Текст книги "Волга-матушка река. Книга 1. Удар"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Буду, – поблагодарив глазами Акима Морева за отказ идти в театр, ответил академик и, подхватив под руку Анну, вышел вместе с нею на лестницу…
6
Его в театре знали многие. Старичок, работающий на вешалке, завидев академика, крикнул:
– Иван Евдокимович, вот я! Не минуйте меня. – И, принимая шляпу, пальто от него и косыночку и пальто от Анны, старичок, умиленно глядя на академика, сказал: – К нам, значит, пожаловали. Видите, после войны все еще временно здесь ютимся: достраивают новый. Ну, хоромы целые!
На академика Ивана Евдокимовича Бахарева смотрели зрители с балкона, из лож, с соседних мест, когда он вместе с Анной сел в третьем ряду. Но так было первые минуты. Потом… потом вдруг взоры всех устремились на нее – на Анну Арбузину.
– Аннушка! Все на тебя смотрят, – шепнул Иван Евдокимович.
– На вас… на тебя, – еле слышно произнесла она и, краснея, потупилась: еще никак не выходило у нее при людях: «ты», «тебя».
А он продолжал:
– Ты самая красивая… Парикмахер? Он что из вашего брата делает? Возьми вон деревянное яблоко – покрашено, аккуратненькое, а кушать его не будешь. Так уж лучше – натуральное. Ты – натуральная.
Она поняла: «натуральная» – значит, хорошо, и потому незаметно от всех пожала его руку выше кисти и что-то хотела было сказать, но занавес поднялся, и на сцене началось действие…
Шла «Летучая мышь».
Анне нравилось и то, как играли, как пели, как танцевали молодые актеры, актрисы, и она временами наклонялась к Ивану Евдокимовичу, шептала:
– Вот какие вы, муженьки… уж красивая, красивая жена, а муженька-попрыгунчика потянуло к другой…
– На то он и попрыгунчик… были, есть и будут, – отвечал он.
В антракте Иван Евдокимович, ведя под руку Анну, гордясь ею, вышел вместе с ней в фойе и тут снова подметил, что взоры всех обращены на нее.
«Не выгляжу ли я около нее, как старый пень около рябины, украшенной гроздьями ягод?» – подумал он и было загрустил, но в эту минуту на него налетел юркий, как стриж, сухонький человек в потертом пиджачке, засаленном галстучке и воскликнул:
– Так и есть! Здесь вы, Иван Евдокимович. Слышал, завтра уезжаете и к нам больше не зайдете. И я – в театр. Думаю, там встречу нашего академика… и доспорим. Так вот, распекли вы работников опорного. А не поспешили, Иван Евдокимович, с выводами?.. Распекать, конечно, положено, но выводы?..
Академик молчал, и Анна почувствовала, как его рука, поддерживающая ее за локоть задрожала.
– Да, – идя в ногу с академиком, продолжал налетевший человек. – Вы ведь прекрасно знаете, Иван Евдокимович, что словом можете убить человека: вы – непререкаемый авторитет.
– Желал бы я иметь у себя в запасе сотняжку таких слов, которыми кое-кого поубивать бы. К сожалению, таких слов у меня нет.
– Резко, но в вашем характере. Однако я, как главный агроном области, другого мнения о работниках Светлого опорного пункта. Это, знаете ли, мученики.
– Судя по их лицам, далеко не мученики. Ничего себе личики… Да оно иначе и не может быть с баранинки да арбузов. Познакомьтесь, Якутов. Моя жена, – заметив вопросительный взгляд собеседника, сказал Иван Евдокимович.
Анна вспыхнула, потому что впервые услышала слова «моя жена», а Якутову показалось – она вспыхнула оттого, что он протянул ей руку.
«Ничего бабец», – заключил он про себя.
«Жена. Жена», – мелькало в уме у Анны это радостное и большое слово. Оно с каждой секундой все росло и росло, переполняя ее всю тем чувством материнства, каким она была переполнена, когда ходила сыном Петром. Нет, это чувство гораздо больше того, прежнего. Может быть, потому, что последнее. «Да нет, – твердила она мысленно. – Я нарожу ему… если он захочет, и сына, и дочь, и еще сына…»
– Ведь вы, Иван Евдокимович, – говорил Якутов, идя теперь рядом с Анной, стараясь костлявым локтем прикоснуться к ней, пытаясь ухаживать в надежде, что она воздействует на своего неугомонного академика. «Конечно, прибрала его к рукам, как куренка: еще бы, такая пышная бабочка», – думал он и продолжал: – Вы, Иван Евдокимович, всего не успели рассмотреть на опорном пункте. Вы в лесопосадку внесли политику.
