Текст книги "Волга - матушка река. Книга 1. Удар"
Автор книги: Федор Панферов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Да ведь пиявка – штука полезная: от болезней избавляет, – возразили ему.
– Это где посадить пиявку, – в свою очередь возразил Петр. – И в каком количестве. А вы тут все сплошь пиявками утыканы. Эх, на море бы! Там что? Закинул невод – удача: тысяч десять, а то и пятнадцать пудов рыбы зацепил. Это если по гривеннику за пуд продай, и то гора денег. А у вас? Ковыряй землю, милуй ее… А! Чтобы ей треснуть! А там, на море-то…
– Еще бы! Вон какая удача постигла твоих родных, – с насмешкой напоминали Петру о бедствии.
Петр некоторое время стоял в раздумье, скорбя о погибших, но тут же встряхивался и кидал злые слова:
– Уж лучше враз сунуться башкой в пропасть, нежели тебя век пиявки сосать будут. Уеду. На море уеду, ай за океан.
И о чем бы ни заговаривали соседи, Петр все равно возвращался к морю, потому и получил кличку: «Море». Его так и звали: «Эй, Море!», «Море, айда с нами!», «Море, куда потопал?» Петру понравилась такая кличка, и потому он сам стал объявляться: «Петр Акимович Морев», – что перешло в паспорт, а потом и к Акиму Мореву.
Несмотря на свою непотухающую любовь к Глаше, Петр не мог навсегда осесть в деревне по многим причинам. Земли на его душу и на душу Акимки досталось всего чуть побольше десятины, и ту в трех полях порезали на узенькие ленточки-загоны, числом восемнадцать. Ради восемнадцати полосок так же бессмысленно было приобретать лошадь, телегу, сбрую, соху, как бессмысленно для одного человека варить котел щей. Единственным капиталом обладал Петр Морев – это мятежной душой, что получил в наследство от Сластеновых, да еще мастерством плотника, – все это вместе и кидало его в Астрахань, Баку, Ашхабад, Красноводск… Сначала он улетал из деревни один, а потом стал прихватывать с собой Глашу и маленького Акимку. И всякий раз возвращался в Яблоновку с новым сундучком, на крышке которого красовались крупные буквы: «ПАМ». Иногда сундучок заполнялся одежонкой, купленной на толкучке, а в кармане у Петра прятался четвертной билет, но чаще в сундучке хранились ржавые петли, дверные ручки, сточенные топоры, зато рассказов о виденном у Петра был непочатый мешок. Рассказывал Петр мастерски, и соседи слушали его целыми зимними вечерами, а уходя, насмеявшись и нагоревавшись, покачивали головами, произносили:
– Ну и шутолом!
– Артиз. Ему бы только в балаган.
– Муки и на заправку нет, а духу-то сколько в нем: поет тебе, как птица.
– Зато мир видит. А мы – тараканы в щели.
Петр жил, как актер на сцене: сыграл роль и отправился домой – там другая жизнь. Петр отличался от актера, пожалуй, тем, что у него другой-то жизни и не было: «дом» был один – мир, населенный людьми, разрозненными и злыми, как голодные лисы… И Петр Морев над всеми горестями, поступками людей подсмеивался, шутил, всякой беде и невзгоде находил легкое, порою даже возвышенное оправдание. Только к одному он относился всегда серьезно и тут, казалось, сходил со сцены.
– Учись ладнее, – говорил он, сам неграмотный, с благоговением и удивлением заглядывая в учебники сына. – Ведь вон на плотницкой работе… уж куда я все знаю, а подойдет инженер там али кто и разумную поправку внесет в мое дело. Глядишь: «Эхма, руки-то беленькие, сроду топора, видно, не держали, а умом человек тяпает». Богатство – это зря. От богатства люди звереют. А вот наука – ее забирай больше, охапками. Эх, мне бы малую толику грамоты, показал бы я всем, как жить. Перво-наперво… Впрочем, найдутся ученые и покажут, как жить надо. Верю. Может, ты будешь ученым – хорошо: ты испытал ее, жизнь, и горькую и сладкую. Не морщись, мать, мы слаще других живем: не воруем и никому глотку не грызем.
Он так и умер – неунывающим весельчаком.
После его смерти мать зачахла.
