Текст книги "Два года скитаний. Воспоминания лидера российского меньшевизма 1919-1921"
Автор книги: Федор Дан
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Поход на Варшаву неопровержимо доказал невозможность наступательной "коммунистической" войны для Красной армии и в этом смысле отметил собою настоящий поворотный пункт во внешней политике большевиков. Правда, эта неудачная попытка стоила России Рижского мира! А через самый короткий срок та же Красная армия, бессильная в наступлении на Польшу, показала чудеса беззаветной храбрости и непобедимости в войне с Врангелем, этим последышем царско-дво-рянской реакции! Что может быть ярче этой исторической иллюстрации? И чем может быть более разительно подчеркнуто, что истинным победителем во всех гражданских войнах большевистского периода был русский мужик, и только он?
Возвращаюсь, однако, к прерванному рассказу.
Явился я к своему военно-санитарному начальству. Начальством оказался бывший бунд ист, а ныне большевик, доктор Л., человек довольно ограниченный и, насколько я мог судить, бывший совершенно не в силах справиться с порученным ему делом – управлением военно-санитарной частью целого фронта, да еще в таких трудных условиях, какие создавались невероятной разрухой снабжения и транспорта. Он усиленно старался соблюдать "дисциплину" и чинопочитание, цеплялся за мелочи, но охватить все дело в целом не мог. И еще не мог, как я лично на своем дальнейшем служебном опыте убедился, говорить вышестоящим всю правду в глаза. Меня всегда странно поражала эта способность к быстрому бюрократическому перерождению с его "все обстоит благополучно" у людей, которые вчера еще были товарищами по нелегальной работе и казались бесконечно далекими от всяких бюрократических замашек. Но эта закваска, видно, в крови у российского человека...
Л. принял меня очень любезно и, осведомившись о моем желании остаться в самом Минске, назначил меня в резерв Военно-санитарного управления с прикомандированием к эвакуационному отделу. Но приступить сейчас же к работе мне не пришлось. Дня два начальник эвакуационного отдела не мог сообразить, какую именно работу поручить мне, а там вопрос об эвакуации, находившийся раньше в области слухов, принял вполне реальные очертания. Появились смутные вести, что поляки надвигаются на Минск, обыватели начали волноваться и таинственно шушукаться на улицах, и наконец было официально объявлено, что фронтовые учреждения покидают Минск. Перебираться решено было в Смоленск. Все занялись спешной разборкой и укладкой дел. В Смоленск поскакали квартирьеры для подыскания помещений. Спешка была отчаянная, так как опасались, что поляки перережут железную дорогу у Борисова.
Моему начальству по эвакуационному отделу было, конечно, не до того, чтобы вводить нового человека в дело. Делать в Минске мне было решительно нечего. Рисковать попасть в плен к полякам, если путь на Смоленск и в самом, деле будет отрезан, у меня не было ни малейшей охоты. Я решил ехать сейчас же, не дожидаясь, пока соберется и тронется наше управление. Мне охотно выдали командировочное свидетельство и предоставили затем своим собственным силам.
Суматоха в городе была уже в полном разгаре. Из местного населения не уезжал почти никто. Но зато все военные и часть гражданских учреждений тронулись сразу. По направлению к вокзалу двигались толпы красноармейцев. Непрерывной вереницей грохотали легковые экипажи, телеги, грузовики, доверху нагруженные всяким скарбом: канцелярские столы и стулья, топчаны, связки дел в папках, кипы, тюки и бочки с разными товарами, а вместе с этим – роскошная мягкая мебель, портьеры, картины, громадные зеркала, пианино и рояли! Было видно, что многие, эвакуируясь, увозят "на память" обстановку тех "буржуйских" квартир, где размещались. На этой почве произошел даже неприятный инцидент с одним из смоленских товарищей, доктором Г. Он, вместе с другими служащими Военно-санитарного управления, жил в квартире покинувшего Минск вместе с польскими войсками члена окружного суда Петру-севича. Петрусевич работал раньше в русском рабочем движении и даже, в качестве участника I съезда социал-демократической партии, был одним из ее основателей. Хотя он впоследствии от партийной деятельности и отошел, но все же всегда оказывал местным социал-демократам всякие услуги. Квартира его была обставлена со вкусом, в ней было много картин, статуэток, ваз и т. п. Кое-кто из незваных обитателей квартиры Петрусевича прихватил часть этих сокровищ и мебели с собою в Смоленск. Г. было крайне неприятно, что Петрусевич, вернувшись и узнав, кто именно в его квартире жил, может счесть его участником ограбления. Поэтому он решил оставить в квартире письмо Петрусевичу с выражением сожаления о произведенном разгроме и заверением, что он ни в какой степени к нему не причастен. Впоследствии, когда предполагавшееся занятие Минска поляками не состоялось и туда была отправлена особая комиссия от Чрезвычайки, письмо это было найдено и Г. арестован. Отделался он, впрочем, довольно благополучно, отсидев пару недель: у ЧК, видимо, не было никакой охоты ворошить щекотливое дело.