– Политика, на мой взгляд, сударь, – сердито забурчал академик, – это народный интерес. Лес, говорите, вырастили? А кому нужен их лес? Колхозу ведь не могут рекомендовать такую посадку? Не могут! Стало быть, идут вразрез с политикой партии, народа. А вы – политика, политика. Трактор в нашей стране тоже делает политику. Кому его передать? Кулаку – одна политика, МТС – другая. Удивляюсь, как это вас с такими мыслишками терпят: вишь ты, вырастил за двадцать пять лет поганый гриб – Светлый опорный пункт, да еще защищает, да еще в политику лезет.
Якутов сжался и стал походить на захудалого галчонка, однако продолжал наскакивать:
– Вы… Вы, Иван Евдокимович, невоздержанный на язык, – знаю и прощаю вам, как авторитету. Но ведь вы политикой подменяете все законы биохимии. Ну, ну, скажите ему, – обратился он к Анне, снова прижимаясь к ней локтем. – Нельзя быть в науке таким упрямым. Скажите!
Анна не улавливала смысла спора, а слово «биохимия», впервые услышанное, было для нее чем-то весьма туманным, но она всем сердцем была на стороне Ивана Евдокимовича, а ухаживание Якутова не только раздражало, но и оскорбляло ее, и потому ей захотелось оттолкнуть его, сказать ему что-нибудь резкое, даже грубое. Там, в колхозе, она ему «так отвесила бы», но вот здесь, в театре? И вдруг губы ее дрогнули в озорной улыбке.
«Вот я ему сейчас отвешу», – мелькнуло у нее, и как только Якутов кольнул ее острым локотком, она намеренно резко произнесла:
– Да не толкайте вы меня своим… мослом!
– Что? Чем? – Якутов забежал вперед и, глянув на нее, воскликнул: – Ах, Анна Петровна Арбузина! Садовод знаменитый. Понятно, понятно: в вашем духе выражаться так. Похоже на академика: Иван Евдокимович тоже иной раз такое отвесит, что хоть стой, хоть падай.
– А вы бы почаще падали, глядишь – поумнели бы, – смеясь, проговорил академик. – Пойдем попрыгунчика глядеть, Аннушка. Они не только в семье есть, попрыгунчики, но и в учреждениях, – и, не простившись с Якутовым, он направился вместе с Анной в зрительный зал.
– Якутов – главный агроном области? Не узнала сразу-то я его, – произнесла она, крепко прижимая к себе руку Ивана Евдокимовича.
– Дрянцо.
– Такие и… и, – она так и не могла произнести: «тебя», а сказала: – Такие и терзают.
– Меня? Не только меня… Они народ терзают. А нас-то что? Отобьемся. Грубовато я, может, с ним, да что ж будешь делать, раз вежливых слов не понимает.
Второй акт Анна сидела уже молча, почти ничего не видя и не слыша: перед ней, как в тумане, мелькали люди на сцене – говорили, пели, плясали то поодиночке, то группами. Она напряженно думала о себе. То, что Иван Евдокимович назвал ее своей женой, радовало ее, но в то же время на нее откуда-то надвигался ужас: она почти ничего не поняла из спора между академиком и тем, сухоньким. Что это такое «биохимия»?
«Буду я около него, как индюшка: телом полна, а умом пуста. Все у нас хорошо, пока двое в комнате, а как вышли, с людьми столкнулись – я и хлопаю глазами, будто сова днем… И… и придет время, скажет он мне: «дура», – думала Анна, замерев в кресле, ничего не видя и не слыша.
В театре, по дороге домой и вот теперь, войдя в квартиру, Иван Евдокимович растерянно и недоуменно спрашивал ее:
– Что с тобой, Аннушка? Тревожишь ты меня своей задумчивостью… И не говоришь. Грех ведь так-то относиться ко мне, Аннушка!