И однажды, лежа на постели, слабым голосом произнесла:
– Не обессудь, сынок, выпускаю тебя из гнезда, как неоперенного воробышка, – лети. Я что? Я веточка на дубе. Дуб отец был. Его подкосили, и я – веточка – повяла, – с этими словами она и скончалась.
6
Что дальше было бы с Акимом? Трудно сказать. Все на деревне утверждали: «Парень пошатнулся разумом». Он исхудал, жил взаперти, появлялся на улице только тогда, когда ему надо было сбегать в соседнее село, обменять там в библиотеке книги. Одновременно с ним и само по себе скудное хозяйство пришло в полный упадок: сарай осел крышей, двор зарос полынью, ветхий плетень покосился и ощерился прутьями. А владелец всего этого жил в мире мечты: путешествовал по Индии, Китаю, по Тибету, забирался в седую древность – к царю персидскому Дарию, к Александру Македонскому, а прочитав книгу Фламмариона по астрономии, отрывался от грешной земли и улетал в межпланетное пространство…
Так прошло больше года. И возможно, совсем захирел бы юноша, если бы не вмешался директор двухклассного училища Владимир Николаевич Марков. Он знал Акима как ученика «высокого дарования» и сам подписал ему похвальный лист, утверждая, что этот паренек далеко пойдет.
– Ну, вот и пошел. Ай-яй-яй! – входя в хату, видя по углам тенета, пыль, тощего, сидящего за столом над книгами Акима, воскликнул он. – А отец-то думал, что из тебя выйдет тот ученый, который миру укажет, как надо жить. Вот и указал. Ну-ка, если все возьмут пример с тебя, запрутся в хатах, да и начнут мечтать о пустяках… и превратятся вот в таких же дикарей, как ты: оброс, осунулся, глаза как у бездомной кошки. Собирайся! – тем самым голосом, властным, каким он говорил обычно с учениками, произнес Владимир Николаевич. – Сначала острижем тебя, потом – в баню, а после, когда человеческий вид примешь, думать будем.
Владимир Николаевич через несколько месяцев подготовил Акима, и тот сдал экзамен в пятый класс реального училища, находящегося в городе Вольске на Волге, после чего Марков продал скудное, оставшееся после отца Акима хозяйство, затем пошел с подписным листом к учителям, купцам, уверяя всех, что деньги нужны на учебу.
– Сироте, но очень способному. Не жалейте: он втройне оплатит вам, – и, собрав около пятидесяти рублей, передавая их Акиму, сказал: – Клянчить стыдно, по нужда велит… – и вскоре сам переехал в Вольск, поступив в реальное училище преподавателем русской истории. Здесь он порекомендовал Акима купцам, сыновья которых плохо учились:
– Пригласите Морева… Ученика нашего. Очень способный. Ну, заплатите ему в месяц восемь рублей, он и подтянет вашего сынка. Учителю надо платить пятнадцать – двадцать, а тут от силы восемь. Я помогу в случае чего.
Аким Морев стал давать уроки.
Несмотря на то, что он толково подправлял маменькиных сыночков, они стали более прилежными на уроках, лучше отвечали преподавателям, – несмотря на все это, он от купцов получил кличку Гордец – и только потому, что когда приходил в купеческий дом, то никому не кланялся, снимал шинелишку, аккуратно вешал ее в прихожей и, пригладив на голове непослушные, кудлатые волосы, произносил:
– Ученика за стол, – и никогда не оставался на чай.
– Чего же ты, братец, не говоришь мне спасибо: денежки на дороге не валяются, – выдавая за уроки восемь рублен, выговорил ему однажды купец Самоедов.
Аким резко ответил:
– Нет. Деньги порою валяются на дороге: обронит кто-нибудь. А разум никогда не валяется. Я вашему сыну передал частицу своего разума… потому не я, а вы должны меня благодарить. И говорите со мной на «вы», господин купец, иначе я в ваш дом не явлюсь.
– Ну, это ты слишком… слишком, – пригласив Акима вечером к себе на квартиру, посмеиваясь, говорил Владимир Николаевич. – Верно, но слишком… Говоришь, у Самоедова после твоих слов глаза вылупились, как у судака? Хо-хо! Ничего, придет время, не так вылупятся. Только ты подожди стрелять словами по купчишкам. Верно, разум на дороге не валяется. Ловко ты его. Однако потерпи: блох и тех поодиночке не перебьешь, потому до поры до времени держи язык за зубами. Голову перед ними не клони, но… и не фордыбачься, как говорят здешние мещане. С разумом все надо делать, – строже добавил, затем снова улыбнулся и захохотал. – Но здорово! Здорово ты Самоедова!
