарищ?
– Нет, товарищ Наталья, еще не опоздали.
Сказано сладкое имя.
– Пойдемте, однако, туда, товарищ Валентин.
Сладкое сказано имя.
К Елисавете подошел человек в картузе, косоворотке черной и в высоких сапогах, с черною бородкою и усами, – лицо незнакомое и знакомое, и почему-то волнующее. Он окликнул:
– Елисавета, вы меня не узнали?
Узнала, узнала по голосу, вспыхнула, засмеялась, радостно говорила:
– Только по голосу узнала. Борода, усы, – совсем не узнать.
– Приклеены, – сказал Триродов.
Они говорили. За своею спиною Триродов слышал шопот:
– Это – товарищ Елисавета Рамеева. У нас в городе она считается первою красавицею.
Триродова почему-то обрадовали эти слова, и обрадовало, что Елисавета их слышала, и краснела так, что и в мглистом свете луны это было заметно.
Затесались сюда и сыщики, и был даже один провокатор. Никто из собравшихся, кроме этих субъектов, не знал, что полиции известно о массовке, и что лес будет скоро оцеплен казаками.
Пока, до начала массовки, шли разговоры. Сходились группами. Здешние агитаторы заводили разговоры с непартийными рабочими. К приезжему агитатору подводили наиболее интересных для дела людей. Раздался громкий голос Щемилова:
– Товарищи, внимание. Предлагаю выбрать председателем товарища Абрама.
– Согласны, согласны, – послышались отовсюду сдержанные голоса.
Товарищ Абрам занял свое место на высоком пне срубленного дерева. Начались речи. Елисавета волновалась, пока не дошла до нее очередь говорить. Было жутко и страшно, что услышит ее Триродов.
Доносились гордые слова, бодрящие лозунги, смелые указания. Была и речь провокатора. Но он выдал себя чрезмерными призывами к немедленному вооруженному восстанию. Раздался чей-то звонкий голос:
– Товарищи, это – провокатор.
Поднялось смятение. Провокатор кричал что-то, оправдываясь. Его выталкивали.
Потом говорил Щемилов, потом приезжий агитатор, – и все возрастало волнение Елисаветы. Но когда председатель сказал:
– Товарищ Елисавета, слово принадлежит вам.
Елисавета вдруг стала спокойною, взошла на высокий пень, служивший трибуною, и заговорила. Ровный, глубокий голос ее разносился далеко. Кто-то откликался в лесу, – проказничал неугомонный зой. Слушал кто-то милый, близкий, – слушали милые, близкие товарищи. Смотрели сотни внимательных глаз, и милые, дружеские взоры, словно скрещенные под щитом копья, держали ее высоко-высоко в чистой атмосфере восторга.
Коротким сном промчались сладкие минуты восторга, – и кончила, сошла в толпу, встреченная приветливыми словами и крепкими пожатиями руки, – ох, какими крепкими! – ой, иногда слишком крепкими!
– Ой, товарищ, сломаете! Какой вы сильный!
И радостно улыбается.
– Извините, товарищи, руки у меня пожестче ваших.
И ему забавно.
Кончились речи. Запели. Откликался лес гордым и смелым словам, песням освобождения и восстания. Вдруг оборвалась песня, смутный гул пробежал по толпе. Кто-то крикнул:
– Казаки!
Кто-то крикнул:
– Удирайте, товарищи!
Кто-то побежал. Кто-то говорил:
– Товарищи, спокойствие!
Казаки прятались в лесу, версты за две до места массовки. Многие из них успели изрядно выпить. Сидя вокруг костров, они затянули было веселую песню, очень громкую и не очень приличную. Но офицеры велели молчать. Пришлось послушаться.
Прибежал суетливый шпион; он что-то шептал полковнику. Скоро послышалась команда. Казаки проворно сели на коней, уехали, и оставили полупотухший костер. Сухой валежник и трава долго тлели. Начинался лесной пожар.
– Что это? – спросила Елисавета.
Ответил кто-то быстрым полушепотом:
– Слышь, казаки. Где они? Не знать, куда и бежать.
– Казаки от города, – говорил кто-то. – Уходить не иначе, как на Опалиху.