– Не знаю, – отвечала она. – Потом скажу. А ты не обращай на меня внимания. Так, загрустила – и все. Касается это только меня. Эх, хоть бы чуточку знать из того, что знаешь ты! – невольно вырвалось у нее.
– А! Это хорошо. Хорошо об этом тосковать. А я уж подумал: стар около тебя.
– Экую глупость в ум свой принял! А я боюсь: окажусь около тебя вроде восемнадцатилетней девчонки, ты и скажешь, придет время: «Да с тобой и разговаривать не о чем: глупа, как курица».
– Ну, что ты! По культуре разума мы с тобой одинаковы, – проговорил академик, и, видя по ее глазам, как она спрашивает, что же это такое – культура разума, он пояснил: – Я вот однажды в Париже встретился с академиком Бенда. Ума палата у человека. Все знания у него в голове, как товары в универсальном магазине. Знания большие. А в бога верит. Я и подумал: «Эх, ты. По культуре-то ума любой пионер выше тебя: в бога не верит, значит не верит в святых, в ангелов, чертей, ведьм и домовых». Отношение человека к миру, к труду, к людям к составляет культуру разума. По знаниям Бенда куда выше тебя, а в бога верит; стало быть, тут ты выше его: веришь в науку, в человека, а не в боженьку. Что же, знание – дело наживное. Учись. Я помогу. Лена поможет.
– Ох, страшно! И что-то станет со мной?
Через полуоткрытую дверь виднелся профиль Акима Морева: он сидел за столом и был настолько углублен в чтение, что даже не услышал, как вошли Иван Евдокимович и Анна. Академик, показывая на него, сказал:
– Смотри, Аннушка. Аким Петрович собирается выступить на пленуме. Ну, прочитал бы парочку передовых в газете и выступай. А он – готовится. Видишь, какая гора книг на столе? Человек он умный, а учится. И стыдиться и охать тут нечего. Учиться надо. Всем, не только тебе одной.
Глава пятая1
Пленум обкома партии открылся в субботу, ровно в двенадцать часов дня. К этому времени небольшой зал с боковыми ярусами был уже переполнен. Первые ряды заняли члены пленума, дальше и ярусы – гости: заведующие отделами обкома, горкома, директора крупных заводов, фабрик, институтов. Перед началом заседания люди толпились в коридорах, около раздевалки: одни – ожидали чего-то необычайного, другие – меланхолически заявляли:
– Как и в прошлый раз, прослушаем «всеобъемлющий».
– Сколько на «всеобъемлющий» понадобится нашему первачу?
– Как всегда, часа четыре.
– Ох, любит: дай десять часов – десять прокалякает.
– А ведь какой был! Какой был, – с сожалением вздыхал кто-то.
Акима Морева все это вместе взятое, особенно слова «какой был», кольнуло: он понял, что к Малинову у участников пленума двоякое отношение. С одной стороны, его уважали, ценили за проявленный героизм в годы войны, с другой – подсмеивались над ним, называли «головой», «первачом», или с сожалением произносили: «А ведь какой был».
«Страшно, когда о тебе так будут говорить: «Какой был». Да что же это он, Малинов? Оглох?» – подумал он и вдруг услышал, как кто-то сказал:
– Увертыш. Я с ним вместе институт кончал, так мы его все там так и звали «увертыш»: и от занятий и от экзаменов увертывался, а с трибуны соловьем заливался.
Аким Морев обернулся и увидел Николая Кораблева, Ларина и Ивана Евдокимовича.
– Потому он меня и недолюбливает: знает; не забыл я кличку, – говорил Ларин, уже заметив Акима Морева. – Подходите. Подходите, Аким Петрович. Вступайте в наш курень.
Но в эту секунду к Акиму Мореву подскочил Петин и таинственно шепнул:
– Семен Павлович вас зовет.
– Где он?
– В той комнате.
Аким Морев отворил дверь комнаты, намереваясь войти, но навстречу во главе с Малиновым уже шли члены бюро обкома.
– Ищем тебя, Аким Петрович. Ты уж не жури нас – не ухаживаем: не гость, а свой. Айда в президиум.
– Я не член бюро. Побуду в зале, как и все.