На вокзале творилось столпотворение вавилонское: крик, гам, руготня, давка, плач детей. Стояло несколько десятков составов почти исключительно из товарных вагонов и платформ, частью еще без паровозов. Было трудно разобрать, какой состав под какое учреждение предназначается, и никто толком не знал, когда тронется в путь. Было морозно, особенно по ночам, но почти всем пришлось разместиться в нетопленых товарных вагонах и на открытых платформах посреди наваленных тюков и мебели. А ехать надо было два, три, а то и четыре дня. Некоторые провели даже целую неделю в пути: все зависело от того, удастся ли скоро проскочить разъезд в Борисове и получить вовремя паровоз.
Некоторые из "бывших меньшевиков", перешедшие к большевикам и занимавшие весьма видные посты во фронтовом мире, доставили мне место в вагоне первого класса – одном из "специальных" вагонов, приписанных к определенному учреждению. В довершение счастья вагон этот прицеплялся к последнему скорому поезду, отходившему из Минска, и, хотя "скорость" эта стала уже весьма относительной, все же я провел в пути всего двое суток.
В вагоне ехали кроме меня исключительно служащие учреждения – владельца вагона – с семьями. Пассажиров было сравнительно немного, так что каждый имел спальное место. Но признаюсь, никогда эти материальные удобства не ложились такой тяжестью на душу, как тут, в этой суматохе, где солдаты, старики, женщины, дети, раненые теснились в теплушках и на платформах, мерзли и – громко проклинали немногих счастливцев, устроившихся в классных вагонах.
Таких вагонов в нашем поезде было немного: штуки три-четыре, из них один – международного общества с надписью: "Для делегатов 3-го Интернационала". Какие тут были делегаты, я не знаю, но в роскошном вагоне помещалось всего несколько человек. По несчастной случайности, однако, наибольшее негодование толпы, особенно красноармейцев, вызывал именно тот вагон, в который судьба впихнула меня.
Дело было в следующем. Заведующий транспортом учреждения, которому принадлежал вагон, человек, как я узнал, крайне работящий и бескорыстный, отправлял в этом вагоне свою семью, в числе которой был годовалый больной ребенок. Было известно, что достать в пути молока будет невозможно, а состояние ребенка было тяжелое. И вот отцу его пришла в голову злосчастная мысль отправить вместе с семьей молочную козу. Сказано – сделано, и козу поместили в одном из тамбуров вагона. Пока поезд двигался, все было ничего. Но стоило вагону остановиться, как проклятое животное становилось передними лапами на подоконник, показывало всему честному народу свою морду и начинало громко блеять! Что тут делалось, не поддается описанию. Красноармейцы выходили из себя, грозили кулаками, кричали, что это – безобразие: коза едет в первом классе, в то время как раненые валяются на крышах вагонов, и т. д. Иногда казалось, что толпа разобьет вагон, и тогда другие пассажиры, многие из которых везли целые вагоны, набитые всяким добром, начинали кричать, что надо козу выбросить, мать ребенка волновалась. Хотелось выскочить из вагона, и я дождаться не мог, когда наконец кончится это кошмарное путешествие с неудобной четвероногой спутницей.