Послышались возгласы распорядителей:
– Товарищи, спокойнее. Расходитесь быстрее. Не начинайте столкновения. Дорога на Дубки свободна.
Совсем близко от Елисаветы из-за деревьев показались лошадиные морды, кроткие и тупые, с видящим и непонимающим взором добрых глаз. Толпа молодежи бросилась бежать, увлекая за собою и Елисавету. Ее охватило чувство тупого недоумения. Она думала:
«Что бежать, – догонят, загонят, куда им надобно!»
Но не было сил остановиться. Все бежали, и она со всеми. Но впереди показался еще отряд казаков. В толпе поднялись вопли и визги. Побежали во все стороны. Казаки широкою цепью рассыпались везде кругом.
Многие успели вырваться из этого круга, – иные с окровавленными лицами, с изорванными одеждами. Других стали теснить в суживающийся круг казацких лошадей. Тогда стало понятно, что казаки сгоняют толпу к середине поляны. Те только, кто успел вырваться из их круга в самом начале, имели надежду убежать. Потом круг все более суживался. Около сотни собравшихся оказались внутри круга. Их погнали в город, грубо подстегивая отстающих нагайками.
Елисавета и с нею Алкина благополучно выскользнули из первого круга. Но везде вокруг слышались окрики казаков. Они остановились, прижимаясь к старому дубу, и не знали, куда идти. Триродов подошел к ним.
– Бегите же, – сказал он, – опасно стоять.
– Некуда, – спокойно сказала Елисавета.
И, как эхо, так же спокойно повторила Алкина:
– Некуда.
– Идите за мною, – сказал Триродов, – кажется, я сумею найти место безопасное.
– Где приезжий? – спросила Алкина.
– Не думайте об этом, – нетерпеливо сказал Триродов, – о нем прежде всего позаботились. Он теперь в безопасности. Идите же.
Он пошел уверенно сквозь кустарник, и они за ним.
Обшаривая лес, во всех направлениях шныряли казачьи патрули. Из-за куста перед бегущими внезапно выросла фигура казака. Он ударил Елисавету нагайкою, но она извернулась на бегу, и ослабленный удар скользнул вдоль ее тела. Казак нагнулся, схватил Елисавету за косу, и повлек ее за собою. Елисавета вскрикнула от боли. Триродов выхватил револьвер, и выстрелил, почти не целясь. Казак вскрикнул и выпустил Елисавету. Все трое побежали прочь, пробираясь сквозь колючие кусты. Дорогу им пересекал глубокий овраг.
– Ну, вот, – сказал Триродов, – здесь мы почти в безопасности.
Они спустились, – почти скатились, – на дно оврага, царапая руки и лицо, обрывая на себе одежду, – некогда было разбирать дорогу. В одном из берегов оврага, недалеко от его дна, они нашли промытое дождями и закрытое кустарником углубление, и там затаились.
– Потом пройдем к берегу, – сказал тихо Триродов, – здесь близко река.
Вдруг сверху послышался треск ломаемых кустов, – револьверный выстрел, – крики. В темноте обозначилась бегущая фигура.
– Кирилл! – позвала Елисавета негромким шопотом, – бегите сюда.
Кирилл услышал, и метнулся сквозь кусты в ту сторону, где прятались. Близко, близко от Елисаветы широко открылись его глаза, усталые, злые. Очень громкий и очень близкий раздался выстрел. Кирилл шатнулся и, грузно ломая ветви кустов, повалился навзничь.
Сверху быстро, точно сваливаясь, бежал спешенный казак. Так близко пробежал, что задетая им ветка ударила по плечу Алкиной. Но Алкина не шевельнулась, и стояла бледная, тонкая, спокойная, плотно прижавшись к почти отвесной стене промоины. Казак нагнулся к Кириллу, повозился над ним, выпрямился, пробормотал:
– Эге, не дышет. Эх, ты, парнюга?
И повернулся, чтобы лезть наверх. Когда затих шорох раздвигаемых кустов, Триродов сказал:
– Теперь надо осторожно пробраться по оврагу к реке. Река, вы знаете, делает излучину, вогнутую к городу, – мы выйдем почти против моей усадьбы. Как-нибудь переберемся через реку.
Осторожно, медленно пробирались они в густой заросли на дне оврага. Темным путем шли Триродов и с ним две, его случайная и его роковая, двумя ему посланные Мойрами, Айсою и Ананке.
Влажны стали кусты, и повеяло от реки прохладою. Тогда Алкина приблизилась к Триродову, и шептала ему:
– Если вам радостно, что она вас любит, скажите мне, – и я порадуюсь вашей радости.
Триродов крепко пожал ее руку.
Перед ними тихая, тусклая лежала река. За нею ждали их труды и опасности жизни, творимой мечтою освобождения.
Вот поднимается туман над рекою, под луною ворожащею и холодною, – вот туманною фатою фантазии облечется докучный мир обычности, и за туманною фатою неясными встанет очертаниями жизнь творимая и несбыточная.
Глава пятнадцатая
Гулким шумом огласились ночные улицы города Скородожа, – и затихли. В испуге вскочив со своих теплых постелей, и слегка приотвернув шторы, смотрели перепуганные горожане на то, как по темным улицам провели захваченных в лесу. Потом, когда замолк конский топот и гул голосов, обыватели смиренно улеглись, и скоро заснули. Лэди Годива была бы довольна людьми столь скромными: и увидели, и не показались, и не помешали.
Улеглись обыватели, бормотали что-то со своими женами. Свободолюбивый буржуа ворчал:
– Спать не дают. Стучат копытами. Ездили бы на велосипедах.
Кошмарная была ночь для многих. Холодным ужасом она всю овеяла жизнь, и тяжелую бросила на души ненависть ко всей земной жизни, томящейся под властью горящего в небе Змея, ликующего о чем-то. О чем? О том ли, что все мы, люди на этой земле, злы и жестоки, и любим истязать и видеть капли крови и капли слез?
Жестокое сладострастие разлито в нашей природе, земной и темной. Несовершенство человеческой природы смешало в одном кубке сладчайшие восторги любви с низкими чарами похоти, и отравило смешанный напиток стыдом, и болью, и жаждою стыда и боли. Из одного источника идут радующие восторги страстей и радующие извращения страстей. Мучим только потому, что это нас радует. Когда мать дает пощечину дочери, ее радует и звук удара в красное на щеке пятно, а когда она берет в руки розги, ее сердце замирает от радости.
После ужасов дороги, после обыска, многих отправили в тюрьму. Иных отпустили. Сабурову и Светилович отдали родителям.
Утро взошло над городом тревожное, мутное, злое. Из-за города, из леса, тянуло противно-сладким запахом лесной гари.
Узнали об убитых: Кирилл, и другой рабочий, Клюкин, семейный. Рабочие волновались.
Убитых отвезли в покойницкую при городской больнице. Рано утром около покойницкой собиралась толпа, угрюмая, молчаливая, решительная. Преобладали рабочие, их жены и дети. Широкая площадь перед больницею томилась утреннею влажною истомою, – сорная, серая почва, примятые былинки, серые, кислые лавчонки. Косые лучи поднимающегося на небо Змея, подернутые легкою дымною вуалью, падали на хмурые лица пришедших так же равнодушно, как на заборе и на замкнутые ворота. Древний Змей, – не наше солнце.
Были хмурые лица у стоявших перед замкнутыми воротами. В больницу никого не пускали. Собирались тайно похоронить убитых. В толпе возрастали гневные шумы.
Показался отряд казаков. Они быстро примчались, и остановились близ толпы. Сухие, красивые лошади чутко вздрагивали. Всадники были красивые, загорелые, черноглазые, чернобровые; черные волосы, не по-солдатски остриженные, виднелись из-под высоких шапок. Женщины в толпе засматривались на них с невольным любованием.
Толпа шумела, не расходилась. Подходили еще люди, – толпа росла. И уже вся площадь была залита людьми. Казалось, что близко кровавое столкновение.
Триродов утром ездил к исправнику и к жандармскому офицеру. Он уверял, что тайные похороны только усилят раздражение рабочих. Исправник тупо слушал его, и повторял:
– Нельзя. Не могу-с.
