Текст книги "Продается детская коляска"
Автор книги: Федор Кнорре
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Кнорре Федор
Продается детская коляска
Федор Федорович Кнорре
Продается детская коляска
В последний раз перед отъездом он спустился в лифте, прошел мимо множества дверей по длинному коридору, устланному мягкой дорожкой, и, выйдя из пасмурного вестибюля на улицу, сразу за порогом остановился, болезненно морщась, ослепленный солнечными вспышками на автомобильных стеклах я в разливанных весенних лужах, по которым с громким плеском ходуном ходили волны под колесами мчавшихся машин.
Зачем-то он спешил закончить все свои дела, спешил сам и торопил других и вот так удачно рано освободился, что до отлета оставалось несколько совершенно свободных часов! Просто необыкновенно удачно! Теперь нужно только придумать, каким способом убить эти тягостные, никому не нужные часы так, чтобы не подохнуть от тоски!
Надо хотя бы решить: идти направо или налево? Это тоже не так-то просто, когда тебе совершенно все равно, куда идти, когда тебе просто некуда идти, когда тебе некуда деваться, нечего делать до тех самых пор, пока не сядешь с облегчением в самолет, который по крайней мере знает, куда ему лететь.
Странное ощущение: все дела закончены, печати поставлены. С того момента, когда секретарша шлепнула последний штамп: "Выбыл такого-то числа", – он уже как бы перестал существовать в родном городе. А там, на берегу ледяной сибирской реки, куда он должен прибыть, – он еще не появился. Так что если бы он сейчас вдруг растаял в воздухе, испарился, исчез – ни одна душа в городе не заметила бы этого события! Он усмехнулся, не шевельнув при этом плотно сжатыми губами, такая уж у него выработалась неприятная привычка. Мало сказать: "Ни одна душа в этом городе!" Ни в одном другом городе это выдающееся событие тоже не произвело бы никакого впечатления!
Так и не сдвинувшись с места, он стоял, раздумывая, глядя на улицу безучастными глазами уже почти уехавшего человека, которому решительно все равно, что пойдет сегодня в театрах, хлынет ли на этой улице опять дождь, откроются ли магазины и что там будут продавать...
Наконец он медленно шагнул и двинулся среди толпы прохожих и только через минуту сообразил, что идет все-таки вправо.
Да в конце концов одно дело у него, пожалуй, еще осталось в этом городе: пойти еще разок на другой конец города – просто взглянуть на место своей прежней жизни. На место своей бывшей жизни, которой давно уже нет.
Он не чувствовал ни малейшей привязанности к самому месту, ни малейшей нежности, но и прятаться, бояться туда пойти у него не было оснований, в особенности в день отъезда, да еще на целых два года!
Долго шел он совсем чужими улицами, где не было ничего знакомого, пока перекрестки, переулки, а потом и дома не стали говорить ему: "Теплее!.. очень тепло!.. горячо!" Он завернул за последний угол и оказался почти в центре своего бывшего Города.
Да, вот эти несколько кварталов, ничего не значивших для обитателей других районов, были центром его Города.
Разве каждый человек не живет в своем собственном городе, с собственными пригородами, центром и главными улицами и важнейшими магазинами и единственное дерево во дворе под окнами комнаты не играет в его жизни гораздо большую роль, чем целая тенистая роща на другом конце города?
А вот и Главный перекресток, где некогда стоял Главный дом Города и Мира, хранитель всего жизненного тепла и радости. Многое кругом изменилось за прошедшие с тех пор годы: одни дома постарели, другие снесены и заменены новыми, но многие старые дома еще стоят на своих местах, доживают свой век. Только его Дому не суждена была долгая старость – он наповал был убит прямым попаданием бомбы, – кажется, единственный во всем районе дом, так погибший от воздушного налета, единственный, от которого и следа не осталось, так что на том месте, где он стоял, уже зеленел маленький скверик и успели подрасти высаженные после войны деревца.
А вот булочная со своими зеркальными витринами и золотыми буквами вывески – всего через дом от сквера – преспокойно осталась стоять на своем месте, точно для того, чтобы невозможно было спутать: перекресток тот самый. Когда-то достаточно было выйти из подъезда и, если шел дождь, пробежать, прижимаясь к стене, мимо ворот, и ты оказывался перед стеклянными дверьми с витыми бронзовыми ручками. В трескучий мороз из этих дверей вырывались клубы пара, пропитанного теплыми запахами свежего хлеба, сдобных булок и пирожков, которые продавщица, стоя за мраморным прилавком, подавала в бумажном пакетике, и когда ты, вбежав обратно на четвертый этаж, открывал успевший по дороге промаслиться пакетик, пирожки были еще совсем теплые...
Во время войны ему только один раз случилось побывать на этом перекрестке. Витрины булочной тогда были забиты деревянными щитами и до половины заложены мешками с песком, и у дверей, держась за бронзовую ручку, сжимая рукой у горла платок, стояла женщина, за ней тянулась продуваемая ветром длинная очередь, а за мраморным прилавком выдавали черный хлеб, нарезанный кубиками... И вот теперь витрины опять были начисто протерты и, когда он проходил мимо, из дверей пахло сдобным печеньем. И на том месте, где стояла тогда женщина, сжимая у горла платок от холода, горя или тоски наверное, ото всего этого вместе, – сновали с пакетами и сумками спокойные, равнодушные люди. Он с привычной неприязнью отметил, что они не казались ни особенно веселыми или счастливыми – просто озабоченные, ничем не обеспокоенные люди. Что же? Они всё позабыли? – думал он. Всё, всё, всё? Или никогда ничего и не знали? Или это были какие-то новые, непонятные ему люди, которым и дела никакого нет до тех, кто стоял тут, держась за бронзовую ручку, до тех, кого судьба одарила последним звуком в жизни свист приближающейся с высоты бомбы и грохот рухнувших стен, перекрытий, надежд и жизней?..
Безразлично разглядывая дом и людей, он ясно чувствовал, что эти люди живут, эти дома стоят в одном городе, а он в другом.
Эти кварталы, дома, перекрестки, очень похожие на его Город, – просто пустая скорлупа. Какое ему дело до скорлупы? Нет, он не из породы людей, которым нужны сувенирчики, желтые фотографии, засушенные цветочки, чтобы подбадривать выцветающие и гаснущие воспоминания. У него ничего не выцвело и не гасло. Его Город и Дом остались стоять нетронутыми и не изменятся никогда. Дом и двое людей: один взрослый человек и один маленький, которые в нем жили сами и давали жизнь всему окружающему. Те двое людей, которых он любил... какое это неверное слово, ведь "любить" не имеет прошедшего времени. Можно только со временем, когда ничего уже нельзя изменить, обнаружить, что ты способен любить гораздо больше, чем думал, вот и все.
Да, тут все было чужое, и с каждой новой весной, о каждым прошедшим годом чужело все больше. Если дважды нельзя окунуть руку в одну и ту же реку, то дважды нельзя вернуться в один и тот же город. Улицы меняются все время, непрерывно, хотя незаметно, стареют стены домов и разрастаются деревья, стареет газетчик в угловом киоске, трамваи, отжив свой век, исчезают с улиц, понемногу меняются списки жильцов под воротами, куда-то уходят дети, прыгавшие в прошлом году на одной ножке по расчерченному мелом асфальту. Не меняется только тот прекрасный Город, который стоит в его памяти, не стареют его обитатели и те двое: женщина и маленький мальчик всегда с ним, не меняющиеся, теперь надежно укрытые, и все катастрофы и бедствия мира и само время им больше не угрожают, никто больше не может их ни обидеть, ни напугать, ни отнять у него.
Первые годы его мучил все повторяющийся сон – надежда, просыпавшаяся, когда он сам засыпал. Он вдруг находил какой-то очень простой способ, легко делал поразительное открытие: события можно было на несколько минут открутить обратно, как киноленту, намотанную на катушку. И он вдруг обнаруживал, что бомба еще не ударила в дом, хотя он знал, что остались считанные минуты, что вот-вот, и будет опять поздно! Он стремглав бежит по лестнице вверх, плечом вышибает дверь, хватает их обоих на руки – и они мчатся с лестницы вниз, еще ничего не понимая, удивленные, слегка испуганные, безмерно обрадованные, счастливые, скатываются вниз, и он швыряет их и валится вслед за ними в кузов машины, действительно существовавшей когда-то фронтовой машины с расстрелянным в щепки правым бортом, и машина рвет с места, ее заносит на тротуар при повороте, и они уже за углом, и только тогда – уже поздно! поздно! – ударяет бесшумно, даже без свиста падения бомба в дом, из которого они успели спастись! И вслед за этим каждый раз во сне у него на глазах беззвучно падал дом и исчезал без следа, и он вспоминал, что не нашел еще способа откручивать события обратно, как ленту, что в этот день он был за сотни километров от города, совсем на другом фронте, и, когда он полупросыпался, в нем еще тлела надежда, что способ можно все-таки найти.
Он просыпался окончательно, и все гасло. Теперь он уже давно не видел таких снов. Теперь наверняка уже можно было отсчитывать годы по стволам деревьев скверика.
Он прошел мимо булочной, мимо ворот старого дома с большим двором и без цели остановился перед доской с объявлениями.
"Куплю зеркало-трюмо, размера во весь рост. Можно трельяж".
"ПОКУПАЕТ страусовые перья..."
Черт с ним, пускай покупает, раз у него другой заботы нет, – он не стал смотреть, кто покупает.
"Продается детская коляска".
– И это все, что вам нужно? – сказал почти вслух, не разжимая губ, по привычке. – Ну, на здоровье, накупите себе страусовых перьев и будьте счастливы.
В скверике, место для которого так хорошо расчистила бомба, стояло на круговой дорожке несколько скамеек. Струйка фонтана прерывисто плескалась и гнулась, сдуваемая ветром, посреди серой бетонной чаши. Высунув тупой нос из кучи песка, косо лежала каменная тумба, похожая на старинную пушку.
Мелко семеня ножками, к ней подбежал маленький мальчик в долгополом пальто, лег на нее животом и, неуклюже задирая ногу, попытался, опираясь на колено, вскарабкаться, но лежачая тумба для него высока, и он медленно сполз обратно на землю, его окликнул женский голос, и он покорно потрусил на зов.
Все четыре скамейки были заняты, он присел на край бетонной чаши и закурил. Две шумные улицы текли сплошным потоком автомобилей и автобусов по обе стороны маленького сквера, и бледные водянистые цветочки, посаженные по краям в черную, усеянную кирпичной крошкой землю, покачивались на слабых стебельках от вихря проносившихся мимо машин.
На пятом этаже дома через дорогу женщина, стоя на табурете, мыла распахнутое окно, повернувшись спиной к улице. Весь этот ряд окон и край крыши были ему хорошо знакомы.
А теперь он сидит на краю плоской чаши фонтана, на том самом месте, где был врыт в землю фундамент, на который опирались стены, поддерживающие этажи с квартирами, где в каждой комнате жили своей жизнью люди, так же вот распахивали весной и мыли окна, просыпались утром, радуясь солнцу, и засыпали вечером, задернув освещенные уличными фонарями окошки, плакали, готовили друг другу еду, и обижали, и жалели друг друга, смотрели из окон на звезды и слушали музыку, надеялись и приходили в отчаяние, и опять надеялись, что скоро все будет лучше. Там, где сейчас просто кружатся частицы пахнущего бензином городского воздуха, был твердый пол, покрытый ковром, стояли стол под лампой и диван, очень широкий и тугой, и на стене висела картина, и зимними морозными вечерами казалось, что в комнате есть еще одно маленькое окно, сквозь которое видны, когда лежишь на диване, освещенные солнцем зеленые склоны крымских гор, с деревьями, усыпанными розовым персиковым цветом, с полосками виноградников и налитым густой южной синевой небом. И самый воздух был полон запаха тихой, чистой и радостной жизни, звуком голосов – детского и женского, всегда негромкого, и, наверное, в доме позвякивала на столе посуда, готовилась самая простая, дешевая еда – пирожки из булочной были праздником, – и они гадали о том, что будут делать завтра утром, когда пройдет эта ночь, а в этот момент бомба уже отделилась от самолета и летела без прицела к темному городу, и маленький, может быть, начал, чуть-чуть заикаясь – он едва заметно по-детски затягивал слова, – начал какое-нибудь словечко, а бомба уже была тут: пробив все этажи, рванула, взорвавшись где-то внизу, и ночь для них не прошла, и слово осталось недоговоренным.
А ведь то был случайный налет, неудачный налет. Самолет был сбит, не причинив вреда военным объектам, и про это сейчас и думать позабыли те, что сидят тут по скамейкам, щурясь на солнышко, – ведь они жили в соседних домах, им достался счастливый номер...
Он поднял голову и с удивлением заметил, что все-таки, оказывается, на что-то смотрит: тот же мальчик опять только что сполз, так и не взобравшись на тумбу, и мама резким голосом его окликнула, и он опять послушно побежал на ее зов. Мальчик был чем-то жалкенький, очень маленький и как-то смешно одет. Но он тотчас о нем снова позабыл.
Да, неудавшийся налет, не причинивший вреда объектам. Оптимисты пишут отчеты. Все описания сражений и войн с самых Вавилонских, Ассирийских или каких там времен? – неизменно пишут оптимисты – выжившие удачники, выигравшие счастливый номер в лотерее. Обвинять их нельзя, они не виноваты, им просто повезло. Один выигрывает стиральную машину, и, вероятно, ему лотерея представляется недурной и даже справедливо устроенной шуткой. Другие рвут свои пустые билеты...
Хорошо еще, что неудачники сражений и бесчисленных войн человеческих молчат – не могут писать своих отчетов о случившемся! По некоторым не зависящим от них причинам молчат! И так оно покойнее, а то, пожалуй, вот эти, выжившие, не смогли бы покупать трюмо и продавать страусовые перья и так безмятежно жмуриться, пригреваясь на солнышке!
Он заметил, что, стиснув зубы, с бессмысленной злобой почти вслух бормочет, уставясь на людей, действительно пригревшихся на скамейке, подставив лицо солнцу.
Машинально он снова начал закуривать и, всовывая сигарету в рот, заметил – тьфу ты черт! – что опять криво усмехается, и сделал каменное лицо. Конечно, каменное тоже не очень приятно выглядит, но хватит с них этого, не нравится, пусть не смотрят.
Странно, что старая липа, стоявшая в соседнем дворе так близко, не пострадала от взрыва и сейчас поднималась над стеной выше четвертого этажа – пышная, точно целая маленькая рощица выросла на старом стволе. Сотни раз он видел эту липу, всегда сверху, из окна четвертого этажа. Он помнил ее зимними ночами, белую от снега, и в лунном свете, и теплой городской ночью, когда не спится от того, что жаль заснуть, и слышно ее легкое шелестение под окном.
Нет способа откручивать обратно ленту случившегося, – но хоть бы так можно было: вот деньги эти, твердую пачку полученных на дорогу денег получить не сейчас, а ТОГДА! Тогда, когда их было у него так мало, и они так много хорошего, столько радости приносили в дом, тем двоим. Если бы эту пачку можно было бы отдать им тогда, эту ни на черта не нужную и такую плотную пачку!.. Он вошел бы в комнату и швырнул ее, рассыпая по дивану, и услышал бы два крика испуга, недоумения, радости...
Он схватился за папиросу и понял, что с лицом опять не в порядке: он сидит, уставясь в одну точку, и начинает улыбаться, представляя себе диван, восклицания, восторг, рассыпанные деньги. Нет, не стоит заглядываться на эти листья, бессильно шелестящие в городском шуме...
На скамейке освободилось место, и он, бросив по дороге сразу три окурка в урну, сел на скамейку и опять закурил. Теперь он увидел маму мальчика, прежде он слышал только ее резко окликающей неутомимо пытающегося вползти на поваленную тумбу сына.
Покачивая розовой плиссированной короткой юбкой, в голубой кофточке, свежая, подтянутая, с розовым молодым и хорошеньким черствым лицом, она прохаживалась взад и вперед по дорожке, позвякивая надетыми на палец ключами от квартиры, всем видом показывая – у нее, на ней и в ее жизни все в порядке, – вот она вышла погулять из своей квартиры, даже косынки на голову не накинув, чувствуя себя в этом скверике, как дона.
Поворачиваясь в конце дорожки, она мельком взглядывала на сына и, заметив, что он опять с безнадежным упорством карабкается на тумбу, негромко, своим резким голосом его окликала и шла дальше, равномерно покачивая розовой юбкой, уверенная, что он уже подбежал "к ноге", как собачонка. И он действительно безропотно подбегал.
Мальчик был как раз такого роста, что, стоя с ним рядом, взрослому человеку достаточно было бы согнуть в локте руку, чтоб положить ладонь ему на голову. Рядом со своей розово-голубой, во всем новом, свеже отглаженной блондинкой мамой он выглядел очень поношенным, сереньким маленьким мальчиком. На нем было долгополое, узкое пальто, застегнутое на все пуговицы, и из-под полы этого стариковского пальто едва виднелись совсем маленькие ножки, обутые в мягкие тапочки, и эти ножки находились в непрерывном движении – они все время равномерно и без остановки бежали мелкими шажками. Под шапочкой, пузырем нахлобученной до бровей, виднелось подпертое жестким воротником серое, озабоченное личико.
Как только мама его окликала, он мгновенно поворачивался и, оставив в покое тумбу, беспрекословно бежал на ее зов, мелко перебирая ножками, прямой как столбик в своем длинном пальто, уронив руки по швам, необыкновенно похожий на механического игрушечного человечка в твердом жестяном пальто, под которым бегут, мелькая с равномерным жужжанием, заводные ножки.
Но едва мама переставала за ним следить, тапочки поворачивались носками в обратную сторону, точно не могли остановиться, опять торопливо мелькали между полой пальто и землей дорожки и несли мальчика к тумбе, высунувшейся из песчаной кучи. Прибежав, мальчик валился на тумбу животом, ножки переставали на минуту бежать, одно колено сгибалось, и он беспомощно и неуклюже ерзал коленом по шершавому камню, стараясь оторваться от земли. На мгновение он даже повисал в неустойчивом равновесии, но неизбежно сползал обратно. И тотчас тапочки начинали бежать и несли его назад, к маме.
Да, уж эта была где-нибудь в соседнем доме в тот день, когда упала бомба, и теперь вот прохаживается, покачивая бедрами, позвякивая ключами, непоколебимо убежденная, что все так у нее и должно быть – в полном порядке, что все несчастья и страданья мира не для таких, как она, принимая все как должное – и голубое весеннее небо над головой, и модную прическу, и маленького сына, и свою молодость, и смазливое личико, и то, что квартира досталась ей не в ТОМ доме, а в соседнем.
Верхние мелкие веточки липы покачивались в ясном небе, и где-то в вышине шел, оставляя снежный, рыхлый след, почти невидимый самолет. И сейчас же еще одна мечта плеснула перед глазами, заслонив сквер, день и город. Он не был летчиком, но вот он в кабине самолета, ночного истребителя, в пасмурном небе над городом... тогда... в тот год, в тот вечер и в ту минуту, когда тот еще не успел сбросить бомбу, он бросает в пике свой самолет и с торжеством слышит треск разрываемого, ломающегося при столкновении металла, зная, что все дома внизу, в спящем городе, встретят завтрашний восход! Выйдут из этой ночи целыми, нетронутыми, как корабли из благополучного плаванья...
Розово-голубая мама не глядя взяла мальчика за руку и пошла к выходу, и он по-прежнему покорно бежал мелкими торопливыми шажками рядом с ее покачивающейся юбкой в сотне мелких заглаженных складочек, но на полдороге она отняла руку, чтобы поправить волосы, вернее, чтоб, коснувшись пальцами, убедиться, что прическа в прежнем великолепном порядке. И игрушечные ножки в маленьких тапочках тотчас повернулись и суетливо побежали к возлюбленной тумбе.
Мама обернулась, нахмурилась, бросила быстрый злой взгляд на сидящих на скамейках людей и, мстительно сжав губы, ускорив шаг, повернулась и пошла за сыном.
А маленький уже лежал животом на тумбе и скребся коленом, пытаясь вползти еще чуточку кверху, и вдруг качнулся, его перевесило, он перевалился и уселся на тумбе, свесив коротенькие ножки. Улыбка изумления, удовольствия, радости и, наконец, тихого восторга медленно разлилась по его бледному покорному маленькому лицу с двумя точечками глаз, выглядывавших из-под нахлобученной пузырем шапки.
Что-то сломалось в нахмуренном лице мамы, точно потрескалась жесткая корка, не дававшая ему двигаться. Она нагнулась и быстрым, но мягким движением сняла сына с тумбы, сдерживая улыбку, поставила его на землю, и ножки обрадованно побежали с ней рядом к выходу.
Держась за руки, они перешли через улицу и скрылись в подъезде.
Он проследил за ними глазами и, точно кончилось какое-то представление и закрылся занавес, поднялся со скамейки и двинулся в обратный путь... Смешно, глупо об этом думать, а все-таки почему-то хорошо, что мальчик в долгополом пальто забрался-таки в конце концов на свою тумбу. Взобрался и просиял.
Он опять прошел мимо ворот дома, где росла липа, увидел, как тысячу раз видел, проходя мимо, ступеньки старого крыльца в глубине двора, прошел мимо булочной и с тоской подумал о том, что сейчас вернется в свою комнату, пустую, точно ограбленную, ставшую вовсе уж нежилой после того, как он сложил вещи в чемодан и завязал ремни.
Проходя мимо доски объявлений, он не глядя вспомнил про страусовые перья и детскую коляску. А почему, собственно, продается детская коляска? Может быть, та мамаша с розовыми плиссированными бедрами решила, что хватит ей одного заводного мальчика, и продает его старую коляску? Бедный ты, долгополый, не могла она тебе купить пальтишко покороче, полегче? Вместо хотя бы розовой юбки? До чего это противно: модно одетые родители с плохо и некрасиво одетыми детьми, точно папа с мамой богатые, а дети у них бедные! Тьфу!.. Но все-таки почему продается детская коляска?.. Ах, не нужна, вот и продается, есть о чем раздумывать! Стоит в коридоре, все за нее цепляются, всем надоела, а выкинуть неудобно, вот и продается. А вдруг ребенок очень долго и трудно болен, и людям очень нужны деньги? На апельсины, пирожные или черт его знает на что там еще? Вздор! Вздор-то вздор, а вдруг действительно деньги? Ведь люди продают, чтобы деньги получить, а не ради удовольствия...
Он раздумывал, топчась на месте посреди тротуара, его раза два довольно грубо толкнули, кто-то даже начал тихонько подталкивать его, чтоб, рукой упершись в спину, отодвинуть в сторонку. Он резко стряхнул руку, повернулся и пошел обратно к доске объявлений. Тут, по крайней мере, можно было стоять сколько угодно, никто тебе не мешает, и ты никому не мешаешь.
Объявление о продаже коляски было старое, чернильные буквы кое-где расплылись и выгорели, – видно, никто не собирается покупать детскую коляску. Все-таки странно, как это люди могут читать и спокойно проходить мимо, не узнав, что же значит такое объявление? А вдруг эта желтая бумажка – сигнал бедствия? Просьба о помощи? Почему на море считается преступлением не пойти на выручку, услышав такой сигнал, а в людных городах тысяча человек может равнодушно пройти мимо?
Пускай, вернее всего, это пустая фантазия. А вдруг все-таки в какой-то комнате сию минуту сидит человек: мужчина или женщина, старуха или мальчик, вроде того долгополого, и грустно говорит: "Нет, видно, сегодня опять никто не придет покупать коляску!"
У бумажки несомненно усталый и безнадежный вид. Совсем другой, чем у той, которую повесил человек, желавший купить "трюмо во весь рост". Да, чужие беды проходят мимо нас бесшумно, как снег за окном. Мы благоразумно не включаем приемника и говорим: "Никаких тревожных сигналов не слышно!" И благополучно засыпаем. Или улетаем на два года из города... Мы, глядя из натопленной комнаты, приятно улыбаясь, говорим: "Погляди, детка, как беззаботно порхают и чирикают эти птички на снегу", – а они в эту минуту уже почти погибают от мороза и голода, и то, что мы считаем чириканьем тоненький, слабый крик отчаяния, призыв на помощь, только мы, к счастью, не понимаем их языка, и нам покойно сидеть за оконным стеклом.
Только нищие выставляют напоказ свои болячки! Люди прячут внутри все, что у них там есть! Ну кто может знать, что там у меня спрятано?.. Никому нет дела, да и я-то не стеклянный, далеко не стеклянный! Скорее я похож на запаянную консервную банку! Он даже засмеялся своим неслышным смешком с неподвижно сжатым ртом, такой правильной показалась ему эта мысль. Да разве люди не сталкиваются часто друг с другом, как запаянные консервные банки, только стукаются и мнут друг у друга края, так и не узнав: что там у другого внутри запаяно?
Еще ничего не решив, он подошел к подворотне дома – каменному туннелю, ведущему во двор. Двор был тот самый, бывший соседний, где росла липа, верхние ярусы ее веток он прежде всегда видел из своего окна. Тысячу раз он проходил мимо, но только сейчас вот сделал первый шаг в сторону от того своего обычного пути и вошел в полутемную сырую подворотню и вышел через нее в освещенный солнцем двор.
Странное дело! Прежде этот двор как бы не существовал в его жизни. Впервые увидел он сейчас толстый, покрытый рубцами ствол старой липы, окруженный круглой железной оградкой. Неровность на ступеньках крыльца, которую он много раз равнодушно отмечал, проходя по улице мимо, оказалась львиной лапой! Маленький, щербатый от времени каменный лев, похожий на собачонку, лежал на крыльце. От его напарника по другую сторону крыльца не осталось ничего, даже камня, на котором тот лежал, – все было гладко залито цементом, а этот вот сохранился, лежал, опираясь на собачьи лапки, скалился.
Одна стена флигеля была знакома во всех подробностях, не хуже стены его собственной комнаты. Он наизусть знал рисунок лепных карнизов: переплетающиеся веночки с развевающимися в стороны хвостиками лент под каждым венком... три других стороны двора были незнакомые – их нельзя было видеть из окна.
Прежде двор казался ему чем-то вроде декорации его жизни, видом из окна, и вдруг сейчас его поразила мысль, что в этом дворе живут, и тогда жили люди. И вот даже детская коляска продается в какой-то квартире номер четырнадцать!
С улицы дом был современный, а во дворе сохранился вот этот трехэтажный флигелек, желтый, с подъездом, накрытым железным навесом, с веночками и каменным львом.
Перегородив угол, на веревке шевелилось, вяло помахивая рукавами и загибая углы заплатанных простынь, бедное белье. Женский голос визгливо кричал: "Нинка, стерва такая, ты станешь у меня смотреть или нет? Где ты, паршивка, делась?.."
Румяный улыбающийся старичок, сидевший на мягком стуле под березкой, покойно опираясь обеими руками на палочку, радостно улыбнулся и почмокал губами.
Какая-то женщина осторожно пронесла в обеих руках мисочку и подала старичку. Не глядя на женщину, он с интересом оживленно понюхал и осмотрел содержимое, не глядя протянул руку и взял у женщины чайную ложечку, почмокал, примериваясь, повозил ложечкой в миске и начал есть.
Женщина оперлась о спинку стула, дожидаясь, когда можно будет унести миску.
Кончив разглядывать двор, он подошел и спросил, где четырнадцатая квартира. Старичок обрадованно обернулся, не дав женщине ответить:
– Есть четырнадцатая квартира, да смотря кого вам по фамилии. Это квартира не персональная, а самая коммунальная, вот какое дело! – и с аппетитом хлебнул жидкой кашки.
– Не знаю фамилии. Я по объявлению, там сказано – квартира четырнадцать, и все. Там, кажется, коляска продается.
Старичок упустил ложечку, утопил ее в каше и даже доставать не стал, торопясь объяснить:
– Правильно, объявление!.. Да никто чтой-то не покупает. Почему бы это, вы спрашиваете? Не могу утвердительно сказать. Возможно, она негодная. К делу-то негодная! А может, она цену ломит!
– Товарищ ничего этого не спрашивал, – нехотя сказала женщина. – Это Черникина продает. Вон тот подъезд.
– Как это не спрашивает? – презрительно сказал старичок, доставая и облизывая с разных сторон облепленную ложечку. – Меня бы не спрашивали, я бы не отвечал. Я только объясняю, что не всякий купит, потому что в этой колясочке у ней Витька помер, а от какой болезни, это еще неизвестно. Так что смотрите сами.
– Говорит, говорит, только бы говорить, – женщина слегка покраснела от досады. – Болезнь самая обыкновенная, детская, и врачи ходили и ничего не предупреждали, да и в коляске-то он не лежал. Чего он говорит, только бы ему говорить!
Старичок примиренно улыбнулся и зачмокал, покачивая в воздухе ложечкой, снова нацеливаясь на кашку:
– Пускай на меня после не жалуются, если что. А мне-то что? Не моя коляска.
Раздался отчаянный взрыв детских криков и визга, точно одна партия, выскочив из засады, набросилась на другую, потом послышался хохот, треск падающих пустых ящиков и, наконец, звук, похожий на нарастающий шум скатывающейся лавины. Он обернулся и успел заметить, как с крутой крыши сарая в облаке мусора и пыли стремглав скатывается мальчишка лет двенадцати. Сорвавшись с края, он наполовину спрыгнул, наполовину шлепнулся об землю, и следом за ним, покачиваясь в воздухе, пролетел и упал большой обрывок толя, сидя на котором он скатывался.
– Нинка, зараза-девчонка, ты стережешь белье или нет, тебя спрашивают! Где ты есть, отвечай сейчас, уши оборву!.. – совершенно равнодушно, хотя и пронзительно кричал женский голос.
Мальчишка поднялся, отряхнул узенькие полосатые брючонки, и тут стало видно, что это все-таки девчонка – тонкая, длинноногая, длиннорукая и взъерошенная. Она завернулась винтом, озабоченно разглядывая на заду свои потертые брючки, и невозмутимо крикнула:
– Чего разоряешься-то? Тут я! С места не сдвинулась. – Ей самой стало смешно, и она нахально добавила: – Сижу, не шевелюсь, все равно как статуя, даже надоело!
– Врет! Вре-ет!.. – надрываясь и тужась, слабым голосом закричал старичок. – Она по крышам ездит!.. – Но его никто не услышал, и он погрозил трясущимся кулачком Нинке: – Бессовестная! Совести в тебе, как у козе. Поломаешь руки-ноги, попомни мое слово! Чумовая.
Женщина негромко окликнула девочку и сказала:
– Нинка, тут Черникину спрашивают. Дома она, не знаешь?
– Как-то внимания не обращала. А зачем Черникину?
– По объявлению пришли, коляску спрашивают.
Девочка внимательно-быстро на него глянула:
– Кто, этот вот? Да? Вам коляску? Ну-ка, вы постойте тут, я сейчас это узнаю.
Она бегом скрылась в темпом подъезде, охраняемом одиноким маленьким львом.
Старичок засмеялся:
– Оглянуться не поспела, как зима катит в глаза! – и он облизнул ложку и не глядя сунул через плечо в руки женщины миску с недоеденной кашкой. – А между прочим, наливки распивали. Да, наливки распивали, а бутылки сдавать не носили, нет, а прямо на помойку! А теперь по квартирам ходит, полы стирает, окна моет... Вот наливочка-то как отливается, а Нинка – бандитка растет, мальчишек колотит.