В Смоленск прибыли рано утром. Здесь-та же суматоха и неразбериха, как в Минске, только в обратном порядке. Как там на вокзал, так тут с вокзала мчатся экипажи, фуры, грузовики, гудят автомобили, и в воздухе висит сочная ругань. Для небольшого, живописно раскиданного по холмам города это настоящее Батыево нашествие. Куда разместить эту ораву людей и учреждений, каждое из которых хочет расположиться со всеми удобствами, ссылаясь на свою важность для интересов фронта? В помещении жилищной тройки, на которую возложено расквартирование, такая теснота и духота, что можно упасть в обморок. Кричат требующие квартир, кричат, а иногда и плачут уплотняемые и выселяемые. Все делается обязательно "в двадцать четыре часа", целые семьи оказываются выброшенными на улицу с правом захватить лишь самое ограниченное количество мебели или втиснутыми в одну комнату. Тройке некогда входить в подробный разбор отдельных случаев, она выдает ордера направо и налево, и в результате мужчины оказываются вселенными в комнаты, занятые женщинами, а машинистки и канцеляристки предназначаются для уплотнения комнаты какого-нибудь почтенного смоленского обывателя. Бегут с жалобами, получают в ответ окрики и под конец все-таки как-то устраиваются, "утрясаются", хотя множество низших или менее бесцеремонных служащих все же вынуждено ночевать в канцеляриях, где работают.
Мне лично предложил помещение один из партийных товарищей, смоленский старожил. Помещение было не корыстное: без окна, лишь с застекленной наверху перегородкой, отделявшей мой угол от передней, к тому же проходное. Но и это помещение приходилось руками и зубами отстаивать от покушения различных квартирьеров и прочих претендентов, обращаясь за покровительством чуть не к самому высшему начальству.
Под Военно-санитарное управление был отведен дом, занимавшийся раньше курсами красных командиров. И вот характерная подробность: все стены были испещрены монархическими и антисемитскими надписями! По моему положению человека явно неблагонадежного, мне трудно было сходиться ближе не только с рядовыми красноармейцами, но и с командным составом. Но поскольку в учреждениях, на улице, в вагоне приходилось сталкиваться с красноармейским офицерством, я получил вполне определенное впечатление, что по характеру разговоров, кругу интересов, хвастливому молодечеству и пр. оно не далеко ушло от офицерства доброго старого времени, и невольно приходило на ум, что это – готовый штаб будущего бонапартизма. Раз пришлось даже услышать из уст одного такого молодчика мнение, что "совсем бы Троцкий хорош в диктаторы, да жаль – жид!".
Наступление поляков на Минск задержалось, эвакуация приняла менее лихорадочный характер, и наше управление лишь дней через десять появилось в Смоленске. Я все это время бездельничал, осматривал город, знакомился с местной партийной группой. Несмотря на постоянные репрессии, группа имела прочные корни среди рабочих города, имела представителей в Совете и собственное скромное помещение для собраний. С помещения этого перед самым моим приездом были сняты печати, наложенные Чрезвычайкой при последнем налете. С возвращением мобилизованных смолян из Минска жизнь группы несколько оживилась: устраивались собрания членов, на которых я читал доклады о положении дел в партии, о русско-польской войне и т. д., но публичные выступления – за исключением речей в Совете, собиравшемся крайне редко, – были невозможны.
Вскоре после переезда фронтовых учреждений в Смоленск военные действия прекратились, было заключено перемирие и начались переговоры, закончившиеся Рижским миром. Минск так и не был занят поляками, но управление фронта осталось в Смоленске. Внимание эвакуационного отдела, в котором я работал, было поглощено главным образом вопросом о вывозе и размещении больных сыпным и возвратным тифом. Таких больных было десятой тысяч, и некуда было их деть. Были города, где тифозные валялись сотнями и тысячами на полу, почти без всякого ухода и призора. Были случаи, когда попросту госпитализировались казармы, так как обитатели их были почти сплошь больны, а госпиталей для размещения их не хватало, как не хватало и транспортных средств для вывоза Телеграммы и доклады, летевшие в центр, мало улучшали дело, так как нехватка была во всем. Но все же работа носила несколько менее бумажный характер, чем в Екатеринбурге.
В начале октября было объявлено разрешение давать служащим двухнедельные отпуска для поездки на родину за теплым платьем. Я воспользовался этим, чтобы съездить в Москву, где и пробыл около трех недель. Здесь опять поднялись разговоры о моем обратном переводе в Москву. Семашко объявил мне, что в принципе он против этого перевода ничего больше не имеет, что вот надо только "покончить с Врангелем" и что во всяком случае не позже чем через месяц я буду в Москве. С этим я и вернулся в Смоленск.
Здесь меня ждал сюрприз. Оказалось, в самую ночь моего отъезда в Москву ко мне, как и почти ко всем смоленским социал-демократам, нагрянула Чрезвычайка и производила тщательный обыск. Арестован никто не был. Чрезвычайники сожалели, что не застали меня; один из них уверял, будто он мой "старый знакомый" по партийным съездам. Разговорившись с хозяевами, они выражали уверенность, что я "неспроста" переселился в Смоленск, а, вероятно, с целью... организовать белорусское правительство на предмет свержения большевиков и союза с Польшей!
Обыск никаких последствий не имел, и жизнь моя потянулась своим скучным чередом в ожидании возвращения в Москву, как вдруг мое пребывание в Смоленске оборвалось так же внезапно, как и в Екатеринбурге.
Товарищ, вернувшийся из служебной поездки в Москву, сообщил мне, что ЦК нашей партии получил от президиума ВЦИКа предложение послать свою делегацию на предстоящий VIII Всероссийский съезд Советов. В состав этой делегации ЦК избрал меня, и секретариат президиума обязался послать в Смоленск телеграмму с требованием немедленно дать мне командировку в Москву.
Известие это было неожиданным для меня. Правда, год тому назад мы уже получили такое же предложение послать делегацию на VII съезд и воспользовались им, причем Мартов и я выступали на съезде с речами и с оглашением платформы нашей партии. Но то было время деникинского наступления, когда большевики были сильно напуганы. А кроме того, если моя речь на этом VII съезде, подтверждавшая нашу готовность поддержать большевиков в борьбе с Деникиным, была в общем по вкусу коммунистам (в отчете официальных "Известий" было даже нарочито отмечено: "В числе аплодирующих Ленин и Троцкий"), то оглашение платформы нашей партии, сделанное в речи Мартова, вызвало с их стороны выражение шумного неудовольствия. С тех пор прошел год, полный самых злобных репрессий по адресу нашей партии. Мир с Польшей был уже заключен, Врангель разгромлен. При таких обстоятельствах повторное приглашение нас на съезд представлялось маловероятным. Но раз оно имело место, ЦК решил воспользоваться нечастым в Советской России случаем огласить точку зрения социал-демократии с всероссийской трибуны.
Терять время было нельзя. До съезда оставалось всего два-три дня. Надо было успеть выработать проекты резолюций по каждому пункту порядка дня – конечно, без всякой надежды провести их через съезд, но с тем, чтобы они в виде официальных документов были приложены к протоколам съезда и могли послужить материалом для социал-демократической агитации. Ради этого нужно было отправиться в Москву немедленно, не дожидаясь телеграммы, которая, шествуя по различным канцелярским инстанциям, могла дойти до Смоленска лишь накануне самого съезда. Я отправился поэтому в тот же вечер к Л. и изложил ему все обстоятельства дела, прося его дать мне командировку сейчас же, не дожидаясь официальной телеграммы из Москвы. Л. согласился, и на следующий же день я покидал Смоленск, захватив с собою и все вещи, так как на основании предыдущих разговоров с Семашкой был уверен, что возвращаться не придется. Это было в двадцатых числах декабря 1920 года
Глава IV
НА СЪЕЗДЕ СОВЕТОВ
Приехав в Москву, я по служебным делам явился к Семашко и получил от него формальное заверение, что теперь препятствий к моему возвращению в Москву нет. Вопрос о том, какое назначение дать мне в Москве, был отложен до окончания съезда. Мое старое начальство по отделу медицинского снабжения Народного комиссариата здравоохранения было уверено, что я вернусь в подотдел хирургии, дела которого находились уже в порядочном расстройстве.
Пришлось сейчас же с головою уйти в партийную работу, ибо времени до открытия съезда оставалось немного. Кроме работы в ЦК по подготовке к съезду, была работа и в местной партийной организации: помещение наше было открыто, в нем собиралось до ста пятидесяти человек.
Съезд представлял собой обычное зрелище громадного митинга, притом митинга, заранее тщательно подобранного. Была небольшая – человек в двести пятьдесят – фракция беспартийных, а затем все сплошь коммунисты. Коммунисты в партере, где сидели члены съезда, коммунисты – в ложах и на галерее, где разместились члены Московского Совета, московских фабрично-заводских комитетов и правлений профессиональных союзов. Огромный зал Большого театра был набит битком. Одна директорская ложа была предоставлена дипломатам, но, кроме представителей Азербайджанской Республики, там, кажется, никого не было. Царская ложа против сцены была занята 3-м Интернационалом, а на самой сцене расположился Центральный исполнительный комитет. Здесь же были отведены места нам и другим однородным делегациям – социал-демократам Бунда, эсеровской группы "Народ" и т. д.
Обычна же была и картина окрестностей театра, где собрался съезд: военный кордон, широким кольцом окружавший площадь и пропускавший лишь счастливых обладателей узаконенных билетов, бесконечное число контрольных инстанций при всех входах и выходах и т. д. На крыше одного из прилегающих домов по вечерам вспыхивали световые плакаты с коммунистическими изречениями и лозунгами и с прославлением иностранных коммунистов. Теперь и англичанин Роберт Вильяме, и итальянец Серрати давно уже попали в число "социал-предателей"; тогда еще на всю Москву светилось: "Да здравствует Роберт Вильяме!" "Да здравствует Серапио!" – так перекрестили почтенного итальянского социалиста не совсем твердые в интернациональной грамоте исполнители плаката; впрочем, через несколько дней ошибка была исправлена!
В зале заседаний и в кулуарах было, разумеется, шумно. Но дыхания жизни не чувствовалось на съезде. Как и весь советский аппарат – от местных Советов до ВЦИКа, – так и советские съезды давно были убиты тем, что все существенное всегда решалось на заседаниях большевистской фракции, которой было всегда заранее обеспечено большинство. По мере насильственного вытеснения из Советов всех других фракций, по мере того, как во всех якобы выборных и представительных собраниях большевистской фракции стала противостоять только ничтожная, неорганизованная и запуганная кучка беспартийных, – от всей советской машины начало нести мертвечиной, и все заседания, собрания и пр. начали превращаться в простой и скучный парад по заранее разработанной программе. Эти парады еще кое-как удавались, пока горел энтузиазм или были налицо простые, элементарные задачи – вроде борьбы с Деникиным, – сплачивавшие большевиков страхом перед общею опасностью и необходимостью напрячь все силы для ее устранения. Теперь, после заключения мира с Польшей и победы над Врангелем, эта психическая скрепа ослабла, а прежнего энтузиазма, прежней веры в свое дело давно уже и в помине не было. Чувствовался надлом, и он выражался и вовне тем, что впервые прорвались наружу разногласия, раздиравшие большевистскую партию изнутри. Эти разногласия просачивались и в печать, доступную всем: под видом споров о роли и значении профессиональных союзов, о бюрократизме, о партийных верхах и низах намечалось острое расхождение в вопросах экономической и общей политики, вызванное разочарованием в результатах прежней деятельности и искусственно вгоняемое в рамки внутрипартийных дебатов. Нам попадалась кое-какая литература по этим вопросам, предназначенная "только для членов РКП". Там вопросы ставились резче, чем в газетах. Еще более остро обсуждались они во фракционных заседаниях, и все усилия Ленина были направлены к тому, чтобы создать и провести некую "среднюю" линию, которая делает словесные уступочки и в одну сторону, и в другую, а на деле стремится оставить все по-старому, кое-как сгладить острые углы и отвлечь внимание партии от тех вопросов, которые настойчиво стучатся в дверь.
Положение – для парадов весьма малоблагоприятное. И до начала съезда, и в ходе его большевистским лидерам приходилось тратить и силы, и время на закулисную работу примирения непримиримых противоречий. Поэтому самое начало съезда откладывалось со дня на день; затем шли долгие, иногда по двое суток, перерывы заседаний; прения по докладам, прочитанным в заседании съезда, переносились в коммунистическую фракцию; во фракции же был прочитан содоклад по докладу Зиновьева о борьбе с бюрократизмом и "рабочей демократии" – случай, вероятно, небывалый в летописи каких угодно представительных учреждений!
На долю редких и непродолжительных официальных заседаний съезда оставались почти исключительно никого не увлекавшие доклады о том, что "все обстоит благополучно", и голосование, вернее, прокатывание заготовленных во фракции РКП и навязанных ей ЦК резолюций, с которыми по существу было не согласно громадное большинство делегатов, проводивших их своими голосами! Читал Ленин о том, как все хорошо во внешнем и внутреннем положении республики и как удачно идет продовольственная разверстка; читали Троцкий и Емшанов о великолепном действии пресловутого приказа No 1042 о починке паровозов и вагонов; читал Рыков об успехах государственного планового хозяйства; рассказывал Зиновьев умилительные вещи о том, как рабочие приходят в профессиональные союзы со всеми своими нуждами – и за выдачей пособия, и за получением ордера на обувь, и даже за гробом для умершей матери! А публика, приехавшая с мест и хорошо по опыту своему знавшая и о провале продразверстки, и о дутости всех оптимистических цифр Троцкого и Рыкова, и о фальши тех идиллических картинок, какие рисовал петербургский градоначальник, – эта публика слушала официальную канитель по обязанности, по обязанности голосовала за резолюцию и по обязанности встречала и провожала аплодисментами своих "вождей".
Эта последняя черта поразила меня, даже по сравнению с прошлогодним съездом, как показатель изменившегося положения и изменившегося настроения. Не только Троцкого, но и Ленина аудитория встречала отнюдь не с тем неподдельным и наивным энтузиазмом, какой можно было наблюдать прежде. В воздухе чувствовался явный холодок. И чтобы создать видимость оваций, Ленин прибег к театральному трюку, на который, признаюсь, я не считал его способным. Он стоял за кулисами, а на эстраду вошел как раз в тот момент, когда оркестр грянул "Интернационал", и вся четырехтысячная толпа поднялась с мест. И было неизвестно, относится ли это вставание и последующие рукоплескания к гимну или к личности вождя. Если я ошибаюсь и этот эффектный выход был сделан ненарочно, то он, во всяком случае, для Ленина пришелся очень кстати...
В зале заседаний царила зверская скука. Без преувеличения можно сказать, что единственными моментами, когда аудитория оживлялась и слушала со вниманием и интересом, были те, когда говорила оппозиция. От нашей делегации говорили Далин – по докладу об экономической политике и я – по докладу Ленина. Несмотря на то что по регламенту в моем распоряжении было всего десять минут, мне по требованию самой аудитории время было продлено в четыре раза, так что я в общей сложности говорил целый час Передавали, что некоторые большевики были разочарованы недостаточною резкостью тона моей речи: "Разве так ругаются у нас на фракции?"
Само собою разумеется, что внесенная мною от имени нашей делегации резолюция собрала всего какой-нибудь десяток голосов. Но на следующий день меня ждал сюрприз: на улице подошли ко мне два незнакомых делегата съезда – рабочий и крестьянин – и, отведя меня в сторону, сказали мне: "Вы не сердитесь, товарищ Дан, что мы вас не поддержали; мы все, беспартийные, согласны с вами, и многие даже из коммунистов говорили нам, что хотели бы голосовать за вашу резолюцию; но мы боимся преследований, когда вернемся к себе; но зато будьте спокойны: вернувшись, мы на местах все расскажем о съезде и постараемся возможно шире передать и все то, что вы говорили, так что без пользы это не пропадет". Признаюсь, эти и подобные же заявления, которые приходилось слышать и от некоторых других делегатов, доставили мне большое удовлетворение и несколько скрасили выполнение поистине тяжелой партийной обязанности – выступать на большевистских съездах, где так нагло попираются самые элементарные права инакомыслящих, где все так цинично-бессовестно приноровлено к подавлению свободы слова и суждений. Выступления в Нике четвертого созыва и на различных советских, профессиональных и прочих съездах и собраниях большевистской эпохи навсегда останутся в моей памяти как акты партийной деятельности, требовавшие наибольшего напряжения воли и наибольшего морального мужества. Это поймет тот, кто знает, что значит выступать перед подобранной, специально науськанной против вас аудиторией, имеющей заранее готовое решение, выступать, зная, что в вашем распоряжении всего несколько минут, после которых вас два-четыре оратора будут поливать помоями, бросать в вас самые неожиданные клеветы, и что вы не можете рассчитывать не только на возможность вам или вашим единомышленникам возразить и опровергнуть ложь, но хотя бы на защиту председателем вашей личности или на помещение вашего "письма в редакцию". Надо отдать справедливость большевикам: в цинизме своих приемов по зажиманию рта противникам они побили мировой рекорд. И если мне все же удалось произнести на VIII съезде часовую речь, то это уже свидетельствовало о том, что "неладно в царстве Датском".
Съезд явно умирал от худосочия. Заседания назначались все реже. Голосование резолюций откладывалось – пока не закончится закулисная стряпня. Надо было чем-нибудь занять и подбодрить съезд, и было придумано непредусмотренное развлечение: инсценирована была новейшая большевистская пьеса под названием "Электрификация". Много было у большевиков чудесных рецептов для немедленного осуществления коммунизма: были субботники, комитеты бедноты, трудармии, была продразверстка, был приказ No 1042, намечались посевкомы (посевные комитеты). Каждый раз торжественно объявлялось, что найдено наконец самое действенное средство для уврачевания всех бед. Рисовались грандиозные перспективы очередного "великого почина"; составлялись сводки; летели телеграммы о блестящих успехах – ровно до тех пор, пока всем не становилось ясно, что "почин" оказался лишь очередным мыльным пузырем. Тогда пускался в ход новый лозунг – ровно с тем же самым успехом.
Так и теперь. Все предыдущие козыри были явно биты. Был придуман новый: электрификация. Надо лишь покрыть Россию целой сетью мощных электрических станций, использующих водяную силу, и тогда – нечего бояться нехватки угля и нефти: фабрики и заводы, электрические плуги и молотилки, электрические поезда "– все придет в движение, и Россия превратится наконец в цветущий коммунистический сад! "Коммунизм – это советский строй плюс электрификация", – провозгласил Ленин, и нашлось достаточное число дураков, которые верили или делали вид, что верят этой галиматье. Что сама электрификация требует материальных, технических, социальных и культурных предпосылок, каких в современной России и в помине нет, – над этим, разумеется, не задумывались. На бумаге все было высчитано и расписано гладко. Делегатам раздали толстенный том докладов. Притащили громадную карту России с натыканными в ней разноцветными электрическими лампочками, изображавшими будущие "районные станции". Г. Кржижановский, главный режиссер этой мистерии-буфф, два битых часа втолковывал слушателям все величие будущего электрического благополучия, а в это время разноцветные лампочки вспыхивали на карте, как праздничная иллюминация в честь грядущего торжества.
Увы, фантастическая пьеса не произвела того впечатления, на которое рассчитывали ее авторы. Электрификация немедленно же была перекрещена в электрофикцию и пошла с таким прозвищем гулять по матушке-России. А затем., кто еще помнит теперь знаменитое ленинское: "плюс электрификация"?
Съезд кончился. Полное бесплодие его вскрылось уже менее через три месяца, когда внезапно была провозглашена новая экономическая политика и тем самым засвидетельствована лживость всех официальных уверений о благополучии, которыми так усердно кормили дет легатов съезда. Но для меня лично съезд имел весьма существенное значение, так как мое выступление на нем повлекло за собою определенные последствия.
Уже через несколько дней после окончания съезда Семашко заявил мне, что к обратному переводу моему в Москву, казалось уже решенному, встречаются препятствия. По его словам, он лично готов был бы перевести меня в любую минуту, но ему не разрешает сделать этого ЦК коммунистической партии. Наш ЦК обратился по этому поводу с запросом к Крестинскому, который был тогда секретарем большевистского ЦК. Крес-тинский клялся, что ЦК тут ни при чем, что весь вопрос предоставлен всецело усмотрению Семашки. Семашко в свою очередь пожимал плечами и божился, что дело от него не зависит. Эта канитель продолжалась недели две. Крестинский неоднократно уверял, что он звонил или будет звонить Семашке, но остерегался написать соответственную бумажку. А Семашко заявлял, что ни о чем Крестинский с ним по телефону не говорил. Оба делали удивленные глаза и ссылались на какое-то недоразумение.
Какие нравы вообще господствовали в отношениях между народными комиссарами и политической пятеркой большевистского ЦК, хорошо иллюстрировал курьезный разговор, который мне довелось иметь с одним из господ министров, возмущавшихся расправою со мною. Когда я рассказал ему о комедии отсылок от Понтия к Пилату и обратно, он сказал мне, что справится, в чем дело, и будет даже говорить с "самим" Лениным. Через несколько дней он сконфуженно сообщил мне, что из разговоров ничего не вышло и что меня в Москве не оставят. Я поинтересовался узнать, чем же мотивируется эта бесконечная ссылка: уж не речью ли моею на съезде? На это мой собеседник, мило улыбаясь, ответил: "Да разве нам такие вещи говорят? Нас, с нашим ограниченным разумом, считают неспособными понять высокие государственные соображения. Все решается наверху, на Олимпе, а нам сообщается без объяснения причин к руководству и исполнению". Я едва удержался от вопроса, как же люди, сколько-нибудь уважающие себя, могут при таких условиях не только сохранять свои министерские посты, но еще цепляться за них когтями и зубами...