– В демократию играете? – сказал Малинов, прижимая локтем папку с докладом так, словно кто норовил вырвать ее у него.
В зале, в третьем ряду, сидели Ларин, Николай Кораблев, Иван Евдокимович. Аким Морев подошел к ним:
– Примите меня…
За столом президиума расселись члены бюро обкома. Среди них – председатель облисполкома Опарин, небольшого роста, с крепкими зубами, улыбающийся, видимо весельчак и неунывала. Рядом с ним – человек с пестрым лицом. Оно у него пестрое, тощее, нос и подбородок заострены, вытянуты, из-под пенсне поблескивают крупные белесые глаза.
Аким Морев спросил Ларина:
– Кто это, в пенсне?
– Сухожилии. Второй секретарь горкома. Первым числится Малинов.
По другую сторону Опарина сидит тоже любопытной внешности человек: волосы и брови у него мочального цвета – таких в деревнях называют сивыми, – лоб высокий и какой-то квадратный.
– А это кто? – спросил Аким Морев.
– Пухов. Секретарь обкома по промышленности. Недавно прислан из Ленинграда. Умница, – пояснил Николай Кораблев.
Аким Морев начал было разглядывать других членов бюро, намереваясь расспросить о каждом, но тут поднялся Малинов и, подойдя к трибуне с таким видом, словно говорил: «Нам это позволено», – напыщенно-шумливо провозгласил:
– Слово имеет сам, – и развернул папку.
То тут, то там раздались аплодисменты. Это были аплодисменты явно для затравки, но бури не получилось, и Малинов, выразив на лице нечто вроде брезгливости, махнул рукой:
– Без шумихи. Пленум деловой.
Обычно на пленумах ставятся вопросы конкретные – о посевной, об уборочной, о состоянии промышленности, о кадрах, о пропаганде, о животноводстве. Малинов же раз в году делал, по его выражению, «установочный доклад».
– А я знаю, откуда он заедет, – нагнувшись к Акиму Мореву, шепнул Иван Евдокимович. – Обязательно с тысяча девятьсот сорок первого года, со дня войны.
– Вы что, тезисы читали?
– Два раза слышал его «установочный».
– Злой вы сегодня.
– Погодите, вы не такой еще злой будете. Ну, слушаем, – и академик глазами показал на Малинова.
– Еще в те дни, когда мы целиком и полностью были преданы мирному, я бы сказал, творческому труду, в те дни напал на нашу страну оголтелый враг, – возвестил Малинов, то оттопыривая, то вбирая толстые губы, а мешки под его глазами то набухали, то спадали. – И тогда мы… – продолжал он и поведал пленуму о том, как был разгромлен враг вообще, как разгромили его вот здесь, в Приволжске, какую роль при этом играл Комитет обороны, начальником штаба которого тогда был Малинов. На этом пункте он завяз и около часа восхвалял членов Комитета обороны, в том числе и себя. – Дисциплину! Мы установили такую жесткую дисциплину, – выкрикивал он, взмахивая кулаком, кидая в зал суровые взгляды, – такую дисциплину, что рабочий под градом пуль, при ураганной, несмолкаемой свирепой бомбежке, артиллерийском обстреле не покидал станка, не бросал порученного дела. Дисциплина! Что такое дисциплина в социалистическом государстве? – И тут секретарь обкома привел цитату. При других обстоятельствах она была бы уместна, но в данном случае – совсем некстати.
– Смешно, – обращаясь к Акиму Мореву, зашептал Ларин. – Не сознание долга перед родиной руководило рабочими, а, видишь ли, одна только дисциплина! Сухожилин подбросил ему цитату: видите, как глазки-то поблескивают. Теоретик при Малинове. До сих пор нет секретаря обкома по пропаганде: Малинов тащит на это место Сухожилина.
Да, это действительно был «всеобъемлющий» доклад: Малинов долго говорил о школах вообще (какое они имеют значение в Стране Советов), о восстановлении городов вообще, о лесопосадках вообще: «Вообразите! Вообразите, как зацветет наша страна!», об орошении гигантских площадей вообще: «Вообразите! Вообразите! Всюду вода! Течет вода по каналам, по канавкам – на поля. На поля». И почему-то особенно напирал на пески, лежащие между Гурьевом и Астраханью.
– Пески! Понимаете? Куда ни повернешься – пески, огромнейшие площади. Глазом не окинешь! – таинственно произносил он. – Всякие гадюки и ящерицы только и водятся. Своими глазами видел: как жара наступает, так в пески зарываются, – он наклонялся и делал над головой такое движение руками, словно зарывался в пески. – А вода появится… Что? А? Не зарывайся. Живи, человек, и славь солнце.
– И чего они ему дались – пески и ящерицы? – легонько ткнув большим пальцем в бок Акима Морева, прошептал академик.
– Уводит людей от своих грехов, – пояснил Ларин.
А Малинов говорил уже о строительстве плотин на Волге, Каме, Днепре, Дону, затем перескочил на «международную обстановку»…
И, возможно, все простили бы ему слушатели. Все. И то, что он об общеизвестном оповещал с таким видом, будто сам, путем тщательного анализа, поисков, открыл все это, и то, что он порою говорил наивности. Все бы простили. Но он говорил еще к тому же невыносимо длинно, тягуче, – вот этого, последнего, Семену Малинову уже никто простить не мог. Да оно не прощалось и само по себе: минут через тридцать – сорок люди невольно, не желая зла докладчику, стали перешептываться, затем заговорили громче, а к половине второго партер и ярусы уже гудели. Семен же Малинов все говорил и говорил, то возводя очи к потолку, то опуская взгляд на папку. Временами он принимался читать, и тогда получалось еще хуже: мял фразы, не договаривал слова.
– Эх, за такой доклад тряхнуть бы его, как мешок из-под муки, – покраснев, произнес Николай Кораблев.
– Вы тоже злой сегодня, Николай Степанович, – проговорил Аким Морев.
– Как не быть?
– Выступать намереваетесь?
– Придется. Разве выдержишь? А вы? – обратился в свою очередь Николай Кораблев к Ларину.
– Полагаю, – кратко ответил тот и, смеясь, повторил слова Николая Кораблева: – Разве выдержишь?
– Обстановка накаляется, – решил Аким Морев.
А Семен Малинов все говорил и говорил, не обращая внимания на то, что делается в зале.
Иван Евдокимович, сидящий в середине, подтянув к себе Акима Морева, Николая Кораблева и Ларина, стал рассказывать.
– Было это на предвыборном собрании местных Советов, – он начал тихо, но зал гудел, и потому академику пришлось повысить голос. – Пригласили колхозников, колхозниц в районный клуб. Те разоделись, конечно: шубы новые, шали пуховые. Собрались в маленьком зале, при лампе. Нас в президиум пригласили. Сидим. Смотрим, лица у присутствующих радостные. Праздник: выбирать собираются. Докладчик Фомин – представитель облисполкома. Как же! Руководит праздником, тоже радостный. Книга у него в руках – отчет облисполкома… И пошел: что, дескать, творится по области в разрезе народного образования… и давай и давай, а потом через полчасика: «А теперь, что творится у нас в районе в разрезе коммунального хозяйства». Колхозники и колхозницы вначале слушали, но вскоре от них пар повалил: мужчины шубы сбросили, женщины – шали; зал охватила сонная одурь… И вскоре всех одолела: одного бросила в одну сторону, другого – в другую. Сначала послышался посвист, потом храп, но, конечно, благородный, тихий. А докладчик докладывает и докладывает, с него тоже пот льет, но он разрумянился, улыбается и шпарит, шпарит, шпарит… Часика через три кто-то из темного угла со вздохом произнес: «Ох, аж изжога берет».
Аким Морев, Ларин, Николай Кораблев, не выдержав, громко расхохотались и все враз прикрыли рты, а Ларин сказал:
– Ну вас, академик.
Но тот продолжал:
– Со мной рядом в президиуме сидел тракторист Коля – местный изобретатель. Он тоже подремывал, затем встряхнулся, глянул на докладчика и, обращаясь ко мне, сказал весьма серьезно: «Надо от трибуны к каждому стулу в зале провести электропровода, кнопки устроить: надоел оратор – нажми кнопку. Как кворум нажал – трибуна вместе с оратором в подпол проваливается».
Аким Морев, академик, Ларин, Николай Кораблев – все рассмеялись так громко, что перепугались: не обратят ли на них внимание? Но бояться было нечего: в зале разговаривали, смеялись, то есть вели себя так, как люди ведут себя в любом театре перед началом спектакля.
– Да он разучился даже говорить. Бывало, умел, – с грустью произнес Ларин.
2
Малинов потратил на доклад шесть часов…
После обеденного перерыва открылись прения…
На трибуне появился заведующий отделом пропаганды горкома Смельчаков, человек толстоватый, с круто задранным лбом, в очках. Подражая в жестах Семену Малинову, так же оттопыривая и вбирая губы, он решил сразу схватить быка за рога и начал с искренним будто бы возмущением:
– Товарищ Малинов, так сказать, сделал великолепнейший доклад, высказал глубочайшие мысли, произвел научнейший анализ всех событий, проистекших в этом году. Мало того, он, так сказать, обозрел целое десятилетие – со дня нападения оголтелых врагов на нашу страну и по сей день. Это, я бы сказал, для Приволжской области историческое выступление.
– Тянучка! – невольно вырвалось у кого-то с яруса.
Смельчаков взвился пуще прежнего:
– Вот-вот-вот! Вот доказательство, распад, так сказать, внутреннего ощущения у присутствующих.
– Ты чего городишь? В чем обвиняешь? – снова крикнул кто-то.
– Как и кто мог не слушать столь великолепнейший доклад товарища Малинова, героя обороны Приволжска? – еще напыщенней заговорил Смельчаков. – Меня удивляет, меня поражает, меня оскорбляет поведение тех, кто своим шумом, разговорчиками мешал докладчику доносить до нас, граждан области, умнейшие, нужнейшие мысли! – выкрикивал Смельчаков, делая угрожающие жесты.
Но самое невероятное было то, что, слушая выступление Смельчакова, Малинов порою одобрительно кивал головой и однажды у него даже выступили слезы на глазах.
– Не пьяный ли? – спросил Ларин.
– Похоже на то, – ответил академик.
– Ну, нет! – возразил Николай Кораблев. – Играет: слезой хочет нас прошибить.
Смельчаков сошел с трибуны несколько растерянный: ни одного хлопка из зала. А председательствующий уже предоставил слово маленькому, взъерошенному человечку, тоже работнику аппарата горкома партии. Он не взошел, а взлетел на трибуну. И Акиму Мореву показалось – этот сейчас одернет Смельчакова, но человечек, пристукивая кулачком по трибуне, сразу же начал восхвалять достоинства Семена Малинова.
Следом за ним председательствующий предоставил слово директору треста совхозов Лосеву. Этот был крупен и всем видом, особенно толстыми ногами в белых парусиновых брюках, напоминал молодого слона: шел к трибуне медленно, покачиваясь, а когда входил по ступенькам на сцену, то все услышали, как доски под ним, попискивая, заскрипели.
«Солидный и, вероятно, по-солидному выступит», – решил было Аким Морев, но Лосев, брезгливо искривив губы, заговорил:
– Есть еще в наших партийных рядах такие вертопрахи. Им все не так, от всего нос воротят. Скажем, доклад Семена Павловича Малинова – что? Вклад в наше сознание? Вклад – факт…
И Акиму Мореву до боли в сердце стало тоскливо.
«Да что же это? Неужели так и пойдет? – подумал он и вдруг вспомнил те далекие годы – годы борьбы с врагами народа. – Те отряжали в подспорье своим авантюристическим попыткам подобных же хвастунишек, лизоблюдов. Их тогда звали заводилами: предварительно накачивали и выпускали там, где надо. Но то делали враги народа. Ныне заводилы – редкость. А Малинов? Ему-то они зачем? Ведь ясно, этих заводил кто-то предварительно накачал. Кто? Сам Малинов? – И Аким Морев стал внимательно разглядывать членов бюро обкома, сидящих за столом президиума, и уловил: глаза Сухожилина через стеклышки пенсне поблескивали, как у тренера, когда тот наблюдает в ходе состязания за своими воспитанниками. – Он. Он. Сухожилин накачивает их, – догадался Аким Морев и еще больше погрустнел. – Зачем же все это?.. Неужели Малинов не понимает, что подобные люди, восхваляя его, этим самым готовят ему падение? Неужели так и дальше пойдет?» – прислушиваясь к выступлению нового оратора, думал Аким Морев, рассматривая людей в партере и на ярусах. «Кто они? Кто?» – задавал он бесчисленное количество раз сам себе вопрос, всматриваясь в лица участников пленума, подмечая только одно: пока тот или иной заводила восхваляет Малинова времен войны, взгляды большинства участников пленума устремлены куда-то вдаль, в прошлое: казалось, люди с грустью вспоминают хорошего, но уже умершего человека. Но как только заводилы принимались восхвалять вот этого, нынешнего Малинова, участники пленума начинали гудеть, как гудит приближающаяся буря на море.