Заслышав в прихожей легкие шаги, вернее стук каблучков, Владимир Николаевич поднялся со стула, высунулся в дверь и весело воскликнул:
– Оленька! Пришла? А знаешь, кто у нас? Ты все спрашивала, почему он не заходит.
На него налетела, как ветерок, тоненькая девушка, одетая в форму гимназистки – коричневое платье, белый передник, белый воротничок, волосы, гладко причесанные, толстая коса через плечо сваливалась на грудь.
– Кто? Папа! Кто? – целуя его, спросила она, видимо радуясь больше встрече с отцом, нежели предстоящей встрече с тем, кто пришел.
– Аким, – ответил отец.
Оля заглянула в комнату и вся вспыхнула, загорелась, а отец, повернувшись к ней, к такой растерянной, сам растерялся и, думая: «А ведь она уже большая… ей тоже пятнадцать, как и Акиму», – проговорил:
– Спрашивала ты, почему Аким к нам не заходит. Видишь, зашел. Ну, побеседуйте, а мне надо письменные работы учеников просмотреть.
Приблизительно через час в комнату снова вошел Владимир Николаевич и, видя, как его дочь и воспитанник весело разговаривают, сидя за столом друг против друга, положил одну руку на голову Акима, другую на голову дочери.
– Хорошие вы у меня оба… Только пора вам за ум браться. Математика, история, география, физика… все это очень, очень хорошо. Изучайте. Но надо еще иметь и свой глаз на мир. Почитайте и те книги, которые в программу не входят. Хотя бы вот эту, – он сходил в кабинет, принес толстенькую книгу и положил ее на стол. – Это статьи по политической экономии Туган-Барановского. Фамилия-то какая? Туган да еще Барановский. Но пусть она не смущает вас. Читайте вдвоем… Час в день. Что непонятно, спросите у меня.
– Папа! Запрещенная? Наконец-то, – с восхищением глядя на отца, прижимая к себе книгу, спросила Оля.
– Нет. Автор даже премию получит… от царя. Однако полезного много, – Владимир Николаевич боялся дать им «запрещенную» книгу: по наивности похвалятся и разболтают. Книга Туган-Барановского была ходовая: автор стремился свести воедино идеологию рабочих и капиталистов, называя последних прогрессивным классом… И Владимир Николаевич при обсуждении того или другого непонятного места в книге умело отбрасывал все нелепое, растолковывая юнцам доподлинные законы политэкономии.
Так, в учебе, труде, все в большем и большем сближении Оли и Акима, у которых дружба уже перешла в светлую любовь, пробежали годы. За это время пронеслась империалистическая война и свершилась февральская революция.
В эти дни Владимир Николаевич Марков, до сей поры малозаметный преподаватель истории в реальном училище, вдруг стал общеизвестным в городе: на цементных заводах, расположенных по берегу Волги, в средних учебных заведениях, сельских школах – всюду появились не только сторонники партии большевиков, но и настоящие ее бойцы, таившиеся до этого в «подполье». Всеми ими руководил Владимир Николаевич, а сам в свою очередь был связан с группой большевиков Москвы и Питера, а через них и с Владимиром Ильичем Лениным.
И наступила жизнь – бурная, сложная; люди, создающие новый строй, умели яростно драться с оружием в руках на фронтах гражданской войны, но чтобы управлять страной, у них пока что еще не было опыта, и, несмотря на это, Советская власть росла, крепла, проникала в самые глубины народных масс… и всем, особенно молодежи, казалось, вот-вот они очутятся в коммунизме.
– Не надо, Оленька, – однажды, уже будучи ответственным секретарем уездного комитета партии, сказал Аким Морев, радостно поблескивая глазами. – Не надо. Ну, зачем ты повесила эти кружевные занавески? Мамины, говоришь?.. Спрячь их. Это мещанство, занавесочки на окнах. Подожди… ну, еще два-три года… и у нас появятся прекрасные столовые, замечательные дома-коммуны, тогда выберемся мы из этих квартирок, затхлых уголков мещанства.