Он упрямо смотрел вниз, причем его красная шея казалась тугою, вылитою из меди, и вертел около пальца перстень с такою тихою настойчивостью, словно это был талисман, оберегающий от вражьего наговора.
Жандармский полковник оказался понятливее и сговорчивее. Наконец Триродову удалось-таки добиться разрешения на выдачу семьям тел убитых.
Исправник приехал на площадь. Толпа встретила его нестройным, но грозным шумом. Он встал на своей пролетке, и махнул рукою. Замолчали. Исправник заговорил:
– Желаете хоронить сами? Ну, что же, можете. Только позаботьтесь, чтобы не было ничего такого… лишнего. А впрочем, казаки будут на случай чего. А теперь я распоряжусь, чтобы тела ваших товарищей вам выдали.
Глава шестнадцатая
Уже высоко сиял пламенный, когда Елисавета проснулась. Она быстро вспомнила все, что было ночью, проворно оделась, и через полчаса уже ехала в шарабане к Триродову, томимая каким-то неясным волнением. Она встретила Триродова у ворот. Он возвращался из города; рассказал ей наскоро о своих переговорах с властями. Елисавета сказала решительно:
– Я хочу видеть семью убитого.
Триродов сказал:
– Я сам не знаю, где это. Нам придется заехать к Воронку. К нему сходятся все сведения.
– А мы его застанем теперь? – спросила Елисавета.
– Должно быть, – сказал Триродов. – Если он дома, мы вместе с ним пройдем.
Они поехали. Пыльная под быстрыми колесами влеклась дорога, открывая унылые виды тусклой обычности. Вздымалась под колесами легкая, взвеянная в знойном воздухе пыль, и длинною сзади экипажа влачилась змеею. Высокий, в недостижимом небе пламенеющий Дракон смотрел ярыми глазами на скудную землю. В знойном сверкании его лучей была жажда крови, и сияла высокая радость о пролитых людьми каплях многоценного живого вина. Среди обвеянных зноем просторов, уносясь в тесноту городской жизни, Триродов рассказывал скучными обычными словами:
– Рано утром обыски были в некоторых домах. У Щемилова нашли много литературы. Он арестован.
Рассказывали слухи об избиениях в полицейском доме. Елисавета молчала.
Квартира Воронка помещалась в очень удобном месте, – между серединою города и фабричными кварталами. На эту квартиру приходили многие, потому что Воронок много работал для местной социал-демократической организации. Главным его делом было – развивать подростков и рабочих, и попутно внушать им партийные взгляды и верные понятия о целях рабочего класса.
К Воронку приходили мальчики, его ученики из городского училища, и их товарищи и знакомые по семьям и по уличным встречам. По большей части это были пареньки милые, искренние, рассуждающие и понимающие, но непомерно лохматые и необычайно самолюбивые. Воронок развивал их очень усердно и успешно. Они очень отчетливо усваивали сочувствие к рабочему пролетариату, ненависть к сытым буржуям, сознание непримиримости интересов того и другого класса, и кое-какие факты из истории. Каждую свою беседу с Воронком лохматые парни из городского училища начинали неизменно все теми же жалобами на училищные порядки и на инспектора. По большей части они жаловались на пустяки. Они говорили с обидою:
– Форменные значки заставляет носить на фуражках.
– Точно мы – малые ребята.
– Чтобы всякий видел, что идет малыш из городского училища.
– Волосы стричь заставляет, помешали ему наши волосы.
Воронков им вполне сочувствовал. Этим он поддерживал в подростках протестующее настроение. Их друзья, такие же лохматые парни, но не ходящие в школу, жаловались тоже, – на родителей, на полицию, на что придется. Но жалобам их все же не хватало того яда и того постоянства, которые школьникам внушались всем строем школы. Воронок раздавал тем и другим книжки копеечной цены, но очень строгие в своей партийной чистоте.
Приходили к Воронку и взрослые рабочие, из молодых. Подбирались тоже почему-то все лохматые, шершавые, и такие угрюмые, что казалось, как будто они обижены навсегда, и уже навеки утратили способность улыбаться и шутить. Воронок читал с ними книжки посерьезнее, и делал объяснения непонятого. Были назначены часы для этих чтений и бесед. Этими беседами Воронку очень удавалось развить своих слушателей в желательном направлении: все партийные шаблоны усваивались ими очень скоро и очень прочно. Давал он им также книги для чтения на дом. Многие сами покупали кое-что.