Аким Морев еще не понимал всего того, что происходило в зале. Но это великолепно понимал Малинов. Он и Сухожилин видели, что план проведения пленума, так тщательно разработанный ими, срывается: даже самые рьяные заводилы и те выступлениями своими напоминали игрушечные паровозики: побежит, побежит, крутанется на месте и замрет, – вот почему Малинов поднялся из-за стола и, несмотря на то, что до вечернего перерыва оставалось еще больше часа, заявил:
– Государственные дела требуют срочного сбора бюро обкома.
После этого члены бюро обкома отправились в кабинет Малинова. Что там происходило, никто из посторонних не знал: Малинов не разрешил присутствовать не только стенографисткам, но даже и ближайшему своему помощнику, Петину. Этот сидел за столом и привскакивал, когда кто-либо появлялся в приемной.
– Нельзя! Нельзя! Русским языком говорю! Даже тут торчать нельзя! – кричал он.
Часов в двенадцать ночи первым из кабинета Малинова вырвался раскрасневшийся, чем-то страшно возмущенный, секретарь обкома по промышленности Пухов и, роняя по пути бранные слова, покинул приемную.
3
Поздно вечером, сидя дома за чаем, Иван Евдокимович возбужденно говорил:
– Ну, что? Послушали докладик? Каков, а! Я ему за такой докладик штанишки спустил бы и нашлепал.
– Что это вы? – хмуро возразил Аким Морев, думая о своем.
– Шесть часов отнял у людей. Да у каких? На пленуме – секретари райкомов, директора заводов, институтов. Человек двести будет! Умножьте двести на шесть, получится тысяча двести часов. Тысячу двести часов скушал Малинов. Да каких часов, у кого? У разума области, – и академик раскатисто засмеялся. – Я бы ему предложил: следующий «установочный» делать по радио. Что вы молчите, Аким Петрович?
– Почему по радио?
– А там проще: не хочешь слушать, выключи приемник. Все-таки что вы грустите, Аким Петрович?
– Не грущу. Нет. Хуже. Вот вы говорите – разум области, двести-то человек. Разум ли те, кто выступал с трибуны?
– То жучки. Жучки, дорогой мой. Страшные люди: любого подточат, только поддайся. Есть такой древесный жучок. Построили дом и не заметили, как в стену положили бревно, зараженное жучками… и, глядишь, через несколько лет дом рушится: все бревна жучки проточили.
– Чуете, как страшно? А говорите, чего я грущу? Тут не грустить надо.
– Э! Милый. Завтра жучков соляной кислотой будут поливать. Вот услышите. Выступит Ларин и из шланга соляной кислотой обольет их. Или тот же Кораблев. Да и секретари райкомов выступят. А вы намереваетесь промолчать?
– Наверное, промолчу. Хотя сказать мне есть что. Но если сказать открыто, значит стать в оппозицию к Малинову, – как бы рассуждая сам с собой, проговорил Аким Морев. – В оппозицию с первого же дня? А ведь мне с ним надо работать в обкоме. Если выступления, как вы их назвали, жучков – дело его рук, стало быть, он низменный человек, способный клевету превратить в политику?
– Такой, – подтвердил академик.
– А говорите – выступай.
– Я бы выступил.
– Что же вы?
– Не мастер: обругаю, а надо – дипломатично.
– Над этим я и размышляю, – проговорил Аким Морев и подумал:
«Хорошо работать, когда отношения у людей открыты, ясны. Ну, что же, послушаю завтра ораторов, а вечером, возможно, и выступлю».
Наутро к десяти часам они отправились в обком партии.
Накануне Акиму Мореву казалось, что пленум резко поредеет, во всяком случае гости не явятся, а тут, еще в раздевалке, он заметил, что люди идут гурьбой и лица у всех сурово напряжены, как они бывают напряжены у солдат перед боем.
«Значит, быть буре», – решил он, входя в зал, видя, как за столом президиума Малинов о чем-то уговаривает Пухова, показывая на председательское кресло. Но Пухов что-то сердито выкрикнул и, сев у края стола, отвернулся. Тогда Малинов обратился к Опарину, и тот, пересев в председательское кресло, объявил, что работа пленума продолжается и что слово имеет секретарь Нижнедонского райкома партии Астафьев.
В области, да и не только в области, но и во всей стране знали Астафьева как передового агронома, который лет двадцать тому назад появился в Нижнедонском районе и тогда же при помощи колхозников и машинно-тракторной станции заложил травопольную систему земледелия, разработанную талантливым учеником Докучаева и Костычева – академиком: Вильямсом.
– Мой ученик и верный друг, – слегка ткнув Акима Морева в бок большим пальцем, проговорил Иван Евдокимович, кивая на Астафьева.
Идя к сцене, Астафьев чуть-чуть прихрамывал. Поднявшись на трибуну, он посмотрел в зал, на ярусы. Лицо у него в густом загаре, волосы и брови выцвели, как выцвела и когда-то синяя гимнастерка. Всем казалось, он сейчас, как не раз бывало на пленумах, заговорит о том же: «Пора! Пора опыт Нижнедонского района перенести в другие районы», – а он начал довольно тихо и совсем о другом, чего ни Малинов, ни Сухожилин не ждали.
– Вам, товарищи, известно, что Нижнедонская станица – почти город, – заговорил он, окидывая взглядом членов пленума и гостей. – Года полтора назад в связи с образованием Цимлянского моря население, живущее на дне котлована, спускающегося к Дону, пришлось переселить на бугры, выше, потому что котлован будет затоплен. Каждому переселенцу советская власть отпустила шесть – восемь тысяч рублей на перенос и ремонт хозяйства. Правительство в своем постановлении указало, что надо построить водопровод, провести электричество, станицу сделать гораздо лучше, нежели она была. Но наш обком партии во глазе… с товарищем Малиновым действует под лозунгом: «Гром победы, раздавайся, веселися, весь народ».
Послышались аплодисменты, хохот, но когда в зале стихло, Астафьев, вместо того чтобы возрадоваться, как поступают иные, с грустью продолжал:
– Не аплодировать надо, товарищи, а горевать. Жителей Нижнедонской станицы переселили на бугры и не дают им воды. Вдали, два-три километра, виднеется Дон, а в станице вода – рубль ведро.
– Колхозники – народ зажиточный: рубль отдать за ведро воды – пустячок, – прокричал Сухожилин, и его воловьи глаза заблестели под стеклышками пенсне, как бы говоря: «Видите, как я его осадил?»
– Чудак! Простите, товарищ Сухожилин, хотя у нас таких витающих в облаках называют чудаками, – снова заговорил Астафьев. – Если бы колхознику на весь день потребовалось ведро воды, я не говорил бы здесь об этом. А ему надо хату оштукатурить изнутри, снаружи, обмазать глиной цоколь, дровяник, хлев для коровы, поросенка, для кур. На все это ему нужно тысячи две ведер. Две тысячи рублей из шести, выданных государством на переселение, он должен отдать спекулянту водой. Мы несколько раз обращались по поводу водопровода к Малинову. Но у меня впечатление такое: обращаться к Семену Павловичу – все равно что тыкать пальцем в тюк ваты: не проткнешь.
– Колодцы, что ль, я должен вам рыть? Этого еще не хватало, – проговорил Малинов, и мешки у него под глазами вздулись так, что казалось, вот-вот лопнут.
– Из ваших слов я могу сделать вывод, Семен Павлович: вы по неразумению тормозите дело, и поэтому проект водопровода два года гуляет по областным учреждениям. Два года! Два года мы ждем, товарищ Опарин, – обратился он к председателю облисполкома. – Два года, товарищ Опарин, мы ждем, чтобы вы написали на уголке нами разработанного проекта: «Утверждаю».