И Ольга спрятала мамины занавески: она тоже мечтала о коммунизме и, ероша кудлатые волосы Акима, глядя куда-то в радостную даль, произносила:
– Да. Да. Комиссар ты мой косматый! – Так прозвали мещане Акима Морева за его шевелюру.
Но вскоре к ним зашел Владимир Николаевич. Посмотрев на оголенные окна, на запыленные стекла, на давно не метенный пол, на неубранную кровать, гневно обрушился:
– Ай-яй-яй! В такой обстановке я уже однажды видел Акима. Ну, тогда он «путешествовал». А теперь? Теперь ему партия доверила большое дело… А он? Немедленно, Оленька, повесь занавески, немедленно убери постель, подмети пол. Это не мещанство, а вот грязь, неряшливость хуже мещанства.
А когда отгремели раскаты гражданской войны, когда был пережит страшный голод в Поволжье – год тысяча девятьсот двадцать первый, – когда промышленность стала восстанавливаться, когда сельское хозяйство пошло на подъем, Владимир Николаевич вызвал к себе на квартиру Акима и Ольгу. Усадил их за стол, сказал:
– Вот что, молодая чета. Марш учиться: нам нужна своя интеллигенция.
– Мы же… мы уже учились, Владимир Николаевич, – уважительно возразил Аким Морев. – Я окончил реальное, у Оленьки аттестат зрелости.
– Зрелость сия еще зелена, – полушутя произнес Владимир Николаевич. – Тебе, Аким, надо стать инженером, тогда наступит настоящая зрелость. Знаю, увлекался ты горным делом – поступай в горный институт. Тебе, Оленька, доченька моя, надо стать врачом. Увлекалась медициной – поступай в медицинский.
– И жить отдельно… от тебя, папа? – вырвалось у Ольги.
Владимир Николаевич усмехнулся:
– От меня отдельно – еще не беда. Чую, о ком речь. Да, придется. На каникулы приезжайте ко мне гостить…
По окончании институтов Аким Морев и Ольга выехали в Сибирь на строительство металлургического комбината. Здесь Аким Морев с группой разведчиков-геологов больше двух лет провел в горах Ала-Тау, изучая богатства недр, а Ольга работала в больнице. Затем он был избран секретарем городского комитета партии и за стойкость в борьбе с уклонистами всех мастей получил оценку в партии: «Морев – это человек с металлом в груди».
Так вот этот «человек с металлом в груди» чуть было не рухнул, как иногда рушится железобетонный мост, подточенный потоками реки.
На страну нахлынуло народное бедствие – война. Ольга, как врач, была призвана в армию и погибла в Берлине седьмого мая тысяча девятьсот сорок пятого года.
Ужас сковал Акима Морева.
Он первое время еще отвечал на сочувствие:
– Что ж. Да. Ничего не поделаешь. Слезами не поможешь… – Но все видели, как щеки у него вваливаются, глаза глубоко западают, и в них с каждым днем растет такая грусть-тоска, что кажется, они вдруг заполнятся безумием.
Аким Морев выдержал. Но рана не зажила, рана невидимо для посторонних глаз все время сочилась… Только самые близкие друзья понимали его душевное состояние и стремились излечить обычными житейскими медикаментами – «подобрать друга жизни», но и они понимали, что «он еще не отошел от Ольги»…
И сейчас, облокотясь на капот машины, Аким Морев смотрит в непроглядную тьму, и все время ему кажется, вот-вот из степей появится Ольга. Да вот она: все такая же тоненькая, с улыбающимися губами, идет к нему, протянув руки, и что-то неслышно шепчет.
В таком состоянии Аким Морев находился бы, очевидно, еще очень долго, если бы не крик Федора Ивановича:
– Едут! Право, едут. Давайте сигналить. Не пропустить бы, тогда жди – не дождешься.
Глава третья1
Тьму настойчиво и упрямо разрезали ярчайшие прожекторы. Они бросали лучи то в небо, то в стороны, то вдруг скрывались и снова выныривали. Казалось, они неслись прямо на людей, стоящих около костра, и еще казалось, – они где-то вот тут, рядом.
– Что же делать? Что делать? – суетясь, вопил шофер. – Бензин бы был, мы бы такое запалили, сам начальник пожарной команды из Астрахани прискакал бы к нам. А тут? Что же делать-то, товарищ академик? Вы ученый.
– Да ведь машина рядом. На нас идет. Чего беснуетесь?
– Рядом? Километров тридцать. И не одна, а две… Свет слился у каждой в один пук. Близко будут, тогда появятся четыре фары. Давайте. Ну, что? Давайте стрелять. Живо – за ружья, – и шофер первый, выхватив винтовку, выстрелил.
Аким Морев и академик встали в ряд и дали из ружей залп за залпом, затем перезарядили и снова выстрелили, а прожекторы, словно чего-то перепугавшись, сначала скрылись, затем рванулись вправо и помчались, разрезая тьму, уже куда-то в сторону от костра.
– Бейте! Палите, – прокричал шофер, – бейте что есть сил! – И снова выстрелил, после чего горестно произнес: – У меня пульки все. Нету.
Будущий секретарь обкома и академик, стоя в ряд, начали палить – раз за разом, раз за разом, слушая команду и информацию шофера:
– Вправо пошли! Бейте! Ага! Повернули. Бейте. Ага! Бейте! Ух, улепетывают влево. Бейте! Раз – два! Разом – хоп!
Два человека, вскинув ружья в небо, били, били… били. Стволы стали горячими, а патроны в коробках все убывали и убывали, на что довольно печально посматривал Федор Иванович, однако командовал:
– Раз – два! Хоп! Раз – два! Хоп! Ага! Теперь уже близко: четыре глаза. Пали-и-и! – заорал он, когда свет фар резко свернул влево и вдали неожиданно мелькнули красные сигнальные огоньки, говорящие о том, что машины пошли обратно. – Давай, давай, давай! – кричал шофер.
Аким Морев и академик снова принялись стрелять из ружей. Они били беспрестанно, и чем дальше, тем больше у них росла тревога: шоферы за гулом моторов не услышат выстрелов, пронесутся мимо, и тогда сиди – без бензина, без патронов, без связи с внешним миром. Кто и когда сюда заглянет? Ведь вон убегают и убегают красные фонарики. Вдруг и они погасли. Погас и костерик. Только вспышки выстрелов режут небо, точно огненные кинжалы.
– Все, – проговорил академик, когда красные фонарики утонули во тьме. – Безнадежно. Они нас не слышат и не видят вспышек. Зря только патроны потратили, – и, обессиленный, опустился на траву.
Наступила тишина, снова зазвенели степи, снова где-то стали переговариваться куропатки, и затявкала в стороне лиса.
– Ах, на ветер, на ветер, – тихо, но с такой досадой промолвил академик, что шофер взмолился:
– Да ведь я не нарочно, Иван Евдокимович.
– Еще бы нарочно… тогда вас судить бы надо самым страшным судом.
И вдруг с тыла на боковину машины упали отблески фар. Они какую-то секунду ощупывали ее, пробиваясь во все щели, и моментально угасли.
– Что такое? – академик поднялся с травы и вместе со всеми повернулся в сторону котлована, откуда за секунду перед этим ударил свет.
– Чудо не чудо… а что-то вроде… – растерянно произнес Федор Иванович и шагнул во тьму.
– Да не таскайтесь вы туда! – раздраженно предупредил Аким Морев. – Еще вас потеряем, тогда совсем по-волчьи завоем.
Из котлована послышался гул мотора, затем свет фар ударил так высоко в небо, точно машина стала на попа, и тут же свет опустился, заливая ярчайшим блеском «газик», путников, засевших в степи без бензина.
– О-ох, – со стоном вырвалось у академика.
Он еще что-то хотел сказать, потому и вскинул правую руку, но около него уже остановилась старая, давнишнего выпуска легковая машина «ЗИС». Она дребезжала, хрипела, поскрипывала. Крылья у нее залатаны вкось и вкривь, – вот почему своим видом она напоминала солдата, который выдержал десятки героических боев под командой самого Суворова.
Следом за «ЗИСом» остановилась и грузовая.
Из легковой вышел человек лет под тридцать, подвижный, быстрый на ногу, и, глянув на людей у костра, с украинским акцентом проговорил:
– Шо вы тут палите? Аж небу жарко. Едем мимо, глядим, палят и палят, стало быть, беда. Ну, шо вы? Отвечайте, как на духу. А то – повернем и до свидания – прощай. Я директор Степного совхоза, Иван Андреевич Любченко. – Познакомившись с академиком и Акимом Моревым, он словоохотливо продолжал: – Рискованно, рискованно поступаете, – говорил он, внимательно рассматривая Ивана Евдокимовича. – А вы, значит, академик Бахарев! Слыхивали… одним ухом… и то краешком, о таком академике, – и неожиданно громко рассмеялся. – Слыхивали, Иван Евдокимович. Ой, как слыхивали. Ну-ка, дайте я еще раз пожму руку. Ух, рад-то как я, Иван Евдокимович. Значит, в наши края решились понаведаться? Давно вас не было. А мы тут – ваши продолжатели… куем помаленьку победу. Петрарко, – закричал он. – Давай, что у нас имеется там такое… чтобы пожевать и запить. Шофера Петраркой зовем, – снова обратился он к академику. – Он по паспорту Петр Алексеевич Вертихвост. Некрасиво – Вертихвост. Так мы его еще величаем Петр Великий номер два. Петр Великий второй – громко и не соответствует истине, а Петр Великий помер два – в точку.
Из грузовой машины выбрался шофер громадного роста: не становясь на подножку, он запустил руки в кузов грузовой машины и выволок оттуда рюкзак, чем-то доверху набитый, одновременно достал препорядочный чемодан и все это поднес к костру, будто две пуховые подушки.
– Вот он какой у нас. Видите, Иван Евдокимович? Иногда критикуешь его за что-нибудь, а он висит над тобой, точно скала. Говоришь: сядь, Петро, а то до твоего уха слова мои не долетят.
– А бензинчик? Бензинчику бы, – спросил Федор Иванович.
Любченко посмотрел на него и, выкладывая из рюкзака на траву закуски, сказал:
– Сто рубликов за литр – согласен? Нет? Беги в другую колонку. Она рядом, всего каких-нибудь двести километров. Прижмем, Петр Великий номер два?
– Эдак! Прижмем, – забасил тот и, поперхнувшись, еще гаркнул: – Так их, Иван Андреевич! В ежовые рукавицы.
– В ежовые! – подхватил Любченко, открывая чемодан и выставляя оттуда бутылку водки. – Ну, пируем.
– А у нас шашлык есть, – сообщил Аким Морев.
– Шашлык? Ну и его давайте сюда.
Федор Иванович кинулся к костру и… и, достав оттуда обуглившиеся ребра сайгака, растерянно произнес:
– Во-от!
– Да-а. Это шашлык-башлык, – и Любченко расхохотался. – Ничего: нашим домостряпным закусим, заводским запьем. Первую чарку, конечно, академику, вторую, не знаю вашего имени, отчества, товарищу Мореву, третью – мне, а шоферам по чайному стакану. Таков закон степей, – торжественно провозгласил он и подал чарку Ивану Евдокимовичу.
Аким Морев, усмехаясь, сказал:
– А «шабаш», Иван Евдокимович? Побоку?
– Придется. Нельзя с таким учеником не выпить. Не знаю, как победу кует, но выпить, видимо, не дурак.
– Благословен господь, – рявкнул шофер-великан, беря стакан с водкой.
Казалось, в его огромной руке не стакан, а наперсток и сейчас великан одним махом опрокинет содержимое в рот и даже не поморщится, а он начал тянуть, причмокивая, присвистывая, все больше и больше закидывая голову назад, – да так и выдул.
Все выпили, закусили и почему-то некоторое время молчали.
– Так, – нарушая тишину, заговорил Любченко. – Вас, товарищи, я покинуть не могу. Как хотите, сердитесь, не сердитесь, но успокоюсь только тогда, когда сдам на руки райкому. Что же делать? – Он долго смотрел на то, как его шофер грызет баранью кость, затем сказал: – Вот что, Петрарко, на Черные земли беги один. Баранчиков там сгрузишь, давай обратно. – И к академику: – Баранчиков-производителей отправляем к дамам-овечкам. А ваш шофер откуда?
– Из Астрахани, – ответил Федор Иванович, уже радостно улыбаясь, чувствуя, что с бензинчиком «дело выгорит».
– Ну, и езжай себе в Астрахань.
– А бензинчик?
– Бензинчику часть дадим сейчас, а на нашей точке – километров за сто пятьдесят отсюда – Петр Великий номер два зальет с головушкой.
– Эдак. Согласен. Да. И мясо?.. Оно уже воняет, наверное, товарищ академик, – повернувшись к Ивану Евдокимовичу, плутовски поблескивая глазами, как бы между прочим, проговорил Федор Иванович.
– Сайгак? Возьмите себе, – ответил тот, думая: «Тронулось мясо… такое не годится в подарок… Ой, врешь!» – мелькнуло у него, когда он увидел плутовские глаза шофера, но уже было поздно: согласие дано.
– Одна беда, – проговорил Любченко, – на грузовой радиатор течет.
– Колодец рядом, – вступился Аким Морев.
– Вода для радиатора не годится: соленая, – отверг Любченко.
– Федор Иванович, так вы отдайте ту, из бачка, что вчера набрали, – посоветовал академик.
– Эх! А я как в случае чего?..
Иван Евдокимович сердито развел руками:
– Вы уж готовы и дорожной пылью торговать.
2
Анна стояла на парадном крылечке, под навесом, украшенным резьбой и разрисованным сине-белыми красками. На ней было желтое в клеточку платье, утренние яркие косые лучи озолотили его. Держа козырьком руку над бровями, она смотрела в сторону пригорка, по которому спускалась шумливая машина.
Эту машину в районе знали не только ребятишки, но и каждый колхозник, не говоря уже о милиционерах. Она отличалась ото всех остальных многими свойствами и приметами: во-первых, была больше всех легковиков, семиместная, во-вторых, окрашена уже и не поймешь в какой цвет, не то в сизо-черный, не то в рыже-зеленый. Все цвета виднелись на ней, и люди говорили: «Бежит пегашка нашего директора». В-третьих, она своим невероятным шумом и грохотом всегда давала о себе знать, как пущенная с горы пустая бочка: в машине все клокотало, хрипело, скорости переводились с таким воем, что казалось, мотор вот-вот разлетится на части. Но она бегала, и многие даже завидовали Любченко:
– Ему что, сел, да и побежал в любую сторону, – здесь так и говорят, не поехал, а «побежал», «сбегаю», «сбегал»… это километров этак за двести – триста.
Анна Арбузина, глядя в сторону пригорка, слыша скрип, треск, урчание «пегашки», думала:
«Что случилось с Любченко? Побежал на Черные земли и вернулся. Должно, в райисполком по каким-то спорным делам. Неугомонный мужик».
Но машина завернула не влево, к райисполкому, а вправо и громыхает уже той улицей, на которой стоит домик Анны Арбузиной.
«Должно быть, к зампреду колхоза Вяльцеву». Анна усмехнулась одними только губами, а глаза остались все такие же напряженные: хотелось ей видеть Ивана Евдокимовича Бахарева, – вот почему она всякий раз, завидя на пригорке машину, выбегала на крылечко и напряженно смотрела – кто едет? Ждала Ивана Евдокимовича и стыдилась этого ожидания, думая: «Зачем я ему?.. Он ученый, а я? Что я? Так себе». Но ведь сердце не всегда слушается разума, и оно заставляло Анну выскакивать на крылечко: «Не заедет. Ну, где? Поговорил-поговорил, да и забыл про меня. Забыл, ясно-понятно, – повторила она приговорку Вяльцева. – Вот этот не забыл бы… Помани только. Ох, ухач так ухач. А сердце не манит его… зовет Ивана Евдокимовича. Глупенькое», – прошептала она и хотела было скрыться в домике, как машина все с тем же грохотом, фырчанием, визгом, вся трясясь, ровно норовя подняться и улететь в облака, остановилась у крылечка, и Анна внезапно увидела седоватую красивую голову академика.
– Ох, – и она чуть не присела прямо на ступеньку, но тут же спохватилась. – Нехорошо. Что подумают? – А краска залила ее щеки, лоб, затем быстро стерлась бледностью, и снова щеки запылали. И уж сама не знает как, спроси – не помнит, сбежала по ступенькам, открыла дверку и вымолвила: – Иван Евдокимович!
– Да, да! – заговорил академик. – Да. Так. Да. Хотели – гуся… лебедя… Да. Или сайгака. Да. Ну вот. Да. Здравствуйте, Анна Петровна. Да. – Он из машины не выбрался, как обычно: сначала покряхтит, выкинет ногу, весь перегнется и еще покряхтит, – он вывалился разом весь и стал перед Анной, высокий, огромный, держа в левой руке шляпу, а правую протягивая Анне Арбузиной.
– Проходите, проходите, Иван Евдокимович, – говорила Анна, придерживая его под локоть, словно боясь, что академик сейчас вырвется. И только, поднявшись на крылечко, спохватилась: – Батюшки! Про товарища вашего забыла…
– Мы сначала в райком, Анна Петровна, – выставляя из машины чемодан академика, проговорил Аким Морев. – А потом к вам. Готовьте самовар.
– Да уж вскипячу, – ответила она и, подхватив чемодан, поспешила за гостем, говоря: – Не гневайтесь, Иван Евдокимович… а я уж прямо скажу – все глаза проглядела: ждала вас… По саду у меня к вам вопросы. Да, по саду, – и потупилась, как девушка перед желанными сватами.
– Я не специалист по садоводству-то, Анна Петровна, – вымолвил Иван Евдокимович, тоже смущаясь оттого, что они так неожиданно остались вдвоем.
– Умойтесь с дороги-то, – проговорила Анна, ощущая, как в ней пробуждается еще и материнское чувство к нему – к этому большому седоватому человеку.
3
Не успел Аким Морев по-настоящему познакомиться с секретарем райкома партии Лагутиным, как в кабинет вошел председатель райисполкома Назаров.
Лагутин, высокий, поджарый и сильный, всем своим обликом напоминал татарина: темные, глубоко запавшие глаза, черные волосы, непослушные, точно проволока, подбородок широкий, выдавшийся вперед, брови тоже черные, густые. У него привычка то и дело оправлять ремень на синей гимнастерке, и оправляет он его так, словно собирается вскочить на коня.
«Здесь где-то недалеко развалины Городища – стоянки Батыя… Триста лет тут владычествовали татары… видимо, что-то от них перепало Лагутину», – рассматривая секретаря райкома, думал Аким Морев.
Назаров, в противоположность Лагутину, весь какой-то светло-прозрачный. У него прозрачные глаза, пушистые и белесые, будто переспелый ковыль, волосы, брови же совсем выцвели, да и ростом он ниже Лагутина. Лагутин выдержан, спокоен в разговоре. Назаров весь кипит, как кипит разбушевавшийся самовар: раз начал, так уже не удержать.
Еще с порога, не успев осмотреться, познакомиться с Акимом Моревым, Назаров выпалил:
– Академик приехал, Бахарев. Вот это праздник для нас. Здравствуйте, – обратился он к Акиму Мореву. – А вы с ним? Помощник его?
– Пожалуй, ученик, – улыбаясь, ответил Аким Морев, вглядываясь в расторопного Назарова, затем сказал: – Давайте уж открыто: меня рекомендуют к вам в область вторым секретарем обкома. На пути академик встретился, ну я и пристал к нему: учусь. И вы меня ознакомьте с вашим районом. А Бахарев у Анны Петровны Арбузиной остался. Устал. Пусть чуточку передохнет.
– Захватила-таки, – с досадой вымолвил Назаров. – Ой, баба! Бой-баба. Она его одним садом своим замучает.
– Она что ж – садовод? – продолжая разговор, намеренно спросил Аким Морев.
– Да. Такая настырная. Сад вырастила… Колхозный… ну и никому покою не дает: яблоки, груши – пуп земли.
– Агроном?
– Где там, – Назаров отмахнулся. – Доморощенный садовод, но вцепилась, как клещ, – не оторвешь.
– А зачем отрывать, Ефим? – сказал Лагутин, предупреждающе-подчеркнуто постукивая тупой стороной карандашика по настольному стеклу.
– Да я и не отрываю. Пускай. Только вот академика полонила – это ни к чему. А что касается нашего района, то, перво-наперво, у нас землицы один миллион гектаров да еще гачек в сорок тысяч. Из конца в конец наш район – двести километров. Ну, что еще? Чем вас, товарищ Морев, еще удивить? – проговорил Назаров и громко засмеялся. – Велика и обильна… А толку маловато. К нам сюда, в Разломовский район, людей, бывало, вроде в ссылку отправляли. Правда. Вызывают человека и говорят: «Обком считает нужным направить вас на работу в Разломовский район», человек бледнеет, затем умоляюще спрашивает: «За что, товарищи, наказываете? Будто все хорошо у меня на работе, а вы меня в Разломовский район?»