Текст книги "Танцующий с тенью"
Автор книги: Федерико Андахази
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
15
В эти дни Гардель делил свою жизнь между Парижем, Нью-Йорком и Буэнос-Айресом. Бесконечные съемки на студиях «Парамаунт» [46]46
Бесконечные съемки на студиях «Парамаунт»… – В тридцатых годах Гардель сыграл в главные роли в семи фильмах, все – студии «Парамаунт», три из которых были сняты во Франции, а четыре – в США.
[Закрыть], ночи в Гринвич-Виллидж [47]47
Гринвич-Виллидж – традиционно считающийся богемным район Нью-Йорка, расположен на оконечности острова Манхэттен, недалеко от делового центра.
[Закрыть], утренние часы, когда он без сил возвращался в апартаменты отеля «Миддлтаун», – все это накапливалось в мешках под глазами певца. Выступления в «Эмпайр», которые обычно затягивались на десять и более выходов на бис, концерты в театре «Опера» и во «Флорида-Дансинге» отобрали у него те десять килограммов лишнего веса, которые раньше он всеми силами стремился спрятать. Ночами, когда Гардель одиноко сидел в своем доме на рю Спонтини, 51, уставясь в какую-то неясную точку по ту сторону стекла, его охватывала тоска. И тогда музыкант вспоминал свой старый дом на улице Жана Жореса и кафе «Ориенталь», там, на далеком углу возле Скотобойни Абасто. Домой! Гардель считал дни, отделявшие его от возвращения в Буэнос-Айрес. И думал о том, что на самом деле, кроме своей матери и компании друзей из бара, ему уже давно не по кому тосковать. Так было до его встречи с Ивонной. Когда Гардель наконец-то возвращался домой, ему не хватало времени, чтобы проделать свой привычный маршрут: ипподром в Палермо, старый добрый «Арменонвилль», «Пале-де-Глас» и «Рояль-Пигаль». Певец наслаждался каждой минутой в своем городе, как последней. В ночь, когда он ушел, держа Ивонну под руку, он не имел никаких иных намерений, кроме как найти себе спутницу на ночь. Гардель не выносил одиночества, по-детски его боялся. Обычно он затягивал свои ночи до утра, просиживая за столом в ресторане, если рядом были друзья, или если оказывался один, то за стойкой какого-нибудь безвестного бара в предместье, беседуя с официантом, обалдевшим от сознания того, кто с ним говорит. То же стремление избежать одиночества порой приводило певца к Андре Сегену. Гардель просил, чтобы тот познакомил его с одной из своих девушек. В ту ночь, когда Гарделю представили Ивонну, он предложил управляющему его удивить, познакомить с кем-нибудь из новеньких. «Из хороших, само собой», – уточнил Гардель, хотя в таком уточнении не было нужды. Разумеется, Гардель не мог в сопровождении женщины отправиться в гостиницу, а уж тем более не мог он прийти в дом, где жил со своей матерью, доньей Бертой, на улице Жана Жореса. Для подобных случаев у него имелась «квартирка» с обоями в светлый цветочек – свидетель дел значительно более темных. Эта квартира, скромно разместившаяся на третьем этаже ничем не примечательного здания на углу Коррьентес и улицы Реконкисты, известная также под названием «гнездышко Француза», служила маленьким, но роскошным убежищем, где некоторые публичные фигуры занимались своими самыми личными делами. Певцы, музыканты, поэты и прочие деятели, род занятий которых описать сложнее, стремительно входили в этот дом под покровом ночи, закрывая лица полями шляпы, подняв воротник плаща – в общем, скрываясь от любопытных взглядов. «Гнездышко», оберегавшее свои тайны за счет отсутствия портье и малого количества соседей, состояло из трех помещений: уютной залы-столовой и двух спален, предусмотрительно отделенных одна от другой. Столовая, украшением которой служило широкое окно, выходящее на Коррьентес – туда, где улица обрывается прямо в реку, – была защищена от возможных соглядатаев огромной световой рекламой «Глосторы» [48]48
…огромной световой рекламой «Глосторы». – «Глостора Танго Клуб» – популярная на всю Аргентину ежедневная радиопередача, посвященная, разумеется, танго.
[Закрыть]. Там помещался диван с двумя креслами по бокам и низенький столик с крышкой орехового дерева. Там же, у стены, находился и бар с широким ассортиментом напитков, сигар и – на всякий случай – с флакончиком белого порошка, которого, впрочем, хватало ненадолго. Благодаря пурпурному ковру и такого же цвета занавескам в этой половине комнаты всегда царила мягкая полутьма. Здесь было уютно. В этой части, которая именовалась столовой, стоял овальный стол, покрытый зеленым сукном, – гораздо лучше приспособленный для метания костей и выкладывания карточных комбинаций, чем для обеденной сервировки. Низко висящая лампа освещала лишь поверхность стола, все остальное тонуло в полумраке. Спальни были похожи друг на друга, как близнецы. В обеих помещались двуспальные кровати с изголовьями из темно-лилового бархата, рядом – одинаковые ночные столики, а на них светильники с красными абажурами, которые давали больше тени, чем света. Отсутствие комодов и платяных шкафов наводило на мысль, что постояльцы здесь не задерживаются. Никто не знал – да, наверное, так никогда и не узнает, – кто являлся владельцем этой квартиры. Насчет личности Француза высказывалось множество предположений. Определенно было известно одно – и пусть на этот счет сомнений не возникает: Карлос Гардель не был здесь хозяином, хотя и заглядывал сюда довольно часто. Ключами от «гнездышка» обладали несколько человек. Однако в тот час, когда загорались первые лучи рассвета и гасла неоновая реклама за окном, в квартире обычно никого не бывало. Помимо мужчин, на которых время от времени нападала преступная страсть к азартным играм, помимо мужчин, которые более или менее регулярно посещали это место в компании малознакомых «подруг», квартирка могла служить еще и кратковременным пристанищем для какого-нибудь «приятеля моего приятеля», впавшего в немилость, которому негде было провести ночь. Однажды некий поэт с пропитым голосом и хорошими певческими задатками a capella исполнил в уединении «гнездышка» такие печальные строки:
Если б стены могли говорить,
эти стены, в веселый цветочек, —
сколько тайн им пришлось бы открыть;
сколько раз я искал здесь приют
и в дыму проводил эти ночи
средь таких же, как я, одиночек,
что до света играют и пьют;
здесь в неоново-красном мерцанье
на груди моей рана горит,
что оставила ты на прощанье.
Если б стены могли говорить,
если б вдруг рассказали обои
хоть немного о том старичке,
знаменитом, любимом толпою,
в накрахмаленном воротничке
и в берете – ведь он же поэт
(только имя его не раскрою);
вот он входит спеша, воровато
с подозрительно юной особой,
применяет он фокус особый:
на ходу ей читает сонет,
как аванс, чтобы вычли из платы.
Смесь пристанища и казино
без хозяина и без названья,
принимаешь ты пестрый парад
странных личностей всякого званья:
вот актеры немого кино,
вот поэты – печален их взгляд,
вот певец, что прославлен давно,
вот «наш друг» – он находится тут,
потому что лишился работы
или сводят с ним старые счеты…
Здесь нашел он приют.
О, квартирка со славой мятежной,
слушай исповедь, полную веры:
пусть характер твой крут,
я тебя почитаю безгрешной,
ты святыня любого тангеро.
Дом везенья и дом невезенья,
ты – чертог моих славных побед,
ты – убежище в пору печали,
даже музы меня здесь встречали
в час, когда мне казалось, что нет
ни надежд, ни спасенья.
НЕПРИКАЯННЫЕ ДУШИ
Дамы и господа! О том, что произошло той ночью, когда Гардель привел Ивонну в квартирку на улице Коррьентес, не известно никому, за исключением стен, привыкших хранить свои тайны. Достоверно можно утверждать лишь одно: наутро ни Гардель, ни Ивонна уже не были теми людьми, что вошли в «гнездышко» несколько часов назад. Ивонна полюбила Гарделя еще до знакомства с ним, даже не зная еще, как он выглядит, – с того самого дня, когда впервые услышала его голос. Секрета этих стен с обоями в цветочек не узнать никому, однако дни шли за днями, а Гарделю никак не удавалось расстаться с воспоминанием об этих печальных синих глазах. Никто, кроме неоновой рекламы «Глосторы», не был свидетелем того, что случилось за закрытыми дверями, однако истинно то, что с этого дня Ивонна больше не думала о возвращении в далекую Европу. Никто не знает, по каким соображениям Гардель решил отменить давно задуманную поездку в Барселону. Этой ночи, дамы и господа, суждено было стать началом чего-то неистового и зыбкого, что с некоторой долей вероятности можно назвать любовной связью.
Часть третья
1
Если до сих пор только тело Ивонны имело своего хозяина – и это был Андре Сеген, – то теперь у ее сердца появился другой повелитель – Карлос Гардель. Ничего не изменилось ни в ее внешности, ни в ее ночной работе. В общем-то, ни у кого не могло возникнуть и мысли, что в душе ее происходят изменения разрушительной силы. Ни управляющему кабаре, ни самому проницательному из ее клиентов, с которыми она по-прежнему встречалась каждую ночь, не удалось бы ощутить разницу между Ивонной теперешней и той, какую они знали раньше. Каждое утро Ивонна все так же высыпала свою ночную добычу на стол в кабинете Андре и возвращалась в пансион рядом с рынком Спинетто. Но теперь совершенно иными стали дни, проводимые ею вдали от «Рояль-Пигаль». Вечера ее наполнились смыслом. Ивонна больше не спала с семи утра до семи вечера. Хозяйка пансиона не могла прийти в себя от изумления, видя, что каждый день Ивонна к полудню спускается в столовую, одетая «как порядочная», и обедает вместе с другими постояльцами, многие из которых до сей поры просто не знали о ее существовании. Ела Ивонна совсем чуть-чуть, но по крайней мере пробовала всего понемножку, прежде чем выйти из дому. Каждый вечер в часы сиесты девушка проделывала долгое путешествие по городу от пансиона к «гнездышку Француза». Она никогда не ходила одной и той же дорогой: иногда спускалась по проспекту Ривадавия, проходила мимо Конгресса, сворачивала на Авенида-де-Майо и добиралась до Коррьентес со стороны Суипачи; в другие дни Ивонна делала крюк в несколько кварталов и направлялась в сторону Дворца правосудия, садилась на скамейку на площади Лаваля напротив театра «Колон», поглядывала на часы, а потом поспешно устремлялась на Диагональ-Норте и приходила в ту же точку. Каждый день эти двое встречались ровно в четыре часа. Ивонна открывала наружную дверь ключом, который Гардель для нее изготовил, заходила в крохотную клеть лифта, поднималась на третий этаж, робко стучала в дверь – а он уже ждал на пороге. Ей сразу становилось хорошо от его теплого прикосновения, от его знаменитой полуулыбки – сейчас предназначенной только ей. Он обволакивал ее нежностью своего голоса, ароматом своего одеколона и английского табака. Ей было достаточно его щедрого взгляда, его черных глаз. Все, что случалось после, становилось подарком, о котором она не могла и просить. И она была благодарна. Она никогда его ни в чем не упрекала, никогда не говорила резких слов. Больше всего на свете она боялась сделать какой-нибудь ложный шаг, слишком красноречивый жест, который может его спугнуть, словно редкую птицу. Ей было достаточно видеть его – просто видеть его. Ей вообще казалось невероятным, что он удостаивает ее этих ежевечерних встреч. Она боялась произносить лишние слова. Она даже ни разу не отважилась намекнуть, что без памяти влюблена. Но сейчас она счастлива. Счастлива тихим счастьем. И вот, снова одна в своей комнате, Ивонна крутит ручку граммофона, чтобы еще раз услышать его голос. Мелодия ее песни остается прежней: так пела она когда-то Гарделю-незнакомцу – тому, кто научил ее говорить по-испански, – пытаясь представить себе его лицо. Теперь Ивонна поет:
Так вертись, заводная пластинка,
вот как все у меня повернулось:
я была одинокой тростинкой,
а теперь мне судьба улыбнулась;
как могла наперед это знать я —
для меня, проститутки в борделе,
что катилась игральною костью,
распахнулись объятья самого —
не поверишь! – Гарделя.
Ты меня языку научила —
на лунфардо могу я болтать,
что упорным колючкам под стать
и пылающих дров горячей.
Ты б, голубка, его навестила,
о любви рассказала моей,
а потом возвращайся назад,
принеси мне его аромат;
все теплеет, в душе расцветает апрель,
стоит вымолвить имя: Гардель.
Ты вертись и на месте не стой,
черный диск граммофона, —
лишь вчера я боролась с тоской
своего заточенья;
вот стою возле края балкона,
в шаге над пустотой,
но теперь не боюсь искушенья,
умереть не мечтаю,
лишь печаль моя вниз улетела;
он вернется, я знаю, как будто домой,
чтобы снова обнять это тело,
что своим я теперь не считаю.
Так вертись, заводная, вертись,
как безудержная карусель,
твоей черной трубы лепестки
орхидеей распустятся свежей.
Чтобы радостью впрок запастись
и приблизить заветную цель,
я вдохну порошок этот снежный —
ни следа от тоски моей прежней,
и я верю, что снова мы будем близки —
стоит голос услышать,
любимый и нежный,
и назвать его имя: Гардель.
Ивонне было трудно поверить, что все это – правда. Каждый раз, слушая пластинку Гарделя, она начинала бояться, что весь их роман столь же бестелесен и неуловим, как и этот голос, вылетающий из трубы граммофона, чтобы затеряться в неведомых пространствах.
Гардель ни с кем не обсуждал свои личные дела. Даже с самыми близкими друзьями. Жизнь его сердца осталась тайной, которую он так никому и не раскрыл. Но те, кто был тесно с ним связан, знали, что только женщина могла по-настоящему лишить его покоя. Сохранилось имя лишь одной из таких женщин: Исабель дель Валье. Гардель почти никогда не показывался с нею на публике. Десять лет, которые они провели вместе, никто не назвал бы спокойными, что, однако, никак не отразилось на его карьере. Высказывалось мнение, что Гардель столь ревностно оберегает свою личную жизнь из стратегических соображений: чтобы остаться в сердцах слушательниц окутанным облаком тайны, чтобы ни одна из них не рассталась с надеждой, что вся его любовь, быть может, предназначена именно ей. Но те, кто так утверждает, не были знакомы с Гарделем. Мужской кодекс чести – вот что запрещало ему рассказывать о своих страданиях и своих победах. Об этом не говорили. Об этом пели.
Недолговечной связи Гарделя с Ивонной рано или поздно суждено было оборваться. Не из-за недостатка любви – как раз наоборот. Хоть эти двое никогда не признались в этом, они по-настоящему любили друг друга. Но Певчий Дрозд никогда не позволял себе запутаться в паутине любви. С другой стороны, Ивонна не имела ни желания, ни умения раскидывать сети. Вот так складывались дела. На первом месте для него всегда стояла верность друзьям, барной стойке, кабаре и ночи. Женщины являлись объектом поклонения, они были там, далеко, коварные и неблагодарные, – о них следовало петь, следовало страдать от их измен и жаловаться на их неблагосклонность словами танго. Женщины оставались там, чтобы им можно было напомнить, из какой грязи их вытащили, а они в конце концов всегда уходят с другим, с богатым баловнем судьбы. С упорством лосося, плывущего против течения, Гардель сопротивлялся бурному потоку страсти, всегда готовому его увлечь. С другой стороны, помолвка и женитьба в кругу друзей Гарделя были равносильны каторге. Второй ценностью после друзей являлась свобода. Жена, дети – подобное могло случиться только с недоумками. Если какого-нибудь парня из кафе по горячим следам уличали в попытке бросить товарищей ради женщины, самые опытные собутыльники – те, кто вернулся из супружеского ада, или те, кто в последний момент был спасен по воле небес, – проводили с отступником воспитательную беседу. И тогда бедолага, поддавшийся чарам любви, оказывался в центре круга друзей, горящих желанием поделиться с ним высшей мудростью:
Послушай, это задарма,
закон не знает исключенья:
быку удобней без ярма.
Ты скажешь: мысль не глубока,
но нет вернее изреченья —
уютна жизнь холостяка,
а брак несет одни мученья.
Слово тут же брал следующий участник; голосом, охрипшим от житейской опытности, он выводил:
Подружка – как бутыль абсента:
с ней провести приятно ночку,
но пить всю жизнь – никто не станет;
смотри не проворонь момента —
не то посадит на цепочку
и к пропасти тебя потянет.
Если же и этих слов оказывалось недостаточно, слово брал еще один из тех, кому удалось вернуться из гражданской смерти; он объяснял, как важно до последнего цепляться за жизнь:
В конце концов, положив руки на плечи жалкого неудачника, заранее принося свои соболезнования, все друзья запевали хором:
Слепец, ты в путь пустился длинный
с неправильным поводырем
и видишь мир в неверном свете;
предмет твоей безумной страсти,
чья талия – стройней осиной,
вдруг начинает пожирать
бисквиты, пончики и сласти
и на усиленной диете,
как дрожжи, пухнет день за днем.
Пока ты волен выбирать,
прислушайся к совету друга,
возьмем пример куда уж проще:
как только сказано «супруга»,
на ум приходит мысль о теще.
Все это были очень важные причины, и когда Гардель почувствовал, что влюблен, он, естественно, подумал о бегстве. Но он был влюблен. Он хотел собрать чемоданы и унестись в Барселону. Но он был влюблен. Он закурил и попытался спокойно все обдумать, проанализировать ситуацию, быть рассудительным. Но рассудок он потерял. Не существовало просто ничего, что не напоминало бы ему об этих синих печальных глазах, об этой девичьей груди. Он попался в лапы к пауку, который даже и не думал раскидывать паутину. Он сам оказался в ловушке, никто его не подталкивал. Он подумал о небоскребах Нью-Йорка, о Латинском квартале Парижа, о портовых кабачках Барселоны, но ничто не вызвало у него такого волнения, как эти длинные стройные ноги, теплым гостеприимством которых он пользовался каждый день, после четырех часов вечера. Если бы не желание во что бы то ни стало избежать любви, Гарделю и Ивонне, возможно, удалось бы пережить долгий роман, страстный и в то же время гармоничный – хотя на самом деле одно исключает другое.
Ивонна переживала бушевавшие в душе Гарделя бури безропотно, с молчаливой покорностью судьбе. Она стойко переносила резкие перемены в его настроении: сегодня он мог быть нежным и пылким любовником, на другой день – глыбой льда, дрейфующей в океане безразличия. Порою Певчий Дрозд поражал ее красноречием и бьющей через край откровенностью, а уже через минуту он превращался в какого-то подозрительного зверька, забившегося в нору своей молчаливой задумчивости. В какой-то вечер Певчий Дрозд встречал ее букетом хризантем, продетых в жемчужное ожерелье, а в другой выходил ей навстречу, до боли сжав кулаки, еле сдерживая ярость. Временами он писал ей отчаянные письма, полные безмерной тоски, в которых он почти уже был готов сделать долгожданное признание, но бывали дни, когда он говорил ей обреченно, не поднимая глаз:
– Дальше так продолжаться не может.
Однако полной ясности в его словах не было никогда. Ивонне оставалось неизвестно, что не она повинна в том, что чувства Гарделя раскачиваются, словно маятник; ей неоткуда было узнать, какую жестокую молчаливую битву ведет он наедине с собой. Ивонна принимала дни нежности с потаенной радостью и с безмолвным стоицизмом выдерживала другие дни, когда все казалось черным и безнадежным. И все-таки, хоть сама девушка этого и не замечала, его нескончаемые колебания подтачивали ее дух, словно волны, которые, набегая и опадая, вымывают борозды в скале. Именно на камнях этого неустойчивого равновесия свили свое гнездо надежды другого мужчины. В эти дни Ивонна познакомилась с Хуаном Молиной.
2
Когда трескотня после его выступления затихала, Хуан Молина наблюдал из своего полумрака за тем, как меняется публика в кабаре. Нетерпеливые посетители секции вермутов, открытой с семи до девяти вечера, постепенно уступали место ночной фауне. По мере того как зал покидали молодые влюбленные и супружеские пары со стажем, к столикам начинали стекаться завсегдатаи с замашками жиголо, денди-бездельники и плейбои с обложек модных журналов. После полуночи появлялись настоящие хозяева жизни. И тогда действительно заказывалось шампанское лучших сортов и пахло английским табаком. Бравурный вечерний оркестр сдавал позиции серьезным музыкантам – из тех, кто сегодня в Буэнос-Айресе, а завтра в Париже. И появлялись женщины. Француженки из Франции и из других земель. Все увешанные драгоценностями, достойными принцесс, обученные всем приемам женского кокетства, знающие, как обращаться с мужчинами в любой ситуации, в юбках, не прикрывающих коленей, и с носами, задранными выше, чем плюмажи на их шляпах.
В полумгле такой вот веселой распущенности этих двоих объединило несчастье. Быть может, Ивонна и Хуан Молина уже не в первый раз встречаются в «Рояль-Пигаль», однако можно сказать, что в ту ночь они наконец-то стали видны друг другу, словно бы оба неожиданно припомнили – сами того не сознавая, – что их дороги уже дважды пересекались. Ивонна впервые взглянула на Молину как-то иначе, чем просто на одного из борцов. Молина впервые разглядел в Ивонне что-то помимо ее ремесла проститутки. Подобно двум одиноким душам, заблудившимся в полутьме и узнавшим друг друга по одному взгляду – словно бы они смотрелись в зеркало, – Хуан Молина и Ивонна, едва увидев друг друга, уже знали, что их судьбы отмечены одним и тем же таинственным знаком. Они не разговаривали между собой. Сначала каждый из них поймал взгляд другого сквозь дно бокала. Потом они обменялись несколькими мимолетными взглядами; в конце концов они посмотрели друг на друга прямо и не отводили глаз долго, неисчислимое количество времени. Словно бы все, что их окружало, неожиданно исчезло, словно двое потерпевших кораблекрушение, встретившиеся посреди океана и, даже зная, что спасения ждать неоткуда, обнимающие друг друга, чтобы не гибнуть в одиночку, – так, с тем же веселым отчаянием смотрели они друг на друга целую вечность. И поняли все. Молина понял, что в глубине этих глаз, бирюзовых, как воды Средиземного моря, под шелком этого бордового платья живет страдание, такое же безбрежное, как океан, отделяющий девушку от родной земли. Не отводя взгляда, не произнося ни единого слова, Хуан Молина, сидящий за своим столиком, окутанный полной музыки тишиной, одними глазами поет девушке песню, услышать которую способна лишь она:
Очертаний в полумраке взгляд почти не различает,
столько лет не прожила ты, сколько бед пережила;
ты скрываешь эту горечь за прозрачностью бокала,
за шампанским золотистым.
Медь волос твоих коротких мой колодец освещает,
в эти каменные стены ты кидаешь горсть тепла,
как слепой, тебя ищу я наугад, в глубинах зала,
наполняясь светом чистым.
Одинаковые думы нас с тобой сейчас печалят,
в той звезде, что нас связала, мало света, много зла;
к нам судьба была жестока, снисхождения не знала —
словно к двум опавшим листьям.
Никто не смог бы догадаться, что этот невеселый мужчина, одиноко курящий в тишине, на самом деле поет. Никто, кроме Ивонны. Ивонна возвращает ему взгляд, полный благодарности, и, используя тот же самый язык, ясный только им одним, не размыкая губ, отвечает ему, повторяя ту же неслышную мелодию:
Как на ощупь, пробираюсь к твоему лицу сквозь темень,
ты за дымною завесой укрываешь горький стыд,
ты – как зеркало, в котором повторились ненароком
все души моей движенья.
В этом зеркале неясном отражаюсь я в смятенье:
«Боль твоя и мне знакома», – каждый жест твой говорит.
Что за блестки в этом взгляде, понимающем, глубоком,
чем размыто отраженье?
На глазах – немые слезы, под глазами – венчик тени,
светлой братскою любовью этот взгляд меня дарит.
Нас связал случайный отблеск в городе большом, жестоком,
где мечты
потерпели пораженье.
И тогда немая исповедь Молины и Ивонны превращается в договор. Два молчания накладываются одно на другое, сливаются в безмолвном дуэте; и вот они поют вместе, по-прежнему не издавая ни звука:
Ты со мной не говори,
пусть мое мечтанье длится:
вот мой брат (моя сестрица) —
лишь смотри.
Даже если я начну
звать к себе – не подходи,
если руку протяну —
ты за столиком останься,
только глаз не отводи;
в тишине и полумраке
одиноко закури —
пусть гуляки
каблуки стирают в танце
до зари.
Так и не сказав ни слова, Хуан Молина встает и наконец-то покидает нору, в которую его загнал стыд. Он решительно проходит между столиками и, остановившись в двух шагах от Ивонны, все так же не отводя от нее острого как кинжал взгляда, угрожающе кивает ей. Высоко держа подбородок и не опуская глаз, словно наполовину прирученный зверь, почти что против своей воли женщина подчиняется. Подчиняется в первый раз. С оркестрового помоста слетают аккорды танго «Бокал забвения». Ивонна встает во весь рост, теперь ее осиная талия видна всем, всем видны ее нескончаемо длинные ноги, которые по временам обнажаются в разрезе юбки. Вот они стоят лицом к лицу; Молина обхватывает девушку за талию и размещает ее руку у себя на груди. Ивонна впервые принимает приглашение на танец. Юноша и девушка прижимаются друг к другу, словно пытаясь слить воедино две свои тоски. Ни он, ни она не произносят ни слова. Поначалу Ивонна как будто сопротивляется – мягко, но настойчиво. Она его проверяет. Тогда Хуан Молина плотнее привлекает партнершу к себе, укрощает своей правой рукой, диктуя ей каждый выпад, каждый поворот. Оба смотрят вызывающе. Проверяют силу друг друга. Но Молина настаивает на своем, навязывая Ивонне те движения, которые выбирает он сам.
Сколько времени они танцевали – никому не известно. Танцевали до тех пор, пока мужчина не решил, что этого достаточно. Когда музыка оборвалась, он отстранил ее от себя и слегка поклонился, что можно было воспринять и как «спасибо», и как демонстрацию победы. Потом Молина удалился в свое сумрачное убежище, убежденный, что эта девушка навсегда осталась в его ладони. Молина не мог даже представить, насколько он заблуждается.
Его партнерша вернулась к своему столику, и Молина увидел, что тотчас же вслед за ней там оказался его работодатель, Андре Сеген. Француз, не спросив разрешения, уселся рядом, закурил и принялся ее отчитывать; было видно, насколько он рассержен. Девушка смотрела в другую сторону, куда-то в пустоту, чем еще больше распаляла своего патрона. Когда гневная проповедь, которой Молина не мог слышать, была окончена, управляющий поднялся из-за столика и посмотрел на борца полными яда глазами. Это было предупреждение. Спустя какое-то время управляющий вернулся к тому же столику в сопровождении шикарно одетого мужчины. Ненатурально улыбаясь, Андре Сеген долго и манерно представлял его девушке; они обменялись несколькими репликами и француз оставил их наедине. Еще через какое-то время «его превосходительство» осторожно протянул девушке руку, приглашая встать из-за стола. С чрезмерной галантностью помог ей накинуть плащ, и оба спешно направились к выходу. Прежде чем исчезнуть, Ивонна в последний раз взглянула на Молину.
Их первый танец не стал единственным: та же сцена повторялась все последующие ночи. Молина за своим столиком ожидал прихода Ивонны. Ровно в двенадцать, ни минутой раньше, ни минутой позже, она, как всегда блистательная, появлялась на лестнице. Ивонна подчеркнуто грациозно ступала на красный ковер и проходила к своему столику, всегда к одному и тому же. Усевшись лицом к лицу, эти двое приступали к ритуалу переглядки. Они никогда не улыбались друг другу. Не было никаких проявлений радости и уж тем более – приветствий. Когда оркестр начинал играть, Молина наклонял голову, и, словно повинуясь хозяйскому приказу, Ивонна вставала со стула, направлялась к площадке для танцев и там дожидалась, когда Молина подойдет, чтобы обнять ее. Вот так, не раскрывая рта, Молина исповедовался и пел девушке о своих печалях:
Имя мне твое не нужно,
медно-рыжая девчонка,
ворковать нам нет резона,
стоит рассмеяться звонко —
и прервется хрип натужный
старого бандонеона.
Ты прижмись ко мне покрепче,
и излишни станут речи:
все, что у тебя внутри,
в сердце и в глазах таится,
я душой понять готов.
Ничего не говори,
пусть иллюзия продлится,
танец – лучше всяких слов;
поворот, поддержка, шаг —
вот язык исповедальный,
ну а цокот каблучков
по площадке танцевальной
песнею звучит в ушах.
И вот, снова слив свои голоса в дуэте, расслышать который могли только они, Молина и Ивонна поют:
Знаю, мы с тобой в неволе,
давят стены в этом зданье,
но спасенье все же есть:
в петлю мы не станем лезть,
если нам судьба позволит
по ночам встречаться здесь,
чтобы танцевать в молчанье.
Они танцевали три-четыре танца подряд, потом расставались, и каждый усаживался за свой столик. Потом появлялся какой-нибудь миллионер в смокинге, угощал девушку бокалом шампанского, затем они быстро покидали зал, стараясь не привлекать лишнего внимания. Это происходило каждую ночь: Хуан Молина отбывал свой борцовский номер, сплетаясь в поединке с очередным претендентом на место в труппе, а сам в это время пел невеселые песни. Позже он заливал стыд несколькими стаканами дешевого виски, дожидался появления безмолвной партнерши, и они выплескивали в танце свои немые признания. Они оба боялись, что первое же слово может разрушить волшебство, соединяющее их каждую ночь; боялись, что настоящий разговор положит конец этой идиллии, созданной ими ценой тщательного молчания и соблюдения особых правил. Они хотели сохранить эту дружественную близость, основанную на языке без слов, в котором никто, кроме них, не сумел бы разобраться. Площадка для танцев была для них как островок посреди тревожного океана каждодневной жизни, их тела прижимались друг к другу с отчаянием и отдалялись одно от другого с болью долго сдерживаемого желания. Однако оба они знали, что поток их страсти рано или поздно выплеснется из спокойного русла. И этот день настал.