Таким образом через квартиру Воронка постоянно протекала река книжек и брошюр. Иногда он подбирал целые библиотеки, и рассылал их с верными людьми по деревням.
Елисавета и Триродов застали Воронка дома. Он казался мало похожим на партийного работника: любезный, неречистый, он производил впечатление сдержанного, благовоспитанного человека. Он всегда носил крахмальное белье, высокие воротнички, нарядный галстук, шляпу котелком, стригся коротко, бородку причесывал волосок к волоску.
Воронок любезно сказал:
– Я с удовольствием пойду с вами.
Он взял тросточку, надел котелок, мельком глянул в зеркало, висевшее в простенке, и сказал опять:
– Я готов. Но вы, может быть, отдохнете?
Они отказались, и пошли вместе с Воронком. Жуткая тишина светлых улиц притаилась и ждала чего-то. Эти три казались чужими среди деревянных лачуг, скучных заборов, на мостках скрипучих и шатких. Хотелось спросить:
– Зачем идем?
Но казалось, что это сближает и делает дружным быстрый стук сердец. Вся картина бедной жизни была здесь во всей скучной повседневности, и те же играли грязные и злые дети, и ругались, и дрались, – шатался пьяный, – и качались серые ведра на сером коромысле на плече серой женщины в сером заношенном платье.
Повседневно скучною казалась нищета этого дома, где на столе, наскоро обряженный, лежал желтый покойник. Бледная баба стояла у изголовья, и выла тихо, протяжно, неутомимо. Откуда-то подошли трое ребятишек, беловолосых и бледных, и смотрели на вошедших, – странные, тупые взоры без радости и без печали, взоры, навсегда отуманенные.
Елисавета подошла к женщине. Цветущая, румянолицая, стройная девушка стояла рядом с тою бледною, заплаканною женщиною, и тихо говорила ей что-то, – та качала головою, и причитала ненужные, поздние слова. Триродов спросил тихо:
– Нужны деньги?
Воронок так же тихо ответил:
– Нет, товарищи хоронят, сложатся. Потом семье понадобятся деньги.
Настал день похорон. На фабриках работы стали. Было ясное небо, и под ним торжественно-шумная толпа, и легкие струйки ладана, пышное благоухание которого смешивалось с легким запахом лесной гари. Гимназисты забастовали, и пошли на похороны, Пришла и часть гимназисток. Робкие девочки остались в своей гимназии.
Дети из Триродовской колонии решили идти на похороны. Они принесли два венка, – речные желтые травы, еще сохранившие на своих восковых лепестках переливные огоньки ранней влаги. Пришли и тихие дети. Они держались отдельно, и молчали.
Вся полиция города была на похоронах. Даже из уезда были вызваны стражники. Как всегда, в толпе вертелись мелкие провокаторы.
Торжественно и спокойно двигалась толпа. Над толпою колыхались венки, пестрели красные цветы, красные веяли ленты. Вокруг ехали казаки. Они смотрели угрюмо и подозрительно, – были готовы усмирять. Слышалось пение молитвы. Каждый раз, когда затихшее пение возобновлялось, казаки чутко прислушивались, Нет, – опять только молитва.
Елисавета и Триродов шли в толпе за гробом. Они говорили о том, что восторгает жаждущих восторга, и ужасает жаждущих покоя. Остры были Елисавете все впечатления на острых щебнях пыльной и сорной мостовой.
Длинная была дорога. И строгое, и стройное длилось пение. Потом кладбище, – унылое ожидание на паперти, – поспешное отпевание.
Казаки спешились, но по-прежнему держались тесным кольцом вокруг толпы.
Вынесли гроб из церкви. Опять заколыхались венки. И опять несли долго, и пели.
Вдруг усилился женский плач, – женский плач над раскрытою могилою. Учитель Бодеев встал у изголовья. Своим визгливо-тонким, но далеко слышным голосом он начал было:
– Товарищи, мы собрались здесь, у этой братской могилы…
Подошел жандармский офицер, и сказал строго:
– Нельзя-с. Прошу без речей и без демонстраций.
Бодеев спросил с удивлением:
– Но почему же?
– Нет, уж очень прошу-с. Нельзя-с, – сухо говорил офицер.
Бодеев пожал плечами, отошел, и сказал досадливо:
– Покоряюсь грубой силе.
– Закону, – строго поправил офицер в голубом мундире.
Теснясь у могилы, подходили один за другим, и бросали землю. Сырая и тяжелая, земля гулко ударялась о тесные гробы.
Засыпали могилу. Стояли молча. Молча пошли.
И вдруг послышался чей-то голос.
И уже вся толпа пела слова гордого и печального гимна. Угрюмо смотрели казаки. Послышалась команда. Казаки быстро сели на коней. Пение затихло.
За кладбищенскою оградою Елисавета сказала:
– Я хочу есть.
– Поедемте ко мне, – предложил Триродов.
– Благодарю вас, – сказала Елисавета. – Но лучше зайдемте в какой-нибудь трактир.
Триродов глянул на нее с удивлением, но не спорил. Понял ее любопытство.
В трактире было людно и шумно. Триродов и Елисавета сели у окна, за столик, покрытый грязноватою, в пятнах, скатертью. Они заказали холодного мяса и мартовского пива.
За одним из столов сидел малый в красной рубахе, пил и куражился. За ухом у него торчала папироска, – там, где приказчики носят карандаш. Малый приставал к соседям, кричал:
– Пьян-то кто?
– Ну, кто? – презрительно спрашивал от соседнего стола молодой рабочий.
– Пьян-то я! – восклицал пьяница в красной рубахе. – А кто я, знаешь ли ты?
– А кто ты? Что за птица? – насмешливо спрашивал молодой рабочий в черной коленкоровой блузе.
– Я – Бородулин! – сказал пьяница с таким выражением, точно назвал знаменитое имя.
Соседи хохотали, и кричали что-то грубое и насмешливое. Малый в красной рубахе сердито кричал:
– Ты что думаешь? Бородулин, по-твоему, крестьянин?
Рабочий в черной блузе почему-то начал раздражаться. Его впалые щеки покраснели. Он вскочил с места, и крикнул гневно:
– Ну, кто ты? Говори!
– По паспорту крестьянин. Запасной рядовой. Так? Только и всего? спрашивал Бородулин.
– Ну? Кто? – наступая на него, гневно кричал рабочий.
– А по карточке кто я? знаешь? – спрашивал Бородулин.
Он прищурился, и принял значительный вид. Товарищи тянули молодого рабочего назад, и шептали:
– Брось. Нешто не видишь.
– Сыщик! Вот я кто! – важно сказал Бородулин.
Рабочий в черной блузе презрительно сплюнул, и отошел к своему столу. Бородулин продолжал:
– Ты думаешь, я сбился с толку? Нет, брат, шалишь, – я – бывалый. Как ты обо мне понимаешь? Я – сыщик. Я всякого могу упечь.
За соседними столиками прислушивались, переглядывались. Бородулин куражился.
– А в полицию хочешь? – сердито спросил из-за среднего стола купец, сверкая маленькими черными глазами. Бородулин захохотал, и крикнул:
– Полиция у меня в горсти. Вот где у меня полиция.
Посетители роптали. Слышались угрозы:
– Уходи, пока цел.
Он расплатился и ушел. Вдруг стало слышно, что на улице, собирается толпа. Елисавете и Триродову из окна видно было, как малый в красной рубахе слоняется взад и вперед по улице, не отходя далеко от трактира, и пристает к прохожим. Слышались его крики:
– Донесу! Арестую! Давай гривенник.
Многие давали, – боялись. Каждого встречного задевал Бородулин, – с мужчин сбрасывал шапки, женщин щипал, мальчиков драл за уши. Женщины с визгом шарахались от него. Мужчины, кто поробче, бежали. Посмелее останавливались с угрожающим видом. Тех Бородулин не смел трогать. Мальчишки толпою бегали сзади, хохотали и гукали. Бородулин бормотал: