444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Метлицкий » Остров гуннов » Текст книги (страница 8)
Остров гуннов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:54

Текст книги "Остров гуннов"


Автор книги: Федор Метлицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

16

Начиналось с прилива энтузиазма.

Я понимал, что просто уличной борьбой мы ничего не добьемся. И, наконец, мог с чистого листа осуществить то, о чем тосковал, уставший от одиночества в средневековье. Вся моя тоска по родине уходила в эту особую природную зону в глухой глубинке провинции, где мы создавали новый мир – первый пилотный проект «Футурополиса» с экологически чистыми поселениями. Пришлось ввести новое понятие – экологии (знающие гунны понимали этот античный термин дома и логоса).

Я задумал неведомое пока свободное общество, я бы сказал, перепрыгивающее через капитализм и социализм. Экополис как нельзя лучше подходил гуннам, как первые вольные города с их свободой и взаимопомощью, самоуправлением, которые воссоздаются теперь и в моей потерянной стране.

На «Большой земле» скептически усмехались. Купец, строящий терема богатым, говорил, уводя бегающие глаза в сторону:

– Вие призываете в увлекательную экскурсию в строгие геометрические схемы, кдето всички е ясно и разбираемо, и полный тупец.

Я нехотя отвечал:

– Нет, мы предлагаем красоту и гармонию, о которой вы не подозреваете. А не вашу беспорядочную застройку для богатых, где нет смысла. Знаешь ли ты о древних городах – естественных творениях народов? – оживлялся я. – Детский сон золотых куполов в синеве? Эти вольные дали над кручами древними создала природа для расы славян, чтобы их величавыми измерениями сквозь века тосковать по небывалым краям.

– Плохо, че хуны не унищожили този град, – зло сказал купец. – Няма нищо, кроме нашего современного строительства.

Мне стало противно, что приоткрылся ему.

– Вы уже разрушили красоту древней естественной застройки Острова, которую добил вулкан Колоссео.

Мы хотели застраивать Экополис так, как удобно самим его жителям, чтобы потом он стал таким же прекрасным, как древние города.

Для поселения отбирались, отсеивались от покорных перед метафизическими тяготами существования, – бунтари, не могущие жить в старой реальности. Суровые волосатые гунны с горящими глазами аскетов, похожие на первых христиан, кого за любовь к ближнему и безграничную близость к Иисусу Христу прибивали на крестах, кидали на съедение львам, поджаривали на костре, побивали камнями. И после катастрофы нам не удалось отменить смертную казнь.

Этими неистовыми неофитами с горящими глазами стали мои последователи, в том числе сослуживцы из моего Органа предсказаний. Оказалось, они не такие, как я их представлял – поверили в новую истину. Бывший клерк – простосердечный увалень Пан стал исполнительным директором центральной зеленой усадьбы, конторщик-писец Алепий с козлиной бородкой, смотревший мне в рот, нашим казначеем.

Как ни странно, футурополис привлек преображенных «новых гуннов», мечтавших о своей общине, и беженцев гиксосов, недовольных холодной изнанкой их способа жить. Гиксосы привнесли угрюмый индивидуализм, честность натуры, мужество перед трагедией одиночества, что вносило разнообразие в разноцветную палитру поселенцев, и в сочетании с соборностью гуннов могло дать воспитательный эффект – вырастить самостоятельных личностей, способных соединяться в творческие коллективы. С ними уходило внутреннее лицемерие гуннов и грубость бранных слов.

В экополис пачками прибывали фрилансеры – бродяги свободной профессии, ищущие пропитания. В общем, у нас собралась четвертая часть населения Острова, по моему определению – креативный класс и интеллектуалы.

И сразу возникли все трудности и восторги, что будоражили когда-то жителей вольных городов, не знавших патернализма и полагавшихся только на себя. Работали на своей земле рядом со своим строящимся домом и садом, по радостному наитию, помогая друг другу, ибо благополучие всех зависело от каждого.

Понятно, из-за отсутствия средств вначале мы не платили зарплат, как принято в моем будущем, ведь первым христианам тоже не платили зарплату. Достаточно было прокормиться.

Возникла новая толерантность, переходящая в привязанности, не похожая на старую лицемерную.

Не буду описывать все наслаждение от творческой работы на себя, из-за чего странным образом исчезает усталость, или быстро восстанавливаешься. И всегда чесались руки от желания работать. Опишу только основные направления, по которым мы шли.

Пилотный проект центрального города-усадьбы в тайге у самого океана был задуман и строился по плану, составленному мной по сведениям из архитектуры моей страны, которые я припомнил как дилетант. Как в израильских «кибуцах» или в европейских «сквотах». Для гуннов я был из будущего, поэтому и такой мой дилетантский план поражал соратников.

Лучшие архитекторы, доселе скрытые новаторы, которых удалось привлечь на нашу сторону, удивили своей увлеченностью.

Центральная усадьба, утопающая в садах, была названа именем Святого Прокла, дорогого мне старца. Учредили Академию искусств – Академию Ильдики, расположенную на утесе у океана, дышащего безграничным простором. Я не мог отвязаться от дорогих мне людей, и они постепенно превращались в легенду.

В лечебнице должны были лечить по совести, потому что неоткуда было взяться другим, корыстным потенциям, кроме заботы о больных. Раскопали в привезенной с прежнего Острова «Александрийской» библиотеке Прокла старые лечебные книги, начиная с Гиппократа.

Вокруг усадьбы расположили экологические поселки в виде ветвей гуннского родового древа. В чертежах быстровозводимые дешевые энергосберегающие дома-теремки обрели свободные линии, ушедшие от старых заскорузлых квадрата – земли и круга – неба.

Поселки должны быть объединены просеками один с другим – целое содружество поселений, связанных в одно целое единым духовным и экономическим пространством, с взаимным обменом опыта, и даже местожительства. Эта земля могла превратиться в Эдем для людей, переехавших сюда добровольно.

Потребность в новых идеях разбудила поразительно самобытные таланты. Нашлись умельцы, которые взялись получать тепло и свет из энергии океана и ветра – бесконечных источников энергии, из отходов, которые гунны обильно разбрасывали тут же, где ели и испражнялись. Воду добывали из артезианских колодцев, из чистейшей реки с хрустальным названием, всплескивающей осетрами, среди пахнувшей родиной тайги, у самого океана. Возникали необычные проекты малого предпринимательства. Я обозвал их инновациями, вспомнив бурное развитие модернизации в моем будущем.

Семейные виды деятельности, биоартели и мастерские, вписывающиеся в природу, с «зелеными» технологиями, должны были производить только исцеляющую чистую продукцию для питания и быта людей. Они объединились по профессиям – в цехи и гильдии.

В Экополисе стал устанавливаться новый уклад торговли – нравственный, как в моей стране, начатый когда-то старообрядцами. Я назвал это «нравственным бизнесом». Появилась даже реклама – на просеках экопоселений устанавливались рекламные билборды – с простым и честным предложением товаров, естественным и необходимым, без того оголтелого и беспардонного рекламного вранья на «Большой земле» гуннов.

На территории Академии строился парк для бесед с учениками на природе, с огромным кружащимся «колесом» с сиденьями, где воочию показывалась катастрофическая кривизна вселенной, пьяня восторженные головы.

В обучающий парк входило старинное городище, обнесенное острыми кольями, – музей, воспроизводивший национальные традиции времен перехода кочевников-номадов на оседлый образ жизни. Кузнецы у горнов ковали старинные замки, скобы и соединения для дверей и ворот.

Для преподавания пригласили независимых мыслителей, нежелательных на большой земле. В плане также предусматривались школы с новыми способами обучения. Мы ушли от бессмысленной идеи формирования в бурсе унифицированных стандартных индивидов, готовящихся для маршировки в туменах. Конечно, я использовал идею моей родины, ставшую там банальной, – зажечь в мальцах факел, чтобы они искали истину сами.

Всякий раз, когда я приезжал сюда, в Свободную зону, на меня веяло чистым воздухом родины. Антитела, вырабатываемые этим воздухом, могли вылечить раковые опухоли средневековья.

Раньше я страдал от одиночества в обществе гуннов, и самого чуть не засосала их среда. Но сейчас необъяснимо возник подъем всех сил, хотя строил Экополис не для себя.

В моем мозгу замыкались контуры нейронов, перерождались в неведомое духовное наслаждение, приводящее в состояние подобное экстазу. В мягкую посадку на зеленую поляну бессмертия, где все исчезает в неведомой новизне света единого, где нет человеческих понятий приязни и расположения, а только слитый в одно исцеляющий мир.

Нет идей лучше сада, наверно,

Как остры ароматы времен!

Там, в истоках этих безмерных,

Не на этой земле я рожден.

Что-то помимо меня рационального, с унылой логикой существования и боязнью смерти. А значит, существует другое измерение, вне логической парадигмы, которой привержена вся предшествующая культура. Вселенная, превосходящая мирок человека, в которой есть ответ на вопрос о высшем смысле человеческих страданий. И это не вопрос о стоицизме, мужестве преодоления зла, а иной, исцеляющий суицидального человека.

Было что-то отрадное представлять, что поверившие в нас гунны будут жить здесь. Наверно, был готов стать выразителем народных чаяний. И видел сплошную расположенность к себе. Даже если бы этого не было, все равно любил бы всех.

Тогда я спешил, чувствуя, как текут минуты, не успевая воплощать творческие идеи – ужас! На солнечных часах стрелка неумолимо двигалась, обрывая время для ночи и сна. Правда, это не время, а толчки моего нетерпения, рождающие метафоры, как говорил Набоков.

Главные лозунги у нас были: «Чистота тяла и души», «Хармония дома и земи», «Прост живот», «Духовность и свобода веры».

Это был знакомый гуннам возврат к чистому, естественному образу жизни первых оседлых поселенцев с общей судьбой. Снова возродилась древняя легенда о Великой Лани, приведшей гуннов через залив Меотиду в Эдем.

Я обучал последователей современным терминам:

– Это у нас называется «экологическим сознанием», создающим ноосферу. Ноологией.

Для неофитов это было здорово и непонятно.

Я понял, что пытаюсь воссоздать мою родину.

Эдекон, ставший председателем независимого движения, горячо взялся за демократизацию Свободной зоны.

Прошло время, когда он жил в неясной печали утеса над океаном, где собирались «неоградные», теперь возродился в невероятной полной свободе после катастрофы. И в его стихах было новое настроение, типа:

У всех времен распахнута душа

И на земле рабов грядет наука,

И сквозь пропеллера стрекозий шар

Дивишься, бездной кривизны испуган.

Он придерживался вычитанной у великих гуманистов первой коммунистической идеи – свободного фаланстера. Только без ходьбы строем. Было отменено единоначалие – источник авторитаризма, всем управлял коллегиальный совет. Созданы правила, где главным стал новый корпоративный патриотизм, свобода прихода и ухода сотрудников, принятия на работу и увольнения. Была установлена плата, каждому по труду, что стало ежемесячной угрозой бюджету и возбуждало зависть. Долгосрочное планирование стесняло свободу действий, и решения принимались в свободном энтузиазме, то есть стихийно.

По усадьбе раздавался зычный бас Пана, исполнительного директора, он поспевал везде. Освободился здесь, на воле от морока сидения в Органе пророчеств, оторванного от привычной скотоводческой жизни, раскрыл властные организаторские способности, которые обнаружил в себе при перегоне стад. В нем осталась лучшая унаследованная черта чиновника – соблюдать дисциплину, что бы ни случилось. Вольнолюбивым неофитам это не нравилось, они жаловались на его притеснения.

Поздним вечером он оправдывался:

– Всички согласую план, който ми даде! Но работяги някои непокорны, всяк стремится быть командиром. Добре, работают по совести.

И я шел улаживать конфликты.

Пан – грубое подобие моего желания видеть себя успешным, значимым для других. У него какая-то спесь от причастности к пришельцу из будущего, и стремление доказать, что отдает все силы. И в то же время непонимание, чего шеф хочет, и что говорит, и страх оказаться перед ним не на высоте.

17

Мы по-прежнему встречались с моим старым приятелем Савелом. Он потерял жену, не успевшую выбраться из-под пепла Колоссео, и все свое движимое и недвижимое, достаточное для отрадного обитания в своей скорлупе. Теперь он жил в палатке.

– Вулкан многое из меня выжег, – признавался он. – Может быть, саму жизнь.

Действительно, у него уже не было двусмысленной ядовитой улыбки, делающей его лицо неискренним.

Долгое общение со мной не прошло для него даром. Я с удивлением заметил, что он превзошел учителя: быстро освоил и самодеятельно развил некое подобие современной мне философии, которую я ему как мог излагал, и проникся постмодернистскими идеями, то есть что любая истина относительна.

Наверно, благодаря выпытыванию у меня идей будущего, то есть моей родины, он стал выдающейся личностью среди гуннов, и мог хитро играть с их верой и предрассудками, скрытно высмеивая их.

Эдик не терпел его.

– Что ты с ним возишься? Он же циник, не верит ни во что, и продаст, если ему надо.

– Я хочу понять – не его, а себя.

– Разве тебе еще не ясно?..

Я увидел Савела прежним скептиком, но теперь уже задумывающимся, без напора самоуверенной мысли. Он грустно проговорил:

– Просыпаюсь, и смотрю на свое тело с закрытыми глазами. Вот моя свисающая рука, крепкая, не мыслящая. Человек – это дышащее и пахнущее животное, состоящее из парных кишок. Но мы даже не знаем своего тела, с удивлением разглядывая забытые бородавки. Оно странным образом исчезает в духе, нематериальном, чем я мыслю. Более того, кажется, мыслю за пределами языка, из которого состоит сознание. И все это материально-нематериальное настроено на судьбу – безнадежность жизни и смерть.

Его смутные постмодернистские идеи обогатились теперь восточными знаниями, почерпнутыми в библиотеках гуннов. Он убежденно говорил:

– Человек не может выпрыгнуть из болота бесцельного сознания, созданного языком. Мы пользуемся грубыми гортанными звуками дикарей для ворожбы, чтобы передать невыразимое. Слова сами по себе не могут передать сложного чувствования мира. Чтобы уйти по ту сторону сознания, надо потушить в себе мысли, войти в нирвану, туда – вне человеческого.

Я удивился.

– Значит, ты не веришь в сознание?

– Это и есть завал перед выходом в иной мир. Невозможно прорваться туда путем потрясений и переворотов.

– Это уже отрицание человека.

– Да. Животные, не обладая языком, счастливы, не зная этого, живут как бы вечно. А мы обречены вечно желать недостижимого.

– Короче, ты бросаешь человека на вечную тоску по иному.

– Почему? Ведь каждый может войти в нирвану.

– А в ней – что?

– Там нет ничего.

– Вот и поговорили, – усмехнулся я. – Кстати, это банально. Я знаю больше. Ничто, то есть вакуум, есть пустая потенция, неустойчивость между «не-есть» и «есть». Но тем ярче оттеняется рождение «есть», то есть материальный мир. И в этом его оправдание.

– Чего, чего? Умеешь ты поразить! – восхитился Савел.

– Да, если бы не было «ничто», не было бы и «не-ничто», то есть жизни. Но слова ничего не значат. Знаю только, ничто – непереносимо. И надо жить, возбуждать в себе энергию, бороться, и тратить ее – не бессмысленно.

У меня-то самого не было возбуждения, чувствовал в себе упадок энергии.

– Это непонятно, – сказал Савел. – Смотри, как бы твоя энергия не сожгла.

Я потер лицо ладонью.

– Не знаю, зачем нужна эта обостряющаяся и затухающая энергия во вселенной. Так случилось. Она создала наш местечковый живой мир. И надо прожить ее во всей полноте. Мне дорого то, что пришлось пережить, дорого то, что живет, и уйдет.

Боль потери была во мне подлинной. Савел ядовито щерился.

– Но кто дает нам любить то, что живет? И страх потерять его?

– Может быть, сама энергия космоса. Мы состоим из элементов вселенной, она воздействует на нас, не говоря даже о приливах и отливах, вызываемых луной. Мы со своей рациональностью считаем неодушевленной энергию космоса. Средневековые человеческие опыты над природой устранили боль из науки. Но кто знает, может, это не энергия, а что-то живое, оно возносится в безграничную притягивающую близость или обрушивается в боли разрушения. Оно в нашем теле, бушует в нем. Войны – это микрокатастрофы в космосе.

– Значит, остается безумная боль и жалость. Зачем это нужно? Вот мы, и нас уже нет, ушли в ничто. Были ли, или остались в чьей-то памяти?

– Когда я люблю, то чувствую нечто помимо меня, брюзжащего и ожидающего конца. Это как золотой шар бессмертия древних греков.

– То есть, и ты ни к чему не пришел! – торжествующе сказал Савел.

– В моей позиции есть смысл.

– А меня все чаще посещает мысль: все суета сует и всяческая суета.

– Экклезиаст был ипохондриком.

Я устал от него, и продекламировал:

– Какое счастье – о себе забыть!

Не знать своих фантомов в общем доме,

и горем детским душу излечить,

класть плачущему на плечи ладони.

Я приглашал Савела к нам.

– Приходи, у нас другие люди, рубят и тешут бревна для новой жизни.

Савел задумался.

– Нет, это не по мне. Не люблю быть зависимым. И не верю так, чтобы посвятить себя чему-либо.

Там, куда сердце стремится для исцеления, у Савела была тьма, недодуманность, пустота.

Савел пригласил меня на вечер новой элиты, потерявшей свои состояния, но быстро их восстанавливающие. Это был дом моего знакомого Либерала, типичные хоромы с интерьером модного «звериного» орнамента и игривых золотых завитушек, и неясными признаками будущей трансформации.

Здесь уже собралась компания «нобилей», известных властителей умов, оторванных умственной работой от забот населения, рубившего и тесавшего новый мир, каждое слово которых разносилось по всему Острову, звучало в «позорах» с помощью проекторов живых теней.

Всех влекло в эту благообразную среду ценителей «красы», по выражению гуннов, где совершается ритуал политкорректности. Я тоже поддался обаянию благородного ритуала, где странным образом исчезало негодование оскорбленного достоинства. Отдыхал в утонченном обществе, и не было претензий к его равнодушию перед иными существованиями.

Здесь царила «лицедейка» – актриса с «гламурным» лицом (такие лица в моем будущем выхаживают звезды эстрады) и золотым обручем на волосах, новая пассия Савела. Она поразительно напомнила мне Ильдику, но с грудным голосом, в котором чувствовалась широта диапазона, и преувеличенными жестами актрисы, хотя естественно сдержанными и женственно привлекающими. От нее пахло нежным запахом неведомых цветов, наверно, умащивалась маслами времен Клеопатры. «Аспазия – небесный цветок, – говорил Савел. – С ней непонятно, как жить».

Аспазия – ее сценическое имя милетской гетеры, любовницы Перикла, – ставила древнегреческие драмы на ристалищах у подножия холма-амфитеатра, где собирались вече. Савел бегал на ее «зрелища», дарил цветы, но она не выделяла его от других. От этого он чувствовал себя уязвленным перед известными друзьями, и это сковывало язык. И замирал, когда схватывал мельком брошенный ею гордый взгляд, то ли специально для него, то ли скользящий по приглашенным.

Стол был небогатый, согласно веяниям нового времени. Под звон простых ножей и вилок говорили о красивых вещах и новой архитектуре.

Либерал как-то полинял, на нем была серая сермяжная мантия вместо былой парчовой с декоративным орнаментом «звериного стиля», но сидела на нем изящно. Как всегда, удачлив. Этот непотопляем, быстро восстанавливается.

Сидя у каминного экрана, он чмокал чувственными губами, рассматривая старинные фигурные щипцы с набалдашником – головой волка.

– Купил на базаре. Чудесно сделано! Мы всегда хотим окружить себя вещами для красы. Ничего в этом предосудительного нет. Надо стремиться к богатству, а не бедности.

И запахнул сермягу.

– Для чего? – спросила Аспазия грудным голосом. – Чтобы сидеть в своих богатых хоромах, в роскоши, скучать и бояться за свое добро? Лучше бы отдавали на нашу бедную культуру, на театр. О таких меценатах гунны слагали бы руны.

– Это правда, – улыбнулся ей Либерал.

Его недолюбливали в народе, он ратовал за полную свободу в экономике, что приводит к размножению акул-олигархов и ростовщиков и разбеганию мальков торговли по углам острова. Впрочем, и мы не нравились: раскачивали лодку, да к тому же были укором, неизвестно в чем.

Либерал мне слегка противен. Он в своем средневековье жил как кот в масле, хотя и с постоянной угрозой убийства плебсом. Все его желания, даже утонченной «красы», тут же исполнялись.

Моя же семья после самой страшной последней войны тысячелетия жила в бедности. Вспомнил, как в день рождения мать торжественно приготовила рисовую запеканку. Это считалось роскошью, а я плакал от непонятной обиды.

С тех пор обнаруживал в себе неприятные черты аскетизма. Никогда не думал, во что одет и чем питаюсь, об этом заботилась жена. Это не христианский аскетизм святого Франциска, а ограниченные потребности от постоянной занятости ума. Аскетизм другой, не гуннский, а романтического искателя истины. Откуда было взяться утонченному вкусу? Такие как я, обычно притворяются утонченными, или самоуверенно судят о прекрасном. И смутно чувствовал враждебность к некоей ограниченности потребителей красоты, к роскоши богатых. Не из зависти, просто во мне не было такой потребности.

Захотелось выругаться.

– Значит, сидите в своей «красе»? Таким образом хотите уйти от того, что унижает и оскорбляет?

– А почему нет? – Либерал повернулся ко мне понимающе. – Я о том, чтобы не жить в грязи. Человек должен жить в достойном окружении. Рядом с красивыми женщинами.

Он снова улыбнулся Аспазии, и продолжал:

– А вы разве не стремитесь сделать землю красивой?

– Это не одно и то же, – отрезал я.

– Нужно и то, и другое. Отдаваться служению другим, значит потерять себя.

– И я о том же, – сказал я. – Отдаваться служению себе – тоже потерять себя. Разве это конечное удовольствие – жить «в красе»? Это и есть отчуждение, увековечивающее наше безысходное существование.

Это не совсем правда. Вспомнил стихи поэтессы, замученной во времена сталинских процессов: «Ну, что я без народа моего? Я без него не значу ничего, И все мои успехи – чушь, безделки, И, как песчинки, призрачны и мелки».

У меня же долго в душе не было никакого народа, он для меня был абстракцией. Не понимал, как это – любить народ. Бывали только чудесные вознесения в некую абстрактную безграничную близость с миром, возможно, моей пропавшей иллюзией-родиной, – далекие от равнодушной среды. Я не лучше и не хуже других. Почему не посмеяться над собой?

Любопытство к чужой душе ничего не дает, о ее переживаниях можно только догадываться, если не пытаешься понять свои подлинные переживания. Всегда знал, что боль за народ возникнет, если только разберешься в своих смутных желаниях. То есть, заново переживешь весь ужас нашей судьбы, и тогда вспыхнет животная радость существования, благоговение перед жизнью! И будет единство с людьми и цветущим садом родины.

Понять себя – значит, принять в себя людей, со всеми их потрохами. Это и есть настоящая любовь к народу. Подлинный патриотизм.

Конечно, жестокое время той поэтессы было способно породить цельных людей, уверенно поднимавших тяжелую лиру выразителей народных чаяний.

Вот узнали бы гунны, о чем я думаю! Заулюлюкали бы в своей самоуверенности, с рождения знающие, как надо жить.

– Как научить красе простого гунна, не желающего учиться? – донеслись до меня напористые слова Либерала.

Савел подтвердил, обращаясь ко мне:

– Не знаю, как на твоей родине, у нас же нищих духом презирают, не ставят ни в грош. Лузеры, как ты говоришь!

Я уже завелся.

– У нас иначе – вся культура открывает человеческое в лузерах. Правда, бедные исчезли, хотя нищие духом остались. Уровень жизни такой, что уже старая культура, основанная на жалости к бедным, – анахронизм. Жалеть нужно не нищего духом, а его забитость в ежедневных заботах об успехе, не позволяющих открыть простор для самопознания. То есть дать свободу распрямиться. Блаженны нищие духом – будут, когда они распрямятся. Это имел в виду наш бог.

– Кдето ви целите? – вмешался известный Летописец человеческих душ, в редком венчике волос вокруг лысины. – Ние не знаем будущего. Сейчас найважное – изложить уникально простую душу гунна, с целостью его особенного мнения за сущности, за вещи. И все увидят, ще се ми сами. С болкой и надеждой. И тогда дойдет сострадание.

Он сменил тему труда на раскрытие великой стоической души простого гунна-провинциала. С особым диалектом гуннского языка.

Я почему-то не мог дочитать сермяжные литературные кирпичи великих гуннских летописцев-писателей, с их ветхозаветным языком, любовным выискиванием мельчайших диалектизмов. С их слишком серьезным отношением к значительности своих произведений.

Заспорили на вечную для всех времен тему интеллектуалов – о традиции и новаторстве.

Летописец защищал устоявшиеся столпы гуннской цивилизации.

– Там няма нищо вторичного. Мыслители удивляются уникальности развития човека, и следовательно узнали в себе нещо неизвестно.

Я вспомнил старца Прокла. И в чем-то был согласен.

Аспазия подняла на меня небесно-синие глаза, в ней была опытность профессионала и правота многократной доказанности ее убеждений, подкрепленной известностью. Вернее, сводящая с ума сексуальность.

Милостиво сделав манерный жест в мою сторону, она величественно заговорила своим грудным голосом, растягивая слова, словно из Книги судьбы:

– Гуннами правит рок! Рок витает над нами, но надо бороться, переносить его мужественно. И театр бросает влюбленных в бездну отчаяния, чтобы они испытали катарсис, о котором мы узнали у Аристотеля! Чтобы разрушить невозмутимое спокойствие зрителя, и обрести мужество жить.

Так и есть, – подумал я. Здесь рождалось новое для них искусство: уличные и храмовые представления обращались к историческим сюжетам, чтобы выжать трагедию. Ставили целью чередовать состояния любви и гнева, отчаяния и вознесения, замирания сердца в сюжетах преследований, убийств, разлук. Объять зрителя ужасом, чтобы вызвать в конце катарсис – слезы потрясения, открывающие новое знание о себе, как окончательный смысл творений. Катарсис тут же, за пределами зрения, улетучивался. Выхожу – и улица в ярком цветении. Но проходит минута – окрестность уже вновь тускнеет в загадочном осложнении, в равнодушии толп снова трудно душе.

Я удивился ее развитости не по ее эпохе.

– И у нас традиционные авторы романов или опер бросали в жар и холод, заставляли лить слезы, – зачем? Чтобы человек что-то понял в себе, стал лучше? Но механизм игры, случайно захватывающий всего человека благодаря эксплуатации его одного и того же инстинкта вины, сострадания и страха грешника, – все это устарело.

Что-то во мне изменилось. Поблекли конечные смыслы книг, на которых учился – мушкетерские дружбы, нравственные очищения, самое благоговение перед жизнью, кроме, конечно, боли за родину, где страдали и страдают от войн, – это свято и болит.

– Сейчас властители дум в моем мире, – опять занесло меня, – используют ваши средневековые представления, ваши истины и святыни как юмористические клише. Передразнивают рациональную парадигму логики в предшествующей культуре.

Гунны заволновались. Летописец закричал так, словно его лишали жизни:

– Ще никогда да не буде това! Това е презрение минулого, всего святого, всички страданий!

Либерал спросил:

– И это хочешь принести нам в своей свободной зоне?

Я не нашелся, что ответить. Они просто не поймут.

Аспазия похлопала длинными пальцами ладоней, манерно, но естественно и мило, радостно глянула сияющими глазами.

– Вот как? Это поражает! Какая новизна мысли! Научите меня вашему пониманию искусства!

Я слегка удивился – не чувствовал новизны в мыслях, которые в моем мире были привычными. Может быть, она увидела неясный для нее просвет, исходящий от пришельца? Мне показалось, она поняла, что ее надменность и неприступность на мена не действует.

– Наши летописцы-писатели прорываются из логической парадигмы творчества в иные миры. Не просто мыслят образами, а прозревают будущее человечества. Метафорами науки. Уводят в нелепую дразнящую фантастику, где под сумасшедшей игрой воображения проглядывают удивительные открытия, совсем новое понимание бытия. В бездну катастрофической кривизны вселенной, ослепительно ясно осветившей всю тьму предрассудков, и готовой вдохновить на небывалое, или сожрать с потрохами.

Савел ревниво проследил за покорным взглядом Аспазии в мою сторону, и вмешался:

– Одна поправка! В катастрофической кривизне космоса обнажатся наши пороки – а дальше что? Пороки остаются.

С Савелом мне было легче говорить.

– Да, наши великие мыслители, в конце жизни очнувшись от прозрений, признавались, что прозевали реального человека, способного на чудовищные гадости.

– Разве сознание, зависимое от языка, то есть неуклюжих наименований невыразимого, изменится?

Вмешался Летописец.

– Язик е родина, в чиято колыбели родился. В нем е неизказанные области. Только на нем могу изразить божественную сущность.

– Языком можно создать только иллюзию. За пределами сознания гуннов – ничего нет.

Я засмеялся.

– Во всяком случае, там может быть темное сознание животных.

Савел ударил меня под дых:

– А что такое твоя Академия авангарда, как ты ее называешь? Несет бессмыслицу хаотических линий и цветов.

– Это же путь в твою нирвану, разве не видишь?

– Нет, это взгляд в мутный хаос вулкана. Твоя Ильдика, пусть пепел Колоссео будет ей пухом, была слишком наивна, смотрела в нечто мистическое, а не в беспощадное Ничто.

Я вспыхнул. Какой-то средневековый интриган посмел тронуть чистый образ!

– Может быть, в вашем хрематистическом мире с криминально-распильными схемами это иллюзия, но в моем мире будущего это реальность.

Никто ничего не понимал в нашем споре.

Либерал отставил стакан с вином и, поправив сермяжную мантию, не спеша, отечески заговорил:

– Факты упрямы. Все видят, что снова торжествует бессмертная наука – хрематология, то есть власть денег. Она плоха, но никто пока не придумал лучше. То, что вы строите, очередная утопия, вызывающая ненужные надежды. И почему называешь наше время средневековьем? У нас, по крайней мере, сплошная модерность.

Он с улыбкой оглядел всех. В нем, наверно, навсегда укоренилось волнующее чувство творческой свободы индивидуалиста – брать от жизни все.

– Это не утопия, это ваш подсознательный страх, боитесь противостоящей вам непонятности.

– То есть, лбом в стену, – оживился Савел.

– Хотите увековечить положение вещей? – успокоился я. – Мало вам взрыва Колоссео, нашего случайного спасения? Ваша цивилизация ориентирована на стабильность избранных на вулкане. Пока не шарахнет